Александр Иличевский. Три миниатюры

Есть в Калужской области деревня Богимово. Когда-то она была моим раем. Это усадебное пространство, в котором частично имеет место действия мой роман «Анархисты». Да и «Матисс» там отметился. Построил эту усадьбу «петровский птенец» Прончищев. Сын его вместе с молодой женой погиб в Челюскинской экспедиции в устье Енисея. В конце двадцатого века их могила в вечной мерзлоте была найдена, вскрыта и географы обнаружили прекрасно сохранившиеся тела. На основе останков был воссоздан реальный облик Прончищева-младшего и его жены, и сейчас эти пугающе правдоподобные черные скульптуры находятся в усадьбе.

Богимово — это то место, где летом после возвращения с Сахалина жил Чехов. Именно там разыгрывалась драма с участием Левитана и Мизиновой. Именно там был написан рассказ «Дом с мезонином». Пространство этого рассказа — аллеи, поля, речушка, и сама усадьба. Гроза из первых строк рассказа звучит и мечет молнии во втором этаже здания — во все десять окон. В советское время в усадьбе располагался сумасшедший дом. Я застал его, в нем работал главврач, интересовавшийся литературой. Но потом больницу перевели в Калугу, и усадьба с заколоченными окнами стремительно покатилась к запустению. Последний раз я был там перед отъездом. Прошелся по тропке, заросшей выше головы крапивой, к бюсту писателя. Постоял, сознавая, что это место — одно из самых дорогих мне на земле. Что это своеобразный литературный Иерусалим, он земной, небесный же у нас на книжных полках. Что-то тонкое звучало в этом оглушительном запустении — под темными елями, под кронами старого, старого парка. Столько времени и смысла я тогда пережил. Антон Павлович, как вы там под снегом и дождями? Как Прончищевы? Что снится? Стал ли человек счастлив — можете не отвечать, я сам знаю. Наверное, это самая горькая шутка на свете. Вот поля, перелески, безлюдье. Вот будущее, вы знали.

В какой-то момент я поклялся себе не писать. С этим решением было связано чувство ампутации. Попробуйте представить себя без головы. Как того всадника-призрака. Вы слоняетесь по пустыне по прихоти кентавра, и не в силах ничего поделать, чтобы стать снова во плоти. Душа без тела в мире действия беспомощна.

Любой человек в той или иной мере переживал в своей жизни и нищету, и бездомность, и неправедный суд, и жестокость, и насилие. Некоторые также и войну. Мне с возрастом самодовольство кажется единственным грехом, достойным порицания. Нынешнее время поганое. Давно уже не хочется говорить ни об эсхатологии, ни о Фукуяме. Навязло. Мне кажется, сейчас время качнулось в сторону частностей. Важна судьба отдельно взятая, а не судьбы. Дележка на левых и правых, на консерваторов и либералов, на архаистов и модернистов, на ярлыки каких-то движений и тенденций — все это напоминает массовые казни — особенно тех, кто не попадает под определение. Редукция стала смертоносным оружием ширпотреба. Частность — вот чего не хватает культуре выражения. XIX век сейчас нужен как ничто другое, его выразительность могла бы помочь если не всем, то кому-нибудь, и это стало бы чрезвычайной ценностью.
*****************************

Не всякий опыт пригоден для литературы. Дело не в количестве и качестве пережитого, а в магии прозрения, пробивающего тьму хаоса чувств и времени. Вот почему Булгаков — писатель сверхъестественный.

В «Роковых яйцах» блистание купола храма, попавшее в окуляр микроскопа, оживляет реальность, превращая ее черт знает во что — нам на удивление. Так и писательский глаз вооружен блеском волшебного монокля, способного видеть незримое.

Если бы романы Булгакова не были написаны так, как они написаны, мы бы читали их не с такой охотой, как, например, влёт проглатывается с восторгом мрачноватый «Театральный роман».

Михаил Афанасьевич любит и читателя, и героев, ничуть не высокомерен и ироничен по отношению и к себе, и к тому, кто находится по другую сторону страницы. Его взаимоотношения с властью загадочны, но, кажется, безупречны. Чего не скажешь ни о Бабеле, ни о каком-либо другом прославленном писателе 1930-х годов.

Конечно, Булгаков — писатель мистический, в той же мере, в какой и любой талантливый мастер является магом. Магия преображает реальность, а великая литература вся сплошь заклинание, поскольку она преображает большее — человека.

«Мастер и Маргарита», мне кажется, вообще изначально текст не о чем-либо, а о Иерусалиме. Москва автору понадобилась в качестве той «коробочки» из «Театрального романа», этакой колбы с гомункулами: кстати, см. эпиграф к роману именно из Гёте.

В свое время я прочувствовал именно булгаковскую Москву. Во мне этот город и булгаковский, и толстовский одновременно. И два этих вектора вне конкуренции. Воробьевы горы есть и у Толстого, и у Булгакова, и это совершенно необычное, загадочное место. Был я заворожен и там (ротонда дома Пашкова), где Воланд встречается в конце романа с Мастером.

Иными словами, Булгаков — это большая удача русской литературы.

******************************
Что я знал о Польше, когда ехал в Крыннцу, в чудесное курортное место, где довелось поселиться напротив горнолыжного лесистого склона, еще зеленого ранней осенью и пересеченного шрамом подъемника? Все мои сведения ограничивались тем, что Пушкин поддерживал подавление Польского восстания 1830 года, что именно в Варшаве обосновался император Константин, чье отречение от трона дало повод декабристам выйти на Сенатскую площадь, а еще я смотрел фильмы Вайды, Кеслёвского, слушал Пендерецкого, Прайснера, знал, что случилось 1 сентября 1939 года и что вслед за тем произошло под Катынью, знал и то, что Польша — одна огромная еврейская могила, на территории которой находится Хелмно, Треблинка, Белжец, Собибор, Майданек, Освенцим, Едвабна, что после 1945 года эта страна недосчиталась трех миллионов евреев, что две тысячи поляков были казнены фашистами за спасение или оказание помощи евреям, и что с лица земли была стерта еврейская польская цивилизация, бывшая неотъемлемой частью восточноевропейской культуры в течение нескольких веков.
Крыница — хороший городок, протянувшийся вдоль речки, текущей в предгорьях, стародавний курорт, известный своей водой, наподобие нарзана, застроенный гостиницами и санаторными корпусами, среди которых попадаются деревянные, резные, потемневшие за век, напоминающие о кружевном модерне.Судя по тем встречам, что происходили у нашей компании, быстро стало очевидно, что евреи — «фигура отсутствия», которая достаточно сильно воздействует на поляков. Слушая о фестивалях клезмерской музыки, в которых принимают участие ансамбли, где нет ни единого еврея, о неких проектах по реконструкции быта еврейских местечек, о том, что неподалеку от Крыницы есть бывшее еврейское поселение, где в годовщину отправки всех его жителей в лагерь смерти планируется воссоздать «всё как было до того», я подумал о явлении фантомной памяти: когда давно пропавшая, ампутированная нога или рука сообщает нервной системе человека о том, что она когда-то была, и сообщает об этом посредством боли. Я не вполне уверен, что поляки вполне отдают себе отчет в том, что происходит с ними в этом отношении, но как бы там ни было, какие бы туристические подоплеки ни прорисовывались, всё равно происходящее лучше, чем пустота и немота.

Наша компания в Польше два полных дня провела в дороге, едучи по неспешным, нешироким, но ровным ее дорогам. Я не уверен, что покрытое нами расстояние сколько-нибудь велико в масштабах России или США, но не в этом дело. Суть поездок состояла в медитации над ландшафтом, открывавшимся нам в своем аккуратном разнообразии — от предгорий до распашных лугов и холмов, то набегавших от горизонта, то отдалявшихся к нему. Всюду радовали глаз опоясанные газоном дома вполне европейского вида — никаких изб-пятистенок, какими тесно обставлены дороги Белоруссии и тем более России, всё больше облицовочный кирпич, идеальная кладка, современные архитектурные проекты типа шале или что-то вроде. И что особенно обратило на себя внимание — почти полное отсутствие заборов, отгороженности, закрытости, всюду просторно глазу.
Что еще я вспомнил и подумал о Польше в дороге? Что Иосиф Бродский выучил польский, чтобы переводить с него великих поэтов, в том числе и моего любимого Милоша, что самую красивую девушку в мире я видел в юности на обложке польского журнала «Урода» («Красота») и что, скорее всего, именно культ Св. Марии, царящий в Польше, с неизменными в каждом селении ее статуями — перед костелом или одиноко стоящими, — как раз и определяет бросающееся в глаза галантное отношение поляков к женщинам.

А еще я вспомнил, что отчим моего отца — Соломон Гольдберг — был польским коммунистом. В 1937 году быть в Польше коммунистом-евреем дело было совершенно незавидное. В романе Исаака Башевиса Зингера «Шоша» описывается, как героиня, молодая коммунистка, собирается перейти границу с СССР, чтобы попасть в вожделенную сказку коммунизма. И в это время из Сибири каким-то образом достигает Варшавы письмо ее товарища, который раньше совершил побег в царство Сталина и тут же попал в застенок как польский шпион. Он описывает в подробностях мучения на допросах и заклинает товарищей оставаться в Польше. Больше я, увы, ничего из этого романа не помню, хотя очень люблю младшего из Зингеров, но, как мы только что убедились, — не всего. Литература литературой, а от судьбы никто еще не увернулся, и мой родственник, Соломон Гольдберг, все-таки перешел в 1937 году границу с СССР — и закономерно загремел в ГУЛАГ, из которого в 1953 году вышел едва живым. Его, уже доходягу, в конце срока отправили на курорт — в освободившийся после немецких военнопленных лагерь на Апшеронском полуострове Каспийского моря. Страдающий туберкулезом и всем на свете Гольдберг грел кости на морском берегу, играл с моим отцом в шахматы, учил мою мать вымачивать в молоке баснословную каспийскую се-ледку-залом и дожил до того момента, когда я смог внять его совету есть зеленые яблоки с солью: «Так вкусней». А еще, вспоминает отец, Соломон, когда папа однажды сделал погромче радио, передававшее сводку новостей, вздохнул и произнес себе под нос, обдумывая позицию на доске: «Вы даже не представляете себе, как вас обманывают».

И это было всё, что Соломон Маркович Гольдберг сообщил о своей жизни миру. Но отец запомнил это накрепко: малая фраза означила огромное молчание, которое оказалось дороже многих слов.

В конце нашего путешествия, уже на закате, озарившем Галицию, мы приехали в Бобов — город, в котором едва ли не каждый второй был евреем и откуда происходит династия бобовских хасидов. Нас встретила молодая женщина, пани А., депутат сейма и уроженка Бобова. Она села к нам в микроавтобус, чтобы показать дорогу, и мы отправились на старое еврейское кладбище, которое оказалось высоко-высоко, на гребне одного из холмов, окружавших городок. Солнце только что село, и на гаснущем западе было видно, как в лощинах собираются полупрозрачные занавеси вечернего тумана. Кладбище располагалось в роще, спускавшейся с восточного, темного, склона холма. Пахло свежевыкошенной травой, и у входа стоял смотритель с косой в руке, которой, очевидно, недавно был пробит проход на кладбище. Мы прошли и встали у темного склепа, возведенного над могилой цадика[27], где горели две свечи. Справа от склепа были собраны в аккуратные ряды надгробные камни, когда-то лежавшие по всему кладбищу. Могилы стерлись и заросли. Высокие темные деревья стояли вокруг. Выходя с кладбища, мы говорили шепотом. Сгущался туман, сгущались сумерки. Казалось, что земля вокруг закругляется: так всё окрест чудилось покатым, куда-то спускающимся, куда-то вздымающимся — волнами лугов и склонов…

Мы снова сели в машину и спустились на главную улицу, чтобы пойти в синагогу. Пани А. тем временем рассказала, что ее бабушка ребенком видела, как немцы выводят евреев из домов и как на ее глазах эсэсовец застрелил соседа, доброго еврея, которого привечала вся их улица. Оказалось, что ключи от синагоги последние тридцать пять лет хранятся у здешнего парикмахера. Старик вскоре явился и поцеловал руку пани А., был ласков с ней, о чем-то спрашивал, она ему отвечала, и он снова спрашивал.
Бобовские хасиды приезжают сюда со всего мира и понемногу следят за пустым местом, некогда бывшим их истоком. В синагоге сделан ремонт, всё на месте, но молиться в ней некому.

Когда мы вышли, было уже совсем темно, но беззвездно. Туман, скопившийся в низине, поднялся повыше холмов, но не стал еще облаком, чтобы стронуться с места и открыть над головами космос. Совершенно безлюдный полутемный городок безмолвствовал. Старик остался возиться с замком синагоги. Пани А. подвела нас к одному из домов и рассказала, что это единственный в городе дом, принадлежащий еврею. Сейчас он пуст, хозяин его живет в Нью-Йорке, а за домом присматривает как раз пан парикмахер.«А что же сталось с остальными еврейскими домами?» — изумились мы.

И вдруг мне сделалось неинтересно, что пани А. ответит на этот вопрос, я отошел в сторонку, чтобы получше вглядеться в массивный силуэт синагоги, обернулся и вспомнил стихотворение, послевоенное, Чеслава Милоша. Суть там в том, что человек стоит посреди 1945 года, смотрит на разрушенный город, очевидно, Краков, и говорит: «Я шел по улицам казни. Помню всё. И я знаю, что ад существует».

Наконец сторож справился с замком и перестал греметь. Он сунул руку с ключами в карман и, не попрощавшись, согбенно двинулся вниз по улице, чтобы скоро раствориться в жемчужном от тусклых фонарей тумане.

Я шагнул в светившийся еще магазинчик, протянул на раскрытой ладони злотые и сказал продавщице: «Горилка».

2 комментария для “Александр Иличевский. Три миниатюры

  1. Александр Иличевский. Три миниатюры

    Есть в Калужской области деревня Богимово. Когда-то она была моим раем. Это усадебное пространство, в котором частично имеет место действия мой роман «Анархисты». Да и «Матисс» там отметился. Построил эту усадьбу «петровский птенец» Прончищев. Сын его вместе с молодой женой погиб в Челюскинской экспедиции в устье Енисея. В конце двадцатого века их могила в вечной мерзлоте была найдена, вскрыта и географы обнаружили прекрасно сохранившиеся тела. На основе останков был воссоздан реальный облик Прончищева-младшего и его жены, и сейчас эти пугающе правдоподобные черные скульптуры находятся в усадьбе.

    Богимово — это то место, где летом после возвращения с Сахалина жил Чехов. Именно там разыгрывалась драма с участием Левитана и Мизиновой. Именно там был написан рассказ «Дом с мезонином». Пространство этого рассказа — аллеи, поля, речушка, и сама усадьба. Гроза из первых строк рассказа звучит и мечет молнии во втором этаже здания — во все десять окон. В советское время в усадьбе располагался сумасшедший дом. Я застал его, в нем работал главврач, интересовавшийся литературой. Но потом больницу перевели в Калугу, и усадьба с заколоченными окнами стремительно покатилась к запустению. Последний раз я был там перед отъездом. Прошелся по тропке, заросшей выше головы крапивой, к бюсту писателя. Постоял, сознавая, что это место — одно из самых дорогих мне на земле. Что это своеобразный литературный Иерусалим, он земной, небесный же у нас на книжных полках. Что-то тонкое звучало в этом оглушительном запустении — под темными елями, под кронами старого, старого парка. Столько времени и смысла я тогда пережил. Антон Павлович, как вы там под снегом и дождями? Как Прончищевы? Что снится? Стал ли человек счастлив — можете не отвечать, я сам знаю. Наверное, это самая горькая шутка на свете. Вот поля, перелески, безлюдье. Вот будущее, вы знали.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий