Деревенское детство поповича Гараси

Рашковский -фото

Опубликовано: Родина. 2014. № 10. С. 151–155.

Владимир Коршунков, Елена Пакина

Деревенское детство поповича Гараси

https://kirov.academia.edu/VladimirKorshunkov

В Государственном архиве Кировской области, в фонде Вятской губернской учёной архивной комиссии хранится дело, озаглавленное: «Из воспоминаний моего детства и рассказов кое о чем из него матушки». Правда, этот заголовок едва-едва складывается из многих иных слов, которые были затем зачёркнуты. Предварительные формулировки для  названия таковы: «Из собственных воспоминаний поповича о своем детстве и сообщений о нем…»; «…а батюшка ничего об этом не сказывал».

В архивном деле 62 исписанных с обеих сторон листа большого формата с полями. Поля очерчены карандашом и местами использованы автором для вставок. Это не чистовик: в тексте имеется немалое количество дополнений, исправлений и примечаний. Основную часть дела (до л. 51 об. включительно) занимают рукописные мемуары. А в конце – разнообразные выписки из журналов и книг, афоризмы и цитаты (в том числе латинские), записи о погоде, объединённые заголовком «Замечательные мысли и сведения».

Авторство мемуаров и приложенных к ним заметок явным образом не обозначено. Заметки, как правило, снабжены точными датами, приходящимися на 1864–1881 гг. Их содержание выдаёт человека образованного и, очевидно, духовного звания. Да и в воспоминаниях – там, где приводятся рассуждения по тому или иному житейскому поводу, – встречаются уместные цитаты из Библии, что выдаёт привычку к проповедничеству[1].

Бывшей сотруднице архива Розе Спиридоновне Шиляевой удалось установить, кто был автором этих текстов. Это Герасим Алексеевич Никитников (1812–1884) – протоиерей, настоятель Воскресенского собора г. Вятки, автор нескольких книг, в том числе по истории Вятской епархии[2]. О Г. А. Никитникове известно, что родился он в с. Бёхово Алексинского уезда Тульской губернии в семье пономаря Алексея Семёновича Никитникова (который в 1817 г. стал священником в соседнем селе Кошкине). Герасим  в 1838 г. закончил Московскую духовную академию со степенью магистра богословия (его магистерская диссертация опубликована отдельной брошюрой[3]) и был направлен в г. Вятку «профессором философских наук» в Вятскую духовную семинарию. Он также преподавал Закон Божий в Вятской гимназии. Довольно скоро о. Герасим стал ректором Вятского духовного училища и оставался в этой должности более 28 лет. Ещё он служил благочинным приходских церквей г. Вятки. На пенсию о. Герасим вышел в 1882 г., вскоре умер и был похоронен в Вятке в ограде Воскресенского собора[4].

Эти данные совпадают с теми сведениями, которые можно извлечь из мемуаров. Не назвавший себя прямо автор писал, что родился он в 1812 г. на р. Оке, в с. Бёхово «Т. губернии» (л. 1; название губернии обозначено первой буквой). Духовное училище, куда он поступил, находилось «в Туле» (л. 32). Когда отец стал священником, семья переехала в Кошкино. Уездным городом был Алексин (л. 32), а ближайшие к Кошкину города – это Таруса Тульской губернии и Серпухов Московской губернии (л. 43). И хотя автор рукописи не приводил своего имени, но в одном из эпизодов припоминал, как отец, не найдя его ни дома, ни во дворе, кричал: «Гарася!» (л. 20). В одном приводимом ниже фрагменте тоже упомянуты имена его самого и брата – Гарася и Егорушка (л. 16). А старший товарищ по духовному училищу обращался к нему так: «Г. Н-ков!» (л. 27 об.; «г.» тут, скорее всего, не инициал, а сокращение от слова «господин»). В общем, имя, место и время рождения мемуариста, да и некоторые прочие детали, совпадают с тем, что нам известно об о. Герасиме Никитникове. Правоту Шиляевой подтвердил ответ на её запрос, полученный из Государственного архива Тульской области. Тульские архивисты сообщили также сведения и о семье о. Герасима[5].

Интересно, что в опубликованном в местном епархиальном издании некрологе изложены некоторые истории из жизни о. Герасима, которые поведаны также в этих его мемуарах[6]. Возможно, он не скрывал, что пишет воспоминания, и даже давал их почитать. Но, может быть, он просто часто рассказывал коллегам и друзьям о памятных событиях своего детства.

Воспоминания о. Герасима завершаются начальными годами его учёбы в Тульском духовном училище (в пору, когда ему было лет десять). Сохранившийся текст испещрён поправками, да и само заглавие было не вполне определено. Тем не менее, едва ли он намеревался продолжать те мемуарные записки, которые имеются в нашем распоряжении. Ближе к финалу текста есть фраза: «Закончу воспоминания из своего детства…» (л. 50).

Мемуары написаны хорошим стилем. Они интересны, и в них нет скучноватых длиннот и перечислений, свойственных неуклюжему бытописательству. Они изобилуют точными деталями и характеристиками. То, что автор не стал прямо называть себя, свидетельствует, вероятно, о его стремлении придать личностной истории более общее звучание.

Для публикации мы выбрали те, наиболее интересные отрывки, где мальчику лет пять, то есть начинаются они примерно 1817-м годом. Далее в нашей подборке следуют фрагменты, относящиеся к несколько более позднему времени, в том числе и к самому началу 1820-х годов.

Семья Герасима была совсем бедной, отец обрабатывал земельный надел подобно крестьянину. Мать родила 22 ребёнка (!), но дети умирали в младенчестве «от родимца» (то есть от почти не определимой научными методами детской пагубы, которая обычно была схожа с параличом и в народе зачастую считалась результатом сглаза[7]), выжили лишь Герасим и его младший братишка Егор (л. 19 об.). В памяти мемуариста остались летние и зимние забавы со сверстниками-мальчишками, детские игры, быт и нравы сельчан, благодатная приокская природа. Подробные и, несомненно, достоверные описания обстоятельств повседневной жизни простых людей, живших за два века до нас, заслуживают самого пристального и уважительного внимания.

Орфографию и пунктуацию приводим в приближенном к современному виде.

Игры и развлечения крестьянских детей

В период пятилетнего моего пребывания в Бёхово[8] из событий каких-нибудь зимнего времени в моей памяти ничего решительно не осталось; думаю, что это зависело от однообразия и отсутствия развлечений, и восприятия более или менее сильных впечатлений. С самого раннего детства и еще долго впоследствии я чрезвычайно боялся грома. Всякий раз бывало – кто проедет на телеге по мосту, стук от колес казался мне громом, и я опрометью, где бы ни был, бежал домой с улицы. Помню, раз был я с матушкой в поле недалеко от жилья (что она там делала – жала ли рожь, или что другое – не помню), а только помню, как бежали мы с поля домой под столь сильным дождем, что по дороге быстро текли ручьи. А матушка одной рукой вела за руку меня, а другою везла в тележке, вероятно, брата, еще не умевшего ходить, а может быть, и не встававшего на ноги.

Из последнего обстоятельства, очевидно, что я рос в эту пору одиноким и не имел близкого к себе по возрасту товарища, а потому, естественно, сблизился и играл с такими же, каким и меня держали по состоянию своему родители, босоногими и замарашками крестьянскими детьми. Конечно, в этой компании некоторые были и старше меня возрастом, и смышленее, а некоторые и сами уже с худыми наклонностями и не прочь руководить и других к худому и управлять ими – вожаки (как к похищению чужого, хотя и мелочного, особенно чего-нибудь лакомого и съедобного – воришки). Очевидно, в такой среде нельзя ожидать благотворного влияния на детскую душу.

Крестьянские ребята не отталкивали меня от себя и не гнушались мною, как не их сословия, а еще полюбили меня. Однажды бегали и играли мы чем-то близь церкви, как помню ясно, под горою на склоне лога, по которому из села пролегает дорога к реке, остановившись, кто-то из ребят, один или несколько, сказали мне: «Славный был бы ты парень, если бы – не кутейник». – «Почему, – отвечал я, – зовете так меня?» – «Ты кутью хлебаешь в церкви, когда поминают покойников, еще с вечера из всех стаканов, отец твой дает тебе»[9]. Было ли это на самом деле, не помню, но такой упрек со стороны ребят был первым сознательным толчком к пробуждению в душе моей отпрыска из прирожденного нам злого семени – самолюбия. Я дал товарищам своим обещание не пить впредь никогда кутьи, и старался до того сдержать свое слово и выполнить обещание, что и дома, если бывало поминовение кого-нибудь из родных усопших, не смел помянуть с другими кутьею и, отказываясь, говорил: «Не хочу». Когда же спросили, почему, я отвечал: «Ребята дразнят и зовут кутейником». Несмотря на это, из имени кутейника и после никогда не выходил (л. 6 – 6 об.).

Similis simili gaudet[10], а потому и общество наше образовалось и постоянно, до поступления нашего в училище[11], состояло из меня и брата, и крестьянских мальчиков, человек до восьми. Имена их и доныне я хорошо помню. Друг друга мы кликали и называли так, как называли их и нас родители. Нас – ласкательными уменьшительными именами: Гарася, Егорушка, а их полуименами: Хомка (Фома), Ахромка (Варфоломей), Ивка (Иов), Филатка (Феофилакт), Кузька (Кузьма), Юшка (Ефим), Марка (это имя считалось неполным, а полное – Марей), Сенька (Семен). Мы жили с ними всегда дружно и не только не дрались, как бывает между детьми при отсутствии надзора, но и не ссорились. Видно, ребята крестьянские снисходили нам, как поповичам, и любили нас так, что, когда я окончательно отправлялся в училище, они провожали меня, распрощались и перецеловались со мною.

В этот период времени, т. е. и до начала учения, и при учении домашнем, игры и занятия наши при досуге состояли в том, что летом или мы бегали друг за другом, стараясь обогнать один другого, или играли в лошадки, либо в чиж, купались в пруду, кто не умел плавать – у берега удили карасей. Бегали в начале весны на поле за диким чесноком среди всходов зелени или щавелем на лужайках либо в вершинах, где косят траву, а в сады за пупырями[12]. Занимались торговлею, воображая себя купцами, а товаром считали разноцветные красные или синие камышки, кремешки, нарванный на поле дикий чеснок, желтые, синие и др. цветочки. А из подражания большим при уборке сена строили повозки: к брошенному изношенному лаптю прилаживали из выстроганных палочек оси и колеса, смазанные и высушенные на солнышке в виде просверленных кружков из глины, а для сена рвали и сушили траву тут же, на лужайке, и высохшую и сложенную в копны навивали (накладывали) на воображаемые телеги (лапти), отвозили привязанными к ним веревочками в одно какое-нибудь место и складывали в стоги. Часто компанией ходили в лог, что в самом селе к с[еверу], где были между кустами разных дерев и площадки, и ямы, – за ягодами: малиной, земляникой, клубникой и куманикой (ежевикой). Раз, помню, мы увидели в одной из ям, заросшей малинником, множество, как казалось, зрелой малины, решились некоторые со мной спуститься в нее, но едва сошли, кто-то из кустов ухнул: «Ух!!!» Мы в минуту выскочили и опрометью пустились бежать к жилищам, так страшно перепугались, объясняя себе «ух!» присутствием там какой-нибудь нечистой силы или просто лешего. Помню еще второй подобный случай: кто-то из дворовых пустил кверху с предлинным-длинным хвостом бумажного змея, о котором никто из нашего кружка и понятия не имел. Играя, как-то мы вдруг слышим: необычное что-то урчит вверху – на небе (в воздухе). Поднимаем глаза и видим: летает голова с длинным хвостом и бросается в разные стороны. Кто пустил змея, за барским садом не видно. «Что это?» – спрашиваем мы в испуге друг друга. Нашелся один из нас, который считал себя, конечно, смышленее и разумнее всех нас, сказал: «В таком-то доме нашего села, – указывая и самый дом, – жила старуха, покойную ее в селе у нас считали колдуньей. Недавно умерла. Теперь она, видно, убежала с того света и стращает нас, летая по небу». Мы все с изумлением и еще с большим страхом поверили ему и удовлетворились его объяснениями. Так несмысленно еще было все наше общество!

Зимою же, когда мы с братом пока не начали учиться[13], целые дни проводили на улице, катаясь с естественных гор на салазках, либо на ледянках[14]. Домой забегали только пообедать, либо, если озябнем, на несколько минут, чтобы отогреться. К вечеру же возвращались мокрыми как курица, до пояса, оттого не помню, чтобы когда-нибудь, в течение всей зимы мы не кашляли (л. 16–17).

Домашнее учение

Когда мне минуло шесть лет, батюшка положил учить меня грамоте; брату Егору было только четыре года, а потому учить и его вовсе не располагали. Но брат, по всей вероятности, не из любви к учению, а по рвению и зависти мне, стал горько и неутешно плакать и просить, чтобы вместе со мною учили и его. Тогда решили учить обоих. Как батюшка был очень религиозен, то, несомненно, пред началом учения нас причастили и отслужили молебен. Этого я не помню, как то и другое, вероятно, было для нас обычно и знакомо, а потому и не могло произвести сильного впечатления. А помню хорошо самый приступ к учению: меня посадили за тот же обеденный стол, других я и не видывал в нашем доме; раскрыли предо мною славянскую азбуку. Тут же батюшка в моих глазах сделал из лучины указку и показал, как надобно держать ее; велел, как в эту пору, так всегда и после пред учением, перекреститься истово[15], за чем он всегда строго наблюдал, и по слову за ним произносить молитву, тут же, в самой азбуке на начальном листе, напечатанную: «Боже, в помощь мою вонми и вразуми мя на учение сие»[16]. Когда урок оканчивался, батюшка приказывал азбуку, а после и всякую другую книжку, поцеловать с крестным знамением.

Метод обучения во всем был исконный стародавний: произносились литеры сначала надстрочные или прописные: А, Б, В, Г и пр. так: аз, буки, веди, глагол и пр. Затем точно так же и подстрочные. Слоги или склады изучались так: Ба – Буки Аз = ба, Ва – Веди Аз = ва и пр. Так и до конца изучалась азбука без пропусков и объяснения, до – оксиморон и кавыка краткая включительно.

По изучении азбуки, батюшка учил нас читать, начиная с Часовника (Часослова) и оканчивая Псалтырем. Каждый урок состоял из разбираемого к следующему уроку и повторения задов, т. е. выученного прежде. При чтении батюшка заставлял на запятых, точках с запятой и точках переводить дух, т. е. на первых останавливаться недолго, а на последних подольше. Всякое ударение над слогом каждого слога он называл силою и заставлял произнести это сильнее – громче. Вне уроков на досуге батюшка нередко спрашивал, из каких букв слагается то или другое слово, напр.: Бог, Ангел, человек; я скоро понял это и с удовольствием, помню, отвечал: Бог – из буки, он, глагол и ер; Ангел – из аз, наш, глагол, есть, люди и ер; человек – из червь, есть, люди, он, веди, ять, како и ер.

Долго ли продолжалось обучение меня чтению, не помню, а помню: читал я по-славянски Часовник и Псалтырь, хотя и механически – без разумения многого, но твердо и толково (л. 20 об. – 21).

С повторением выученных нами Часослова и Псалтыря, батюшка сам учил нас и письму, и нотному церковному пению. Почерк письма у него самого был и не старинный, и не новый, а своеобразный, мелкий, который и ему самому, и всем знакомым, начиная с соседних священников, тоже в школе не учившихся, казался хорошим и нравился. Между моими бумагами сохранились письма его ко мне, но в училище, когда я поступил в него, письмо мое не было одобрено и сочли нужным переучивать меня снова письму, начиная с отдельных букв, согласно с изданными для училищ прописями. Несмотря на это, обучение нас самим батюшкой письму, как помню хорошо, мне принесло великую пользу: прописей у нас никаких не было, склады писали с какой-то тетради под названием «сон Богородицы», а что именно содержалось в этой тетради, не помню»[17]. После ежедневного упражнения в этом я, к собственному удивлению и радости, узнал, что не учившись ни по одной гражданской русской книге, мог так же правильно, легко и свободно читать всякую гражданскую книгу, как научился читать Часослов и Псалтырь (л. 22).

Книги и хорошие манеры

Что касается чтения нами книг, как одного из самых существенных средств к образованию ума и развитию дара слова, сказать ничего хорошего нельзя: как ныне[18], в то время и понятия не имели об ученической библиотеке не только в училище, но и в семинарии. Более развитые из последней могли брать книги для чтения из фундаментальной библиотеки, которые для учеников училища были недоступны по своему содержанию и изложению и не дозволены. А потому, как любитель чтения книг с той самой поры, как научился читать, в училище я бросался на всякую книгу, какая бы ни попалась случайно, не смотря на ее содержание и не подлежа ничьему наблюдению и контролю. Помню, я читал в училище с удовольствием, и, может быть, первую: «Георг, английский милорд»; с величайшим интересом – «Тысячу одну ночь Шахерезады», «Ваньку Каина» и «Не любо, не слушай, а лгать не мешай». Любил я и дома читать из славянской Библии священные исторические книги, «Четьи-Минеи», «Житие св. великомученицы Варвары» и «Разрушение Иерусалима» – книги, без сомнения, более полезные и назидательные, чем читанные мною в училище. Но, преимущественно в летние каникулы, снабжала меня книгами из своей, хотя и небольшой, библиотеки одна помещица, вдовая подполковница Анна Афанасьевна фон Винклер, жившая в сельце[19] Конюшине, верстах в двух от Кошкина.

Начну с первого знакомства моего с нею. Матушку мою она коротко знала и любила, когда мы жили еще в Бёхове; вероятно, и матушка нередко бывала у Анны Афанасьевны и из Бёхова, и из Кошкина. Раз во время вакации[20] часа в четыре или пять пополудни, матушка пригласила меня проводить ее к ней, чтобы не скучно было одной возвращаться домой из Конюшина. Идя с матушкой вперед, я думал про себя, какая нестерпимая скука просидеть в гостях часа три или четыре и слушать старушечьи разговоры, не заключающие в себе никакого для меня интереса и без всякого участия в них. А вышло совсем наоборот, и в последовавших за первым своим посещением я всегда ходил с матушкой к Анне Афанасьевне с величайшим удовольствием. Ее задушевные беседы, растворенные ласкою, любовью и желанием добра не походили на обыкновенные, которые происходят особенно между женщинами без надлежащего воспитания и образования, разговоры, и, большею частью, состоят из переливания из пустого в порожнее или, что еще чаще, в пересудах и колких замечаниях чужих недостатков. Ее же самые замечания, лично касавшиеся моего незнания приличий или предупреждения неряшества и небрежности, нередких в нашем звании и возрасте, и высказанные мне лично, не только не возбудили во мне неудовольствия, а напротив, оставили по себе чувство к ней моей благодарности. Таких замечаний в первый же свой визит я выслушал от нее три, которые и составили первый урок для будущей моей жизни и которые я всегда старался исполнять и исполняю.

Подали чай с сахаром в чашках и чайными ложечками на блюдцах. Пивал я чай и дома, но не каждый день, а по воскресеньям и праздникам, и притом – вприкуску, а не из самовара даже, которым обзавелись уже после, а из медного чайника. Когда, бывало, напьюсь чаю досыта, обыкновенно чайную чашку, обратив, полагал на блюдце, как и теперь делают простолюдины. Пить же чай внакладку и с ложечками мне еще не случалось[21], да я и не понимал назначения при этом ложечек. Выпив первую чашку, положил в нее ложечку. Добрая и ласковая старушка, посмотрев на меня с удивлением, спросила: «Разве ты не хочешь больше?» – «Хочу», – ответил я. «Ну, так не знаешь, как должно выражать желание или нежелание пить больше чаю. Если хочешь еще, клади ложечку на блюдце, а если нет, тогда в чашку». С этой поры я и поступаю всегда так.

После чаю подали варенья, из чаю и варенья и состояло все угощение всякий раз, как мы с матушкой бывали у Анны Афанасьевны. Матушка моя, принимая варенье, неосторожно уронила на пол носовой платок и не замечала того, я же заметил и сидел, как бы ничего не случилось. Видя это, Анна Афанасьевна обратилась ко мне и сказала: «Молодой человек! Что ж ты не поднимешь и не подашь матушке своей платка? У нас прежде в полку считали за особенную честь и счастье поднять и подать даме или барышне ее платок, когда выронит, а потому некоторые шалуньи, зная это, особенно на вечере у кого-нибудь, куда собирались все офицеры, с намерением и как бы не нарочно роняли свои платки. Тогда офицеры со всех сторон и ног бросались предоставить себе честь и поднести уронившей платок, который, случалось, несколько минут летал по воздуху из одних рук в другие, пока кто-нибудь из офицеров, как рыцарь, овладеет им окончательно». После этого рассказа всегда и я старался не быть невежливым.

Когда матушка и я собрались домой, Анна Афанасьевна спросила меня, читаю ли я книги. Я ответил: «Читать книги люблю, но кроме славянских – Библии и Четий-Миней – две указанные я уже прочитал – других не имею». Она вынесла на первый раз из своей библиотеки три книжки в кожаных переплетах и проложенные ленточками, передавая их, мне сказала: «Я знаю, ваш брат неопрятен и небрежно обращается с читаемыми книгами, как и дьячки в церкви загибают углы в богослужебных книгах. Я этого не люблю и потому переложила ленточками, чтобы, читая книжку, и ты не загибал углов, а чтобы заложил ленточкой, где остановишься». Это замечание тоже подействовало благотворно на меня, потому что и теперь крайне неприятно на меня действует, когда вижу: читающий книгу или оборачивает обе ее стороны к корешку, чтобы не сидя за столом, и положив, как следует, книжку, читать ее, а чтобы можно было читать или ходя, или даже лежа на постели, держа одною рукою. Или, прекращая чтение, загибают углы, чтобы потом отмечать скорее место, на котором остановились. Не люблю также и заметок, делаемых чтецом на полях не своей книги, не всегда основательных, а особенно – черчения, что на ум взбредет, и даже слов нескромных (л. 45 – 47 об.).

Рассказы старой барыни

Также благотворны и назидательны не только для меня, но и для матушки, не получившей никакого образования, и рассказы, какими Анна Афанасьевна имела обыкновение пересыпать свои умные, стройные и задушевные беседы. Вероятно, она сама получила образование в каком-нибудь высшем заведении, о чем, может быть, знала матушка, но я никогда не спрашивал ее о том. Примеры в рассказах ее приводились не без связи и отрывочно, а в самой строгой последовательности и естественном ходу речи и притом не сопровождались особыми наставлениями, а сами собой указывали на то, что из них вытекало. Приведу несколько примеров из рассказов ее в разные времена или из собственной жизни, или слышанных ею, или вычитанных, оставшихся навсегда в моей памяти.

Раз, по поводу собеседования о воспитании родителями детей, она рассказала о себе один случай: «Я была еще молода, когда вышла замуж за вдовца-немца, у которого от первой жены остались двое детей. Воспитание их предоставил мне муж в полное мое распоряжение. Случилось, звали нас на вечер, детей за какую-то шалость или ссору я оштрафовала, привязав ниточкой к стулу в углу, а сама стала готовиться и одеваться на вечер, между тем, по рассеянности, о детях совсем забыла и уехала, не сняв с детей штрафа. Вечер продолжался за полночь, а дети ложились спать рано. Горничная ясно видела, что я по молодости своей забыла о детях, и потому несколько раз предлагала детям развязать их и уложить спать, но дети ни за что не согласились на предложение девушки и предоставленные ею резоны и, таким образом, уснули привязанными, не дождавшись меня. Уж сколько я и бранила себя за неизвинительную рассеянность и забывчивость, и глубоко раскаивалась в том!» Так заключила рассказ свой укором себе! А я пришел к выводу: какие милые, послушные и благопокорливые дети! Побольше дал бы Бог таких детей!

Понравилось мне очень и потому запечатлелось в памяти суждение Анны Афанасьевны о модах, за которыми гоняются и которым безотчетно и слепо подражают, преимущественно женщины. «Красивым, – говорила, – всякая шляпа, хотя бы и не всякая отличалась изяществом, а лишь одной странностью, идет к лицу и даже придаст красоту, как дорогой металл. Например, золото и драгоценный камень среди неценных металлов и минералов выдаются резче и кажутся красивее. А не отличающуюся красотою лица самая модная и вычурная шляпа не только не красит, а еще безобразит, как пословица говорит: “идет к ней, как седло к корове”».

По случаю разговора как-то о святочных вечерах и гаданиях Анна Афанасьевна рассказала нам. В одном доме на вечере одна из барышней решилась погадать о своем суженом в зеркале, а для того предварительно должна была снять с шеи своей золотой крест, повесив его на стене, близь зеркала, пред которым поставлены были свечи. Долго ли она сидела и глядела в зеркало и что видела, я позабыл. Помню, когда хотела надеть свой крест, его не оказалось. Сколько не искали его общими силами, найти не могли. Рассказчица, не помню, чтобы приложила к рассказу своему какое-нибудь наставление, но сам я про себя вывел такое заключение: гадать чрез зеркало и без креста – грех тяжкий и снимать крест с себя и устранять от себя, все равно, что отрекаться Христа и не исповедовать Его.

В одном из вечеров – матушка обыкновенно ходила всегда со мною к Анне Афанасьевне к вечернему чаю – рассказаны были два случая, конечно, в видах освобождения и предохранения меня от разных предрассудков и суеверий, а в особенности от безотчетной веры в разные привидения, в домовых, водяных, леших и т. п. Она по себе или из примеров знала, что дети любят и всегда охотно, хоть и со страхом, слушают подобные рассказы, которыми начинивают обыкновенно их незрелые умы и пылкое воображение нянюшки, или у нас в училище – квартирные хозяюшки.

Один помещик, говорила она, вместо обветшавшего дома, в котором жил, вздумал выстроить себе и действительно построил дом новый и обширнее прежнего, а перебравшись, не мог жить в нем, потому что разные страхования: шум, треск, крик и др. проделки – не давали ему и всему его семейству, особенно по ночам, никакого покоя и вынудили оставить дом и снова переселиться в старый.

Случилось проезжать чрез эту местность одному гусару. Когда он узнал от помещика, что в выстроенном им новом доме по указанным причинам жить нельзя, то, желая выказать свою храбрость, испросил позволение переночевать в заколдованном доме. По наступлении ночи он занял в нем одну комнату, где ему приготовили постель; взял с собою подсвечник с восковою свечой, книгу, чтобы почитать до сна, трут и кремень – спичек серных еще не было, саблю и пистолет – револьверов тоже еще не было. Почитав книгу, в часов в 12 или еще позже, он лег в постель и заснул богатырским сном[22]. Много или мало он спал, только, пробудившись, он видит пред собою что-то белое, идущее против него. Не зажегши свечи, потому что это требовало времени, он вскакивает с постели, берется за саблю и ударяет ею привидение, которое удерживает ее у себя; тут и неустрашимость, и храбрость улетучились, а привидение стоит и не исчезает. А потому драгун[23] счел за более безопасное для себя ретироваться из дома и переночевать в другом месте. Что же оказалось утром? Храбрец со всех сил вонзил свою саблю в какой-то предмет из находившихся в комнате. Что именно, я позабыл; могло статься, что саблю свою он всадил в косяк окна, завешанного чем-нибудь белым, или в диван, либо кресло под белым чехлом. Только помню, что дело объяснилось самым естественным образом. При всем том домовладелец перейти в новый дом не решался.

Спустя несколько времени после этого происшествия проезжал тут же еще офицер какого-то полка. Услышав, что происходит и что было в новом доме помещика, решился и он с дозволения владельца переночевать в его заколдованном доме. Было уже за полночь. Спал ли уже в отведенной ему комнате, или сидел еще за чтением книги – это у меня тоже вышло из памяти. Вдруг слышит шум, треск и гром, и затем все другие двери, ведущие в его комнату постепенно стали распахиваться настежь; наконец, растворяются двери и его комнаты, в которой он расположился спать и пред ним предстало видение, объятое бледно-синим огнем. Офицер схватил со стола пистолет и – бац! Привидение исчезло; офицер взял свечу и увидел на полу таз или блюдо с пролитою какою-то жидкостью. Оказалось, что это был спирт, который в посуде зажигался и, несенный впереди, освещал несшего сине-бледноватым светом. А потом дознали, что все проказы в новом доме производились одним из дворовых помещика, поселившимся тут с своею возлюбленною, чтобы по ночам на свободе творить все, что придет в голову (л. 47 об. – 49).

[1] Государственный архив Кировской области. Ф. 170. Оп. 1. Д. 328.

[2] Иерархия Вятской епархии/Сост. ректором Вятского духовного училища, протоиереем Герасимом Никитниковым. Вятка. 1863; Слова, говорённые в высокоторжественные дни в Вятском кафедральном соборе протоиереем Вятского Воскресенского собора Герасимом Никитниковым. Вятка. 1863; Историко-статистическое описание Воскресенского собора в г. Вятке/Сост. протоиереем Герасимом Никитниковым. Вятка. 1869.

[3] Рассуждение об епитимиях, сочинённое студентом Герасимом Никитниковым. М. 1838.

[4] Некролог о протоиерее Герасиме Алексеевиче Никитникове//Вятские епархиальные ведомости. 1885. 16 янв. (№ 2). Отд. духовно-литературный. С. 37–42. См. также: Емельянов Алексей, прот. Слово, сказанное пред погребением о. протоиерея Герасима Алексеевича Никитникова 23 дек. 1884 г.//Там же. С. 29–34. Ср. краткую справку, сделанную на основе некролога (с ошибочным утверждением, что Никитников родился в семье священника): Энциклопедия земли Вятской. Т. 6: Знатные люди (биографический словарь)/Сост. С. П. Кокурина; ред. В. Д. Сергеев. Киров. 1996. С. 308. Эпитафия Никитникова приведена в кн.: Материалы к «Русскому провинциальному некрополю» великого князя Николая Михайловича. Т. 1: Губернии Астраханская, Вятская, Нижегородская, Самарская, Саратовская и Симбирская/Изд. подгот. Д. Н. Шилов. СПб. 2012. С. 91–92 (дата смерти указана неверно).

[5] Шиляева Р. С. Загадка одной рукописи//Петряевские чтения. 2001: Тез. докл. к чтениям/Ред. В. Н. Колупаева, А. Л. Рашковский. Киров-на-Вятке. 2001. С. 109–111.

[6] Это заметила уже Р. С. Шиляева. См.: Там же. С. 111.

[7] Ср. суждение врача-гигиениста: «Чаще всего мать отвечала: “умер от родимого”. Была сделана попытка выяснить комплекс явлений, характеризующих “родимец”. Поп просто ответил, что записывал со слов родителей и сути этого заболевания не знает. Женщины пояснили, что родимец нельзя установить при жизни, а только после смерти. Если у трупика почернеет спинка, иногда ручки и ножки (трупные пятна?), значит ребёнок умер от родимого. Заболевание это вызвано врождёнными недостатками, которые скрыты при жизни, и только после смерти ясно, что ребёнок не мог остаться в живых, что никакие средства и силы не могли его спасти. <…> Мы не можем установить болезнь как нозологическую единицу…» (Синкевич Г. П. Вологодская крестьянка и её ребёнок. М.; Л. 1929. С. 65).

[8] С момента рождения в 1812 г.

[9] Кутья – обрядовая (обычно поминальная) сладкая каша, иногда совсем жидкая, которую в таком случае «хлебали» и даже «пили». Её употребляли на поминках и тогда же приносили в церковь. А про церковников злословили, будто они жадные, не брезгуют кутьёй и прочими подношениями на похоронах и поминках.

[10] «Подобное бывает радо подобному» (лат.)

[11] Герасим был записан в Тульское духовное училище в 1820 г., а переехал в Тулу и начал там учиться только в 1821 г. (л. 22 об.).

[12] В тульских и соседних с ними говорах пупырями (пупырниками) называли некоторые растения со съедобными клубнями или стеблями. Например, в Тульской области пупырь – это борщевник со сладким и сочным стеблем (Словарь русских народных говоров. СПб. 1999. Вып. 33: Протка – Разлука/Гл. ред. Ф. П. Сороколетов. С. 133).

[13] Домашнее обучение грамоте началось, когда Герасиму было 6 лет, а его брату – 4 года, то есть в 1818 г. (л. 20 об. – 21).

[14] Так звались худые решёта, смазанные со дна коровьим навозом, политые водой и замороженные (Примеч. автора).

[15] Правильно на лоб, пуп, правое и левое плечи (Примеч. автора).

[16] Обычно в начале учебных книг с церковными текстами эту молитвенную печатали фразу чуть иначе: «во учение сие».

[17] «Сон Богородицы» – апокрифический текст, на основе которого в народно-христианской среде создавались заговоры и народные молитвы. Считалось, что если «Сон Богородицы» хранить дома либо иметь при себе, то будешь обережён от вредоносной магии.

[18] Имеется в виду: в сравнении с тем, как ныне.

[19] Сельцом называлась всякая деревня, в которой жили помещик или помещица (Примеч. автора).

[20] На каникулах.

[21] Пить чай «внакладку» – значит, растворяя в чашке чая кусочки колотого сахара. В противоположность этому пить «вприкуску» – отхлёбывая глоток и затем откусывая маленькую частичку сахара от большого куска, который подавался каждому, кто чаёвничал. Если пили чай с сахаром, то варенье могло быть отдельным десертом, см. об этом далее: «После чаю подали варенья». Пить вприкуску считалось уделом людей простых и неучтивых. В романе И. А. Кущевского «Николай Негорев» (1871) главный герой вспоминал своё детство, проведённое в сельской усадьбе: «Зимой у нас почти никто не бывал, исключая двух-трёх бедных помещиц, пивших чай вприкуску и сносивших за это самое презрительное обращение со стороны тётушки» (Кущевский И. А. Николай Негорев, или Благополучный россиянин: роман//Кущевский И. А. Николай Негорев: роман и маленькие рассказы. М. 1984. С. 32).

[22] Интересно, и что этот гусар, и следующий посетитель заколдованного дома – «офицер какого-то полка» (о нём сразу далее) – вели себя так, как хотелось бы самому автору, который был человеком благовоспитанным и уважающим книгу. Ведь тот, кто хочет почитать перед сном, должен делать это сидя за столом и развернув книгу как полагается, чтоб не перегибать её и не портить. Ср. слова о. Герасима (в разделе «Книги и хорошие манеры»), порицавшие того, кто «оборачивает обе ее стороны к корешку, чтобы не сидя за столом, и положив, как следует, книжку, читать ее, а чтобы можно было читать или ходя, или даже лежа на постели, держа одною рукою».

[23] Выше он назван гусаром.