Об Ольге Берггольц

Давно хотел написать об ОФ, да все вспоминаю после очередной юбилейной даты.
Начало давно сложилось — это рассказ В.Лакшина об ОФ где он как-то обыденно пишет о том, что такое настоящая слава — не ордена и премии, а та известность, которой обладал Толстой, когда люди часами ждали поезда чтобы только взглянуть на него в окне вагона и вставали, когда он входил в трамвай — такова же была слава ОФ, которую телефонистки междугородней узнавали по голосу и давали говорить бесплатно:

«Среди ночи меня будил телефон: длинные, почти без пауз, заливистые звонки междугородной. Плохо понимая спросонья, в чем дело, я подбегал к аппарату, поднимал трубку и слышал хрипловатый, слегка картавящий женский голос. «Так мало в мире нас, людей, осталось…» — торжественно объявляла она на том конце провода, без всяких обращений и не называя себя. Да и надо ли ей было представляться?
«Так мало в мире нас, людей, осталось…» — это было в последние годы как ее позывные, ее девиз, и, пожалуй, лишь одна она в целом свете обладала правом поднять вас с постели после полуночи стихотворной строкой. <…>
Как-то я решился спросить, не разорят ли ее эти бесконечные междугородные разговоры.
«Не тревожьтесь по пустякам,— успокоила она меня,— мой тариф особый. Девочки с нашей ленинградской переговорной узнают меня по голосу и дают говорить, сколько я захочу, а после полуночи — бесплатно».
Еще бы ее не узнавали! Да был ли хоть один человек в Ленинграде, кто не слышал имя Ольги Берггольц, не узнавал бы этот голос, летевший когда-то во время войны из черных бумажных «тарелок» и раструбов уличных репродукторов? В блокаду она стала символом стойкости, маленькой храброй богиней великого города. А после войны навеки оставила сотням тысяч погребенных на Пискаревском кладбище слова скорби и гордого утешения: «Никто не забыт и ничто не забыто».

Лакшин. Открытая книга. с.333

 **
В марте 42 ее полуживую вывезли в Москву  —   она записывает в дневнике

14/III–42.

И все-таки живу.

Сегодня — новая издевка жизни, я бы сказала, какая-то даже непристойная: оказывается, я не беременна. Был врач, обследовал и заверил, что никакой беременности нет. А я растолстела немыслимо, и живот, живот — на добрые 6 месяцев с виду…
Господи, столько шумела, — Шолохову хвасталась, он очень доволен этим был, в кумовья просился, я всем об этом раззвонила и ходила — не убирая живот, — и вот, будьте любезны — блеф. М б, это уже просто климактерия, — бесполость, бесплодие? И вот жирею на этой почве… А на морде появились какие-то пятна, но главное — этот отвратительный (если не беременность) — живот, и раздутая талия вместо моей осиной, гибкой.
Завтра пойду к профессору — проверю еще раз.
Просто не знаю, как писать об этом Юрке…
Значит, Коля умер, не оставив мне ребенка. Я так всегда боялась этого. О, как мы горько жили, как несчастно жили, как бесплодно погибаем, — без нашего ребенка. Он все равно был бы нашим ребенком.
В Ленинград.
В Ленинград — навстречу гибели, ближе к ней, хоть я и боюсь ее.
Сегодня шла по Москве, — пурга, ветер, а в мутном небе — гул самолетов, — и так страшно стало — вот сейчас будут бомбить. Гадость, что боюсь этого.»

Спустя полгода ОФ запишет в дневнике отрывок который привожу с тем, чтобы показать, что писать она умела:
«… на трамвайных остановках женщины с водянисто-голубыми, покорными лицами, с бревешками — обломками домов — в руках, сидя на баррикадах, покорно ждут трамваев, и дождь моросит, и сумрак, и кругом разбитые, нежилые, темные кубы домов, недостроенных, но уже поверженных. И, не дождавшись трамвая, они идут по мглистому, пустынному, огромному и прямому проспекту с обломками домов под мышками, как будто несут куски огромного общерусского распятья, куски креста, — и на досках и бревнах, действительно, торчат огромные ржавые гвозди. И сумерки, и моросит, и почти нищенски одеты люди, и лица их усталы и серы.
Надо написать, написать обо всем этом — так просто, для себя, т. к. печатать это не будут… Все равно.»


P.S.
В марте 1942 Шолохов случайно встретил Берггольц в Москве, куда она ненадолго прилетела из Ленинграда и был так потрясен этой встречей, что помог ей с изданием книги и написал приветствие ленинградцам — это пожалуй единичный случай в шолоховской биографии и его бы он мог припомнить, когда с неба ему протянули луковку.
… У Достоевского в «Карамазовых» есть рассказ о злобной бабе, которая за всю свою жизнь сделала только одно доброе дело, подав нищему луковку, и вот после смерти ей с неба протянули луковку и пообещали вытянуть ее из ада, если удержится она за эту луковку.

Добавить комментарий