Мне светила февральского неба холодная бездна,
под ногами сновал бесприютный отряд голубей…
А я девушку ждал, а я девушку ждал у подъезда.
Сам подъезд был закрыт, и вовнутрь не попасть, хоть убей.
Столбик Цельсия к вечеру падал всё ниже и ниже.
Как сказал бы Аверченко: «Очень хотелось манже».
Я же, кутаясь в куртку, смотрел, как пленительно брызжет
тихий свет из окна твоего на шестом этаже.
А мороз наступал — повсеместный, победный, подвздошный.
Мой был сломан компа̀с. Я, как бриг, потерял берега…
И отнюдь не спасали ботинки на тонкой подошве
(«- Пневмонию подхватишь, — язвил Ипполит, — и ага!»).
Был я вещью в себе, на обочине дел и событий,
обречённым на гибель, как в разинской лодке княжна…
Ты должна была выйти. Зачем-то должна была выйти.
Я сейчас ни за что не упомню, какого рожна.
Мне не вспомнить уже тех сюжетных причудливых линий,
но нет-нет, да припомнится в странном предутреннем сне:
свет надежды в душе оседал, как нетающий иней
на небрежно мелькнувшем поодаль трамвайном окне.
Александр Габриэль
Мне светила февральского неба холодная бездна,
под ногами сновал бесприютный отряд голубей…
А я девушку ждал, а я девушку ждал у подъезда.
Сам подъезд был закрыт, и вовнутрь не попасть, хоть убей.
Столбик Цельсия к вечеру падал всё ниже и ниже.
Как сказал бы Аверченко: «Очень хотелось манже».
Я же, кутаясь в куртку, смотрел, как пленительно брызжет
тихий свет из окна твоего на шестом этаже.
А мороз наступал — повсеместный, победный, подвздошный.
Мой был сломан компа̀с. Я, как бриг, потерял берега…
И отнюдь не спасали ботинки на тонкой подошве
(«- Пневмонию подхватишь, — язвил Ипполит, — и ага!»).
Был я вещью в себе, на обочине дел и событий,
обречённым на гибель, как в разинской лодке княжна…
Ты должна была выйти. Зачем-то должна была выйти.
Я сейчас ни за что не упомню, какого рожна.
Мне не вспомнить уже тех сюжетных причудливых линий,
но нет-нет, да припомнится в странном предутреннем сне:
свет надежды в душе оседал, как нетающий иней
на небрежно мелькнувшем поодаль трамвайном окне.