Инна Броуде-Эпштейн. ВЕЗЕНИЙ БЛАЖЕННАЯ МАЛОСТЬ…

В щель меж двух катастроф так удачно вписалось
Поколенье мое. От фортуны – сюрприз
Нам достался. Такая блаженная малость.
Можно даже сказать: мы последние из
Тех, кому еще мерили температуру,
Тех, кто вслух говорил про любовь и культуру,
Отворяя в горячую зелень окно.
Леопольд Эпштейн1.
Чем старше я становлюсь, тем больше тянет меня вернуться в бабушкин дом и восстановить его, исходив вдоль и поперек.
Входная дверь открывается трудно, со скрипом, ее надо подпихнуть изо всех сил, и, сделав первый, высокий шаг через порог, попасть в крошечную прихожую, превращенную дедушкой в кухню. Вот тут, на столике, стоял черный примус:
шумел-шипел и вкусно пах керосином. Я должна была обходить его стороной, не трогать руками, а вот нюхать – пожалуйста! Много лет спустя сюда втиснули, уж не знаю как, двухкомфорочную плиту. Готовить на ней поначалу было боязно, но когда привыкли, то бабушка, вспоминая “примусные” годы, сначала качала головой и пожимала плечами, что означало, сколько лет му-чи-лись, а потом только качала головой, правда, несколько энергичнее: вот ведь как хорошо живем! В углу (то есть, шажок в сторону) блестят ведра с водой, сначала «с колодца», потом «с колонки», так говорит моя няня Маруся. За низкой фанерной перегородкой, которая делает кухню еще меньше, живет помойное ведро. В его сторону и смотреть не надо, потому что все равно ничего интересного там не увидишь. Ведро выносят несколько раз в день, чтобы не пахло, и выливают «в удобства», которые у нас на улице. Окошко, маленькое и узкое, почти не дает света, поэтому здесь всегда полутемно, даже когда горит лампочка, свисающая на закрученном шнуре. И всегда зябко, даже летом: прихожая-кухня – не А-ТА-ПЛИ-ВА-ИТ-СЯ – учит меня няня Маруся трудному слову… Поэтому хочется побыстрее открыть вторую дверь, прямо напротив первой, и, перепрыгнув через порожек – ничего, не спотыкнусь! – оказаться в нашей столовой.
Столовая – потому что в ней стоит стол, покрытый клеенкой с бледными синеватыми точками от частого мытья, плотно припертый к стене. Стульев – два, один с одного бока, второй – с другого, а табуретку двигают то туда, то сюда, чтобы не мешалась под ногами.
Из столовой ведут две двери: первая – в нашу, мамину-папину-мою, комнату. Комната как комната, очень заставленная: тахта, моя раскладушка (чего ее убирать, если каждый вечер надо снова расставлять?), шкаф с вещами – ничего интересного, кроме маминых платьев и туфель на каблуках. Еще – полка с нашими книжками, моими играми и игрушками, и коврик, чтобы удобнее было сидеть на полу, с вечерними синими звездами в синих лучах.
Вторая дверь похожа на ворота, потому что она из двух половинок, и они распахиваются перед тобой, как в старинных замках, в разные стороны: мол, проходите, проходите, желанные и дорогие гости… Это – наша праздничная столовая, собираться всем вместе по праздникам. В ней тоже есть стол, квадратный на четырех слоновьих ногах, конечно, без клеенки, вовсю блестящий, как зимой лед на нашем пруду, что через дорогу. По праздникам он раздвигается, чтобы стать еще больше и мы все могли бы за него усесться: и я, и мои родители, и Маруся, и бабушка с дедушкой, и их младший сын, папин брат, уже женатый, но еще без детей. Могут быть и разные другие родственники. Например, красавица Софа с огромными черными глазами и маленьким ротиком, похожим на бантик, совсем как у принцессы. Она – дочка бабушкиной сестры. Бабушкина сестра старше бабушки, вся седая, морщинистая, какая-то кривоватая и страшноватая. Даже не понятно, как у нее могла получиться такая дочь-красавица. Я часто думаю об этом. Еще приходит какой-то Гриша с висячей рукой, хорошо, что левой, потому что иначе было бы трудно есть. Я все время хочу спросить у него, как он одевается, но бабушка сказала “ни в коем случае!” и поэтому я молчу.
Моему дедушке очень нравится, когда собирается много народу. Во-первых, он говорит, мол, для того и придуманы праздники, чтобы всем собираться вместе. А во-вторых, в таких торжественных случаях всегда подается домашняя вишневая наливка. У нее особенный цвет, как будто в ней плавает солнце, удивительный запах летнего утра, а про вкус – не знаю, но, видно, неплохой, если все ее так любят. Вишню обычно покупают на базаре. Косточки из нее выдавливают специальной палочкой, а можно и булавкой, а потом, уже без косточек, вишню запихивают в бутыли – такие большие бутылки, засыпают сахаром и относят в погреб. Руки у всех становятся красными. Бабушка с дедушкой сердятся друг на друга, потому что друг друга не слушают: бабушка считает, что она лучше дедушки знает, как вынимать косточки, но дедушка думает – наоборот. А я сижу с ними и потихоньку ем вишню: хотя и вкусно, но все-таки кисловато.
Когда стол раздвигается, он наступает на бабушкин-дедушкин диван, потому что в обычные дни это их комната. Он теснит и косолапый, под стать столу, сервант с праздничными чашками, и окончательно загоняет в угол маленький деревянный столик, мой любимый, с извивами и узорами. Гораздо позже на нем появится телефон, а сейчас он покрыт салфеточкой с МЕ-РЕЖ-КОЙ – странное слово, да и мережка сама по себе тоже непонятно что… А над столиком висит наша драгоценная тарелка: желто-зеленый прозрачный виноград, которого я никогда не пробовала, должно быть, очень сладкий, и несколько грецких орехов (ими меня уже угощали), один – расколотый, и внутри – вся в жилочках волнистая масляная долька. Солнца на тарелке нет, но оно есть сбоку, это я ясно вижу, потому что на ней все горит и переливается, и ободок у нее совершенно золотой.
В праздничной комнате есть еще одна дверь, самая обычная. Она никогда не закрывается, потому что за ней живет – прямо не верится! – мама моей бабушки, всегда в косыночке, в теплом халате и толстых носках. Она все время лежит на своей кровати и трудно вздыхает и охает, и нужно внимательно слушать и слышать, как она там дышит. Я туда почти не хожу. Страшновато, да и бабушка не очень разрешает, потому что я шумная, да и руки у меня, как они все считают, дырявые. Я уже привыкла, что из них все валится: и чашки, и вилки, и ложки, и даже тарелки… Стаканы мне вообще не дают, слишком мелко бьются. Бабушка никак не может позабыть об этажерке, как я ее почти что опрокинула и очень напугала ее старуху-мать. Я уже давно обратила внимание на эту этажерку, но все боялась подойти поближе, а тут получилось как-то само собой. Я увидела на ней – коробку, а из коробки торчала, как мне показалось, красная, я бы даже сказала, алая лента.
И ноги сами понесли меня к ней. Я ее, эту ленту, потянула, и тут все стало падать: какие-то книги, бумажки, стеклянная вазочка, драгоценная, потому что подаренная бабушке подругой, и, конечно же, коробка с катушками-нитками. Они так и посыпались, так и покатились в разные стороны. А лента оказалась не лентой, а каким-то огрызком тряпки. С тех пор я туда не хожу и делаю вид, что этой комнаты вообще нет.
Впрочем, Маруся и бабушка считают, что я вообще громкая. Ногами топаю, как медведь, и это при том, что я – только кожа да кости, а когда есть не хочу, то поднимаю крик, а уж если мне моют голову над тазом, то еще хуже, тут я — начинаю вопить.
– Давай-давай, – сердится бабушка, – можешь еще громче. Пусть тебя весь мир услышит!
Скоро у меня у самой голова лопнет!
Хорошо, что голову не надо мыть каждый день, это тебе – не руки!
2.
В обычные дни, если дома я, бабушка и Маруся, потому что все остальные – работают и приходят, когда хотят, то мы, прямо по-царски, располагаемся в нашей маленькой столовой: я – у окошка в углу, чтобы смотреть сквозь желтый тюль, что там делается во дворе – это днем, а вечером, и особенно зимой, не упустить, когда перед темнотой все сначала бледнеет, потом почему-то синеет, и только после этого становится черным.
Маруся расставляет тарелки, сначала – ГЛЫБОКИЕ – это она так говорит. Потом звенят ложки-вилки – для каждого – и один большой нож, подальше от меня, поскольку нож еще страшнее, чем примус и помойное ведро. Бабушка уже принесла первую кастрюлю, горячую-прегорячую, машет пальцами в воздухе, и тут же идет за второй, прямо огненной, чтобы не бегать все время туда-сюда, и теперь уже дует на пальцы, что странно и даже загадочно, потому что я так делаю, когда руки у меня мерзнут.
– Буль-О-О-О-н, – пропевает Маруся.
Куриный, жирный, полезный, почему-то всегда с разваренным луком и расползающейся морковкой. И пахнет неприятно. Но он, этот почти невозможный запах, смешивается с другим, сладким, волнующим душу и ноздри, все перекрывающим и умиротворяющим: запахом картошки, сваренной в мундирах.
По рассказам, лет до шести я ничего – из серьезной еды – не ела, кроме бульона и картошки. Бульона, потому что почти закрыв глаза, быстро как лекарство его проглатывала. Договор был прост: жидкости этой не больше пяти столовых ложек. Мне очень нравится эта цифра – пять, ведь я родилась именно на нее! А лук вылавливает Маруся, она, конечно, ругается, даже шипит иногда, как змея, но делает это проворнее бабушки. Дальше: никаких полочек, так почему-то называются куриные ноги, и других куриных ошметков, и тем более – разваливающейся моркови. Итак, бульон, раз-два-три… готовлюсь! Раз-два-три – глотаю.
– Господи! – вступает Маруся. – Прямо спектакль тут устроила… Будто червяка какого проглотила…
Но теперь уж точно не до разговоров! Где там моя картошечка, моя сладкая бульбочка?
– Запомнила! – радуется Маруся.
Еще бы, не запомнить! Чищу ее с Марусей вместе, не боясь обжечься, тороплю и тороплюсь: вот ободрали эту горячку-кожу, вот разрезали на куски и кусочки… Теперь дело за бабушкой. Нужно, чтобы она отрезала как можно больше сливочного масла, чтобы получились настоящие масляные реки, присыпанные солью. Бабушка всегда сама отмеряет масло, никому не доверяя, потому что оно куплено на целую неделю. Я смотрю ей прямо в глаза. Они – небольшие и серые, но когда-то были, так она объясняла, большие и голубые. Я смотрю ей в глаза – ВЫ-РА-ЗИ-ТЕЛЬ-НО! Еще одно трудное слово.
– Получай! – и мне в тарелку плюхается желтый мягкий кусок.
Есть такое слово: блаженство! Я его уже хорошо понимаю.
Заканчиваются мои трапезы облизыванием пальцев. До сих пор не понимаю, почему на это не обращали внимания.
Продолжения повести:

2 комментария для “Инна Броуде-Эпштейн. ВЕЗЕНИЙ БЛАЖЕННАЯ МАЛОСТЬ…

  1. Инна Броуде-Эпштейн. ВЕЗЕНИЙ БЛАЖЕННАЯ МАЛОСТЬ… (Начало)

    В щель меж двух катастроф так удачно вписалось
    Поколенье мое. От фортуны – сюрприз
    Нам достался. Такая блаженная малость.
    Можно даже сказать: мы последние из
    Тех, кому еще мерили температуру,
    Тех, кто вслух говорил про любовь и культуру,
    Отворяя в горячую зелень окно.

    Леопольд Эпштейн

    1.

    Чем старше я становлюсь, тем больше тянет меня вернуться в бабушкин дом и восстановить его, исходив вдоль и поперек.
    Входная дверь открывается трудно, со скрипом, ее надо подпихнуть изо всех сил, и, сделав первый, высокий шаг через порог, попасть в крошечную прихожую, превращенную дедушкой в кухню. Вот тут, на столике, стоял черный примус:
    шумел-шипел и вкусно пах керосином. Я должна была обходить его стороной, не трогать руками, а вот нюхать – пожалуйста! Много лет спустя сюда втиснули, уж не знаю как, двухкомфорочную плиту. Готовить на ней поначалу было боязно, но когда привыкли, то бабушка, вспоминая “примусные” годы, сначала качала головой и пожимала плечами, что означало, сколько лет му-чи-лись, а потом только качала головой, правда, несколько энергичнее: вот ведь как хорошо живем! В углу (то есть, шажок в сторону) блестят ведра с водой, сначала «с колодца», потом «с колонки», так говорит моя няня Маруся. За низкой фанерной перегородкой, которая делает кухню еще меньше, живет помойное ведро. В его сторону и смотреть не надо, потому что все равно ничего интересного там не увидишь. Ведро выносят несколько раз в день, чтобы не пахло, и выливают «в удобства», которые у нас на улице. Окошко, маленькое и узкое, почти не дает света, поэтому здесь всегда полутемно, даже когда горит лампочка, свисающая на закрученном шнуре. И всегда зябко, даже летом: прихожая-кухня – не А-ТА-ПЛИ-ВА-ИТ-СЯ – учит меня няня Маруся трудному слову… Поэтому хочется побыстрее открыть вторую дверь, прямо напротив первой, и, перепрыгнув через порожек – ничего, не спотыкнусь! – оказаться в нашей столовой.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий