Александр Иличевский. Четыре миниатюры

Loading

Человеку боль свойственна не меньше самого существования. Откуда страдания? Откуда чаяния? Редко когда жизнь прожита счастливо. А если счастливо — печально с ней расставаться. То есть место для драмы, если не трагедии, всегда найдется. Если бы человек не получал от жизни удовольствие, человечество бы не выжило. Любое существо — насекомое и т.д. — должно получать награду за существование — и отсюда силы к исполнению инстинктов и т.д.; ибо что мы знаем о суицидальном поведении в животном царстве?

Иерусалим есть совокупная воплощенная мечта об избавлении. «Не войду в Иерусалим горний, пока не войду в Иерусалим дольний». Иерусалим — томление по мечте. Агнон писал: шаг за пределы этого города отправляет вас в ад. Это хорошо понимается даже при поездке в Тель-Авив, в его липкий влажный левантийский воздух, в котором тщательно затягивается твой след, и море зализывает лодочки, оставленные на песке твоими ступнями. При всей своей доброжелательно-ленивой податливости Тель-Авив прекрасен лишь ввиду береговой линии моря.

Так вот, Иерусалим есть предмет веры. Повторяю: Иерусалим слишком мал для Бога и в то же время Ему впору. Вот, живет человек. Страдает, радуется, мучается и веселится. Но каждый несет в себе слиток чистоты — небесно ясного желания. И каждый знает, куда его — этот слиток — хотя бы в мыслях отнести, в какую кладку, каких именно стен его поместить. «Есть город золотой…», и он выстроен нашими чистыми помыслами, и самое главное: он существует не только в мечтах, но и на карте.

Моя прапрабабка ходила на паломничество в Иерусалим и умерла где-то здесь, в стенах Старого города, от тифа. Когда я смотрю на вырезанные на камнях или дереве ворот надписи вроде «1878 Раб Божий Григорий», я вспоминаю о ней и ловлю себя на мысли, что не очень-то понимаю, как передать и выразить словами самое главное об этом городе. Иерусалим — фигура интуиции, и эти записи нельзя назвать путевыми. Они, скорее, относятся к художественной, а не к изобразительной реальности. Как, собственно, и сам живой город. И, значит, Иерусалим более всего похож на Слово — он его плоть. Множество умерших и живущих людей писали и произносили это Слово и не давали плоти истлеть, вдыхали в него жизнь своими текстами, мыслями, стремлением, чаяниями и прочим. Всё это так или иначе становилось приношением Иерусалиму и его частью, ибо строки образуют не менее прочную кладку, чем камни.

*********************************

Блаженны зрячие, кто видит — и не поставит памятники слепоте среди огня, среди глазниц руин.

Долго ожидал я вестей, которые могли бы подхватить и унести меня на край земли, откуда можно услышать что-то о том, как живут мои товарищи, давно поглощенные плаванием через забвение.
Когда-то это было, когда еще совсем немного ты знал о том, как сливается прошлое с будущим — подобно горизонту и морю.

Когда слово чужого языка представлялось таким новеньким, как елочная игрушка, и хотелось смотреться в него, разглядывая всю комнату, всю страну в елках — в одной стеклодувной кривизне, пахнущей новогодней хвоей.

Жизнь похожа на закат, через который ты бредешь по тель-авивскому пляжу, утопая по щиколотку в песке, присматриваясь к яхтам, застигнутым блеском смуглой бронзы у горизонта.

Этот свет низкого солнца никогда не подведет тех, кто на него уповает, тихонько про себя напевая волшебную мелодию трагического танго.

Не так давно — или это снилось — или я только думал об этом — дни сплавляются по ручью, связанные твоими сплетенными волосами, увиденные только твоими зелеными глазами.

Что же мне предложить, о чем побиться о заклад — о слабости, о силе, — о том, что они мало чем отличаются друг от друга перед лицом дней, движущихся один за другим в море забвения.

И все же хочется приложить усилия, следуя в одном направлении, идти вперед — все дальше — пока дорога назад не станет совершенно неразличимой.

*************************************

Я родился на углу улиц Дружбы и Ленина — так именовались стороны кварталов полупустыни на Апшероне — немногими выжившими, которых власть завербовала на стройку для того, чтобы продолжить мучить.

У некоторых из моих предков не было рук. У других — сердца. Третьи жили с зашитыми суровой ниткой ртами.

Некоторые из моих предков использовали свои зрачки для того, чтобы разглядеть будущее. У многих из них глаза стали выплаканными, как слабое весеннее небо.

Ребенком семи лет я молился о том, чтобы никогда не умирать. Разность между мной тогдашним и нынешним способна преодолеть Тихий океан своей мощью.

Каждый день в детстве я проходил через угольное ушко, в котором торчали обломки зеркал, отражающих скулы звезд.

Помню, несколько минут я жил в капле дождя, прибившего уличную пыль, жил под ногами счастливых прохожих.

И что странно — я никогда не жалел о том, что родился. Более того, мои крылья — это благодарность.

Хотя я был терпелив, как камень, мне не удалось выучить русский.

Однажды я купил старую лодку, потому что мне надоело тонуть в озере своих снов.
Вот синяя лодка посреди Финского залива, напротив Петергофа, и в ней я один — и блокнот.

Мое время — это время между слез, и оно заканчивается, — где билетик продлить? Ветер приносит его, и пятипалый кленовый лист пожимает мне руку. Как сладко быть тленом.

Я подписываю билетик-лист — «Искренне ваш», «С теплыми пожеланиями», «Думаю о вас» или «Глубочайшие сожаления».

Нет, последнее не для меня. Ибо нельзя вырубить лес, если не взять для топорища полено из того же леса.

Больше всего я люблю оставаться в своей лодке.

Такова моя жизнь, очищенная от привязанностей.

Изредка я выхожу на улицу, чтобы посмотреть на милонгу.

В остальном — обычные радости, заботы, скорбь и память.

Сны поглощают дни. Наверное, это все, что я могу сказать.

Если не считать того, что сердце способно вспомнить слабую лампочку в кухоньке утлой квартирки на углу Дружбы и Ленина — нить накала, согревающую меня еще сегодня.

*********************************

Путешествиями в обычном смысле назвать можно лишь немногие мои поездки. Чем отличается странствие от путешествия? Философией. Философия травелога возникает тогда, когда путешествие оборачивается странствием. Путешествие – это перемещение из точки А в точку Б. А вот странствие – это движение нематериальное с незримым финалом. Так возникает метафизика географии – вместе со стремлением за невидимый горизонт. Иными словами, странствие – это превращение пространства в произведение искусства. Андрей Белый писал о себе, что он – «собиратель пространства». Я бы добавил: собиратель пространства – это особая пчела (особый символ или метафора), которая превращает перелеты с цветка на цветок – в каплю меда искусства. Символизм вообще дает нам прекрасный инструментарий, как преобразовывать, казалось бы, непримечательную действительность в сверх-событие.

Странствие и проза – синонимы. Странствовать можно и сидя на стуле в запертой комнате. Все дело в желании и способностях. Странствие расширяет мир с помощью символа или метафоры. В связи с Серебряным веком мы можем вспомнить историю, как Сергей Соловьев, племянник великого философа, внезапно посреди обеда встал из-за стола и отправился преследовать солнце. Там, где возникает подобного рода вертикаль, путешествие немедленно преображается в странствие. Символ, метафора – те средства познания, которые превращают путешествие в странствие.
Есть еще пример самого философа Владимира Соловьева, направившегося на свидание с Премудростью мира на окраины Каира. Подробностей мы почти не знаем, но значение этого, отраженного в литературе странствия трудно переоценить. Вот это как раз и было странствие – а не путешествие: подумаешь, все произошло в пустыне в окрестностях Каира, невеликие расстояния, но великий смысл.

Такие странствия возникают, когда учишься видеть в реальности символ, вообще нечто, что расширяет мир. Недаром так хорошо читаются и описываются наркотические путешествия, недаром для них есть очень подходящее слово туристическое словечко trip.

Роман – это водоворот незримого течения, которое втягивает мироздание в форму понимания.

Один комментарий к “Александр Иличевский. Четыре миниатюры

  1. Александр Иличевский. Четыре миниатюры

    Человеку боль свойственна не меньше самого существования. Откуда страдания? Откуда чаяния? Редко когда жизнь прожита счастливо. А если счастливо — печально с ней расставаться. То есть место для драмы, если не трагедии, всегда найдется. Если бы человек не получал от жизни удовольствие, человечество бы не выжило. Любое существо — насекомое и т.д. — должно получать награду за существование — и отсюда силы к исполнению инстинктов и т.д.; ибо что мы знаем о суицидальном поведении в животном царстве?

    Иерусалим есть совокупная воплощенная мечта об избавлении. «Не войду в Иерусалим горний, пока не войду в Иерусалим дольний». Иерусалим — томление по мечте. Агнон писал: шаг за пределы этого города отправляет вас в ад. Это хорошо понимается даже при поездке в Тель-Авив, в его липкий влажный левантийский воздух, в котором тщательно затягивается твой след, и море зализывает лодочки, оставленные на песке твоими ступнями. При всей своей доброжелательно-ленивой податливости Тель-Авив прекрасен лишь ввиду береговой линии моря.

    Так вот, Иерусалим есть предмет веры. Повторяю: Иерусалим слишком мал для Бога и в то же время Ему впору. Вот, живет человек. Страдает, радуется, мучается и веселится. Но каждый несет в себе слиток чистоты — небесно ясного желания. И каждый знает, куда его — этот слиток — хотя бы в мыслях отнести, в какую кладку, каких именно стен его поместить. «Есть город золотой…», и он выстроен нашими чистыми помыслами, и самое главное: он существует не только в мечтах, но и на карте.

    Моя прапрабабка ходила на паломничество в Иерусалим и умерла где-то здесь, в стенах Старого города, от тифа. Когда я смотрю на вырезанные на камнях или дереве ворот надписи вроде «1878 Раб Божий Григорий», я вспоминаю о ней и ловлю себя на мысли, что не очень-то понимаю, как передать и выразить словами самое главное об этом городе. Иерусалим — фигура интуиции, и эти записи нельзя назвать путевыми. Они, скорее, относятся к художественной, а не к изобразительной реальности. Как, собственно, и сам живой город. И, значит, Иерусалим более всего похож на Слово — он его плоть. Множество умерших и живущих людей писали и произносили это Слово и не давали плоти истлеть, вдыхали в него жизнь своими текстами, мыслями, стремлением, чаяниями и прочим. Всё это так или иначе становилось приношением Иерусалиму и его частью, ибо строки образуют не менее прочную кладку, чем камни.

    Другие записи читать в блоге.

Добавить комментарий