В слепом окне, за пыльной занавеской
стучат трамваи памятной поры,
где женщины Людмилы Петрушевской
везут в прозрачных сумках топоры.
Парадные похлопывают двери,
с качелей дети окликают мам,
и веточек сиреневые перья
растут из шляп, косынок и панам.
Вот женщина десятилетней дочке
твердит: «Смелей, локтями, не зевай!» –
а девочка читает мир по строчке,
про миру – мир, про труд и Первомай.
Ах, мама, мама, дочери моложе,
напористей и тверже, и вообще…
Чернильный след на розоватой коже
качается на дочкином плече.
На тонкостенной лодочке гусиной,
чуть подтолкнёшь – и канет под рукав.
Как звать её? Пусть будет Катериной.
Она плывёт, себя в себя вобрав,
все выговоры мамины про то, что
так не смеются, так не говорят,
построчно – гастроном, аптека, почта,
про вот уже две четверти подряд
лишь вызовы да скрюченные тройки,
про жарко, душно, место у окна,
про сталинки, хрущёвки, новостройки,
строка – страна, строка – ещё страна.
Про то и это, в огороде дядька,
а в Киеве, опять же, бузина.
Топор скрывает чёрная подкладка,
тоску скрывает платьице из льна.
А под землёй летают самолёты,
им дребезжащий слышится трамвай.
И хочется сказать: «Ну, что ты, что ты,» –
но снова вылетает: «Не зевай!»
Куда такой, глухой и мягкотелой,
в разверстое, с разбега, навсегда?
На поворотах гаснет то и дело
божественной диспетчерской звезда.
А эта Катька только в чудо верит,
она из неотесанных дурёх,
которые уверены, сквозь двери –
опять локтями, сосчитай до трёх –
пробьётся на конечной остановке
размытый, слабый, но бесспорный свет,
где ползают безбожии коровки
по красному плакату: «Бога нет!»
Марина Гарбер
В слепом окне, за пыльной занавеской
стучат трамваи памятной поры,
где женщины Людмилы Петрушевской
везут в прозрачных сумках топоры.
Парадные похлопывают двери,
с качелей дети окликают мам,
и веточек сиреневые перья
растут из шляп, косынок и панам.
Вот женщина десятилетней дочке
твердит: «Смелей, локтями, не зевай!» –
а девочка читает мир по строчке,
про миру – мир, про труд и Первомай.
Ах, мама, мама, дочери моложе,
напористей и тверже, и вообще…
Чернильный след на розоватой коже
качается на дочкином плече.
На тонкостенной лодочке гусиной,
чуть подтолкнёшь – и канет под рукав.
Как звать её? Пусть будет Катериной.
Она плывёт, себя в себя вобрав,
все выговоры мамины про то, что
так не смеются, так не говорят,
построчно – гастроном, аптека, почта,
про вот уже две четверти подряд
лишь вызовы да скрюченные тройки,
про жарко, душно, место у окна,
про сталинки, хрущёвки, новостройки,
строка – страна, строка – ещё страна.
Про то и это, в огороде дядька,
а в Киеве, опять же, бузина.
Топор скрывает чёрная подкладка,
тоску скрывает платьице из льна.
А под землёй летают самолёты,
им дребезжащий слышится трамвай.
И хочется сказать: «Ну, что ты, что ты,» –
но снова вылетает: «Не зевай!»
Куда такой, глухой и мягкотелой,
в разверстое, с разбега, навсегда?
На поворотах гаснет то и дело
божественной диспетчерской звезда.
А эта Катька только в чудо верит,
она из неотесанных дурёх,
которые уверены, сквозь двери –
опять локтями, сосчитай до трёх –
пробьётся на конечной остановке
размытый, слабый, но бесспорный свет,
где ползают безбожии коровки
по красному плакату: «Бога нет!»