Александр Иличевский. Две миниатюры

Есть проблема Велимира Хлебникова и «плохописи» (термин А.Жолковского). Хлебников — гений или его авангардизм маскировал неумение писать? Есть, как минимум, два тропа: «научиться писать» и быть новатором. Вопрос в преобладающем векторе.

В этом ракурсе существует также «проблема Эйнштейна». Эйнштейн тоже не был безупречным ремесленником (например, А. Фридман указал однажды на ошибку в его статье). Но Эйнштейна достаточно интенсивно интересовали большие проблемы. Однако, например, можно придумать квантовую механику, развить же ее в одиночку — безнадежное дело. Развитие и канонизация — дело многих. Авангард — дело одинокое, редкое, гиблое. Рав Кук писал: «Души хаоса — те, кто совершает прорывы, обрушивая перегородки, — стоят выше тех, кто призван сохранять и накапливать».

Настоящие новаторы занимаются не углублением, а изобретением новых степеней свободы мысли, отражающей неизведанные области мироздания. Скажем, технически Колмогоров мог себе позволить быть слабее своих учеников. Колмогоров был математиком-энциклопедистом: он намечал новые пути, а его аспиранты разрабатывали дальнейшие перспективы.

Еще Гамов — великолепный пример новатора в науке: он сделал три открытия, за которые другие ученые получили три Нобелевских премии. При этом его ученики и сослуживцы замечали, что Гамов презрительно относится к детализации, счету, техническим аспектам. Но, по словам Тейлора, не было в его окружении ученых, которые бы так же дерзновенно прорубали новые тоннели естественнонаучного познания, как Гамов.

Тот же Пуанкаре, явно входивший в число соперников Эйнштейна наряду с Лоренцем и Гильбертом, писал об Эйнштейне в превосходной степени, прекрасно формулируя тот самый принцип новаторства: «Г-н Эйнштейн — один из самых оригинальных умов, которые я знал».
Но при этом существует и иная проблема — всецелой посвященности, без которой не может существовать ни гений ремесла, ни гений новаторства.

Лучшая иллюстрация к этому — сентенция академика Павла Сергеевича Александрова, которой он поделился в конце 1950-х годов со школьниками, принявшими участие во Всесоюзной математической олимпиаде: «Дорогие дети! Сегодня вам будут предложены сложные задачи. Почти каждая из них не по зубам любому из профессоров механико-математического факультета МГУ. А многие из вас с этими задачами успешно справятся. Но помните: это не означает, что когда-нибудь кто-нибудь из вас станет математиком».

Таким образом, снимается противостояние новаторов — умельцам. Когда дело в искусстве или науке заходит довольно далеко, неизбежно такое различение категорий труда.

**********************************

Однажды целый август прожил с товарищами на острове в дельте Волги. Питались одной рыбой, арбузы и овощи случались, когда на моторке являлись егерь или калмыки-браконьеры. С тех пор печеная картошка мне напоминает пирожное; с тех пор не ем щуку совсем. Но что может быть прекраснее — на закате из масляного горнила, кипящего мальком и падающими чайками, вытянуть на золотого жука пятифунтового жереха. Эту сильную проворную рыбу называют еще белизной и шереспером.

Но это на острове. А так почти всю жизнь приходится мириться с тем, что люди суть мысли города, в котором они живут. Другим заметны, как правило, только необычные мысли. Вот почему городские сумасшедшие Питера так отличаются от московских. В Москве в них больше расхристанного разнообразия и алкоголя, в Питере — склонности к искусству и опасной изысканности.

Самых агрессивных психов я встречал в Нью-Йорке. Манхэттен, в сущности, больше похож на обжитый горный массив, чем на город. И пронзающая все на свете вертикаль при всем своем великолепии контузит некоторых жителей. Вот они и кидаются на прохожих. Впрочем, и в Эдинбурге полно таких прихлопнутых «горцев», а кругом одни кладбища, могилы чуть ли не на тротуарах, не зря там Джекил гонялся за Хайдом.

И птицы в каждом городе особенные. Чайки на Москве-реке, под Воробьевыми горами, не способны соперничать с воронами и уступают речной простор уткам. Самоуверенные чайки жируют на Сене: слетают с перил набережной вослед скрывающемуся под мостом прогулочному кораблику, чтобы скользнуть над кильватерной струей, оглушившей какую-нибудь рыбешку. Берлинские воробьи — это что-то вроде карманных птеродактилей: московские наглые сизари — пташки в сравнении с ними. В Москве воробьи, юрко нырнув между сизарей, хватают крошку покрупней и терзают ее в сторонке. В Берлине же садятся на край тарелки с половинкой круассана и присоединяются к завтраку. Хорошо откормленные, с ярким оперением, чик-чирик — и у четверти круассана вдруг вырастают крылья, и она вспархивает на облетевший клен.
Говорят, в начале 1990-х Берлин был полон кроликов, скакавших в бурьяне меж домами, не ремонтированными с 1945 года, закопченными, изрешеченными пулями; город отапливался углем и осенью тонул в дыму, смешанном с туманом. «И конечно, все вокруг в этих черных домах трахались, как эти самые кролики на пустырях. Ибо в этой последней богемной столице Европы, в этом новейшем огромном „Монмартре“ совершенно нечем было заняться, кроме как любовью и искусством», — объясняют мне старожилы.

А я, вздохнув, глотнув промозглого холодящего ветра, безотчетно вспоминаю, как начиналась осень в детстве.

В детстве осень нисходила чуть свет с запотевших окон вагона и станции Скуратово, где торговали дымящейся из газетного кулька вареной картошкой с жареным луком и с непременным соленым огурцом в придачу. Этот сытный запах появлялся вместе с холодком, принесенным с платформы на отцовских щеках. Поезд трогался, и, покачиваясь, тянулось грустное предвестие школы: невиданные три месяца дождевые облака, покосившиеся заборы, поседевший от инея бурьян, почерневшие станционные дома и сараи, поселковые пятиэтажки; с гулкой величественностью постукивали колеса на мосту через широченную стальную Оку. Великанский призрак Малюты Скуратова сухо шевелил твердыми губами над московскими холмами, подсчитывая вагоны: не задержался ли кто, все ли холопье стадо вернулось восвояси.

Теперь осень иногда пахнет берлинским карри, а иногда костерком у остывшей реки, звонко шелестящей в заморозки шугой под тальником, будто льдинками в стакане. Теперь лето прощается, помахивая полотнищем стаи скворцов, полощущейся перед заходом солнца в тренировочном полете. Теперь жизнь проходит в привольном городе, где люди живут большей частью в воображении, и потому здесь легко быть сумасшедшим, никто не заметит. Никто.

Один комментарий к “Александр Иличевский. Две миниатюры

  1. Александр Иличевский. Две миниатюры

    Есть проблема Велимира Хлебникова и «плохописи» (термин А.Жолковского). Хлебников — гений или его авангардизм маскировал неумение писать? Есть, как минимум, два тропа: «научиться писать» и быть новатором. Вопрос в преобладающем векторе.

    В этом ракурсе существует также «проблема Эйнштейна». Эйнштейн тоже не был безупречным ремесленником (например, А. Фридман указал однажды на ошибку в его статье). Но Эйнштейна достаточно интенсивно интересовали большие проблемы. Однако, например, можно придумать квантовую механику, развить же ее в одиночку — безнадежное дело. Развитие и канонизация — дело многих. Авангард — дело одинокое, редкое, гиблое. Рав Кук писал: «Души хаоса — те, кто совершает прорывы, обрушивая перегородки, — стоят выше тех, кто призван сохранять и накапливать».

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий