Почти 15 лет назад я шла через мост Академии и увидела необычную сцену: мчащийся по почти пустому Большому каналу лодочный кортеж с мигалками. В Венеции такое не принято. На моей памяти приезжали президенты, премьеры, папа римский, далай-лама, но никогда так. В этот момент меня окликнул Роберт Морган, друг Бродского и адресат его «Набережной Неисцелимых»:
– Видела? Твои соотечественники… это мадам Медведева приехала торжественно открывать памятную доску Иосифу…
Доску открыли с официозной помпой. Светлана Медведева перерезала ленточку под аплодисменты чиновников.
Апроприация Бродского современной российской властью в качестве «великого» началась не сейчас. Но только сейчас становится понятно, насколько это было не случайно.
На мраморной доске выбит рисунок Франгуляна с двуязычным текстом.
Итальянский текст («Иосиф Бродский, великий русский поэт, лауреат Нобелевской премии, любил и воспел это место») в русском переводе выглядит несколько иначе:
«Иосиф Бродский, великий русский поэт, лауреат Нобелевской премии, воспел «Набережную Неисцелимых».
Топонимы пишутся без кавычек. Получается, что воспел он не место (место это он, кстати, и не воспевал), а собственное произведение…
Сама ошибка эта и тот факт, что она не была замечена и осталась в мраморе, очень симптоматичны: иллюстрация и метафора автореферентности русской культуры.
«Если говорить о политике, то причина, по которой русские интеллектуалы, русские литераторы избегают об этом говорить, очень проста; я бы сказал, что собственные насущные проблемы России столь велики, тяжелы и сложны, что у русских граждан мало остается времени следить за тем, что происходит в соседних странах. (…). У нашей страны совершенно уникальный опыт. (…) Русская литература интересна именно тем, что она может рассказать нам об уникальном опыте, через который прошла русская нация, единственная в мире».
Это уже из выступлений самого Бродского на знаменитой Лиссабонской конференции 1988 года, когда разгорелась дискуссия вокруг концепции Центральной Европы, перешедшая в яростный спор об имперстве и ответственности русской культуры и ее представителей.
Читая эти стенограммы сегодня, и реплики Татьяны Толстой, Бродского или Аннинского в ответ на настойчивые вопросы Милоша, Загаевского, Сюзан Зонтаг или Салмана Рушди о позиции и ответственности русских писателей, невозможно отделаться от ощущения спящей красавицы: за 36 лет в своем автореферентном самосознании российская культура не продвинулась никуда.
Можно проснуться в 2024-м и застать те же дискуссии, только уже в соцсетях.
«Не я вводил танки». «При чем тут мы».
Уникальность нашего опыта и наших страданий (Камбоджа, Аргентина, ЮАР, Босния, Литва, Латвия, Финляндия, Эстония, чеченцы, черкесы, ингуши… – нет, никому не довелось, никому не выпало — только русским!). И конечно, неизменные возвышенные мотивы и декларации об универсальности искусства «вне политики» как идеальный способ ухода от ответственности, когда речь заходит о танках.
Кажется, Довлатов оказался единственным русским писателем, из чьих уст тогда прозвучало слово «покаяние».
Уровень этой дискуссии хорошо иллюстрирует эксперимент детского психолога Пиаже: за столом маленький ребенок и две его плюшевые игрушки. Скажем, зайчик и мишка. Задание: нарисуй три картинки – что видишь ты, а потом что видят мишка и зайчик. Стадией развития считается способность ребенка понять, что картинки у всех разные: он видит мишку и зайчика, но не видит самого себя, мишка видит его и зайчика, а зайчик – его и мишку, понимание относительных “точек зрения”, осознание, что другие тебя видят со стороны, но сам ты себя как раз не видишь и на твоей картинке тебя нет.
Похоже, что эта стадия детского развития недоступна российской мысли и сегодня. Архаичный эгоцентризм – следствие все той же автореферентности – приводит ко всё большему отставанию от реальности и искажениям трагическим, если не сказать преступным.
Инфантилизм и безответственность – одна из характерных черт подавленной репрессивным воспитанием личности. (О глобальном российском сиротском синдроме расстройства привязанности читайте тут.) Упорное непонимание (нежелание или неспособность понять?) российской стороной, чего от нее хотят услышать представители пострадавших не только от советских танков, но и от штыков российской империи народов, уходит корнями в глубокую двойственность мироощущения русского либерала, который ощущает себя вечной жертвой режима и потому не в состоянии взглянуть на себя как на представителя агрессора и латентного разносчика той же картины мира.
Американский историк Тимоти Снайдер (а до этого филолог Михаил Эпштейн) ввели в отношении сегодняшней государственной идеологии термин шизофашизм: фашизм под маской борьбой с фашизмом.
«Шизофашизм – это расколотое мировоззрение, своего рода карикатура на фашизм, но серьезная, опасная, агрессивная карикатура. Шизофашизм проявляется в истерической ненависти к свободе, демократии, ко всему чужестранному, к людям иной идентичности, а также в поиске врагов и предателей среди своего народа. Но это шовинистическое мировоззрение находится в шизофреническом расколе со стремлением использовать те самые блага, которые обеспечивает «враг»: недвижимость за рубежом, привилегия давать образование детям в «Гейропе» и «Пиндостане», хранить счета в их банках и т. д.», – пишет Михаил Эпштейн.
Можно было бы ввести и термин шизоколониализм. Имперское мировоззрение под маской борьбы за освобождение от колониального гнета и диктатуры и со стремлением использовать его же привилегии.
Шизоколониализм на уровне государства – традиционная, идущая ещё с советских времен поддержка терроризма, маскирующегося под освободительные движения (поддержка ХАМАС) или старая и возрожденная путинским режимом история «соблазнения» африканских стран под теми же лозунгами – и соответствующие военные (ЧВК «Вагнер») и культурные интервенции.
Другим изводом того же явления я бы предложила считать традиционное раздвоение российской либеральной мысли и идущие ещё из 19-го века двойные стандарты: параллельное сосуществование в сознании и в риторике идеалов борьбы с тиранией с нормализацией или даже одобрением шовинизма, угнетения, агрессии и подавления других народов. Начало этой традиции положил Пушкин, одновременно-последовательно воспевая свободолюбие и кровавые имперские войны. Всё это, как и сегодня, под самоназначенную миссию «спасения» Европы и мира.
Мы тяготеющий над царствами кумир
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?
Историю, как известно, пишут завоеватели. Литературу тоже.
Продвижение и воспроизведение мифа о собственном «величии» и об «особом пути», об исключительном трагизме собственной истории, героической борьбе за свободу и о таинственной русской душе происходит с использованием все тех же завоеваний и информационных ресурсов империи. Это тоже роднит либеральное крыло с ультрапровластным.
При репрессивном сознании и подавлении критической мысли особенно в вопросах исторической вины и ответственности эта шизофреническая двойственность не только не была преодолена, но, напротив, лишь набирала силу, что и проявилось с предельной очевидностью в реакции российского общества в целом и либерального культурного сообщества (как в метрополии, так и в эмиграции) на чудовищную имперскую войну РФ в Украине.
Отрицание не только собственной ответственности, но и яростное сопротивление любым попыткам поставить такой вопрос, перевод акцентов на собственные страдания (в том числе присвоение себе морального капитала за страдания тех людей, которые действительно активно сопротивляются режиму и платят за это тюремными сроками) и на достижения культуры сопротивления, как многие другие психологические реакции отрицания, не новы.
«К важнейшему жизненному опыту, выпавшему на долю моего поколения, принадлежит, мне кажется, и неоднократно подтверждавшийся факт (…): можно быть, скажем, Гейдрихом, палачом Богемии, и в то же время – замечательным, тонким музыкантом, с восхищением и подлинным пониманием, с любовью даже беседующим о Бахе, Генделе, Моцарте, Бетховене, Брукнере. Назовем данное качество, отличающее подобный тип людей, эстетской культурой. Главным ее отличительным признаком является то, что сам по себе факт ее наличия ничего еще не доказывает. Это род духовности, позволяющей иметь самые возвышенные помыслы и в то же время не способной предотвратить самого низкого падения человека, это культура, аккуратно отмежевывающаяся от требований человеческой повседневности. Культура в таком понимании – возвышенный кумир, (…) культура шизофренической раздвоенности, и она, бесспорно, не в состоянии спасти человечество. Не удивительно, скорее ужасно, сколь многие письма моих (…) коллег отстаивают именно такое понимание культуры; стоит только упомянуть о германском вопросе, как тут же всплывают имена Гёте, Гёльдерлина, Бетховена, Моцарта, всех, кого на протяжении столетий дала миру Германия, и неизменно только ради одного: чтоб утвердить гениальность как возможное алиби». (Макс Фриш «Культура как алиби», 1949).
На российской почве эта «шизофреническая раздвоенность» и та же линия самозащитной культурной апологетики легли на благодатную почву давней укорененной традиции двоемыслия и того самого «шизоколониализма».
То же проявляется и на уровне языка: не только в обилии безличных и пассивных конструкций (лингвистические исследования показывают, что частотность их употребления резко выросла за путинские годы), но и в своеобразном использовании местоимений.
Буча. Мариуполь. Изюм. Собственная история. ГУЛАГ.
В российском интеллектуальном сознании, лишенном субъектности и отраженном в шизофренической лингвистической картине мира это «с нами случилось» и «произошло». Всё это это делали не «мы», а какие-то «они». «Они» преследовали «нас», а теперь воюют и убивают «их», а «наши» писатели известны на весь мир, «наших» композиторов по-прежнему исполняют в Ла Скала и Карнеги-холле. В Буче были «они», а на Олимпиаду в Париж не пускают «нас».
Впрочем, и это не ново:
«Немцы ведут себя так, как будто нацисты – это какая-то чуждая раса (…), пришедшая с Северного полюса и каким-то образом вторгшаяся в Германию», – записала в апреле 1945-го известная американская фотожурналистка Маргарет Бурк-Уайт.
О сегодняшнем дне пишет Тимоти Снайдер:
«Коллективная ответственность, безусловно, есть. Это превратилось в фабрику геноцида, в которой задействовано так много россиян, что теперь сложно сказать: мол, я к этому не причастен. (…) В дискуссиях даже с очень либеральными россиянами меня беспокоит то, что, как правило, эти люди говорят: «Это не моя ответственность». Поэтому важно повторять, что геноцид – ответственность каждого».
Через призму собственного трагического опыта большевизма и ГУЛАГа человек русской либеральной культуры очень остро видит опасность ревизионизма этих явлений, однако при этом полностью отключает эту же оптику, когда речь заходит о собственной ответственности за преступления своих соотечественников перед другими народами и об имперских мотивах в собственной культурной традиции.
«Подали чай, но только мы сделали первый глоток, как хозяйка – седая, тщедушная, опрятная дама с запасом сил еще на много лет – подняла острый палец, попавший на невидимую умственную пластинку, и из поджатых губ полилась ария, партитура которой была обнародована самое позднее в 1945 году. Что Эзра не был фашистом; что они боялись, что американцы (довольно странно слышать от американки) отправят его на стул; что о творившемся он ничего не знал; что в Рапалло немцев не было; что он ездил из Рапалло в Рим только дважды в месяц на передачу; что американцы опять-таки ошибались, считая, что Эзра сознательно… (…) Старая дама выглядела молодцом, не бедствовала; плюс ко всему наслаждалась комфортом своих убеждений – и чтобы его сохранить, она, я понял, пойдет на все. Со старыми фашистами я никогда не сталкивался, но со старыми коммунистами имел дело не раз, и в доме Ольги Радж, с этим бюстом Эзры на полу, почуял тот самый дух. От дома мы пошли налево и через две минуты очутились на Фондамента дельи Инкурабили….» (Иосиф Бродский. «Набережная Неисцелимых»).
Бывают странные сближения.
«Эзра не был антисемитом…»
«Бродский не был расистом и имперцем…»
Не правда ли, похоже?
История помещает текст в контекст, не спросясь автора.
Увы, «На независимость Украины» и запись его чтений в ретроспективе неотделимы от геноцидальной войны РФ в Украине точно так же, как неотделимы от истории Второй мировой и Холокоста фашистские передачи Эзры Паунда (яростно обличаемого Бродским), который по причудам черного юмора истории мировой литературы похоронен на том же кладбище на острове Сан-Микеле, где и Бродский. Выделенное под могилу Бродского место оказалось соседним с Эзрой Паундом, и только вмешательство Барышникова помогло увеличить дистанцию между могилами до приличной.
История в ретроспективе опять сократила эту дистанцию в полтора десятка метров до несущественной.
(О самом стихотворении подробнее в моей статье «Если выпало в империи родиться: Бродский и колониализм русской культуры» (2022). Массовая яростная реакция на эту статью вплоть до разрыва многолетних дружеских и рабочих отношений и риска увольнения выпустившего ее редактора достойна быть упомянутой в будущих исследованиях по деколонизации.)
Речь не о сравнении вины и ответственности.
Лишь о неотменимости.
И то, что Иосиф Бродский был изгнанником, певцом свободы, последовательным противником подавления личности и войны (вспомним его письмо Брежневу и протесты против ввода советских войск в Афганистан), не отменяет всего сказанного выше, и именно поэтому важно говорить об этом вслух, говорить по-русски и говорить именно сейчас.
После визита к вдове Паунда скрипачке Ольге Радж Бродский с Зонтаг выходят на набережную Неисцелимых. Набережная называется так в честь больницы, где когда-то лечились сифилитики, а сейчас расположена венецианская Академия изящных искусств. В этом месте эссе Бродский говорит о неисцелимости как о метафоре, делая отсылку к книге самой Зонтаг «Болезнь как метафора», в которой она проводит параллели между заболеванием и его символическим значением в культуре разных эпох.
Сегодня метафора звучит иначе.
«Старая дама выглядела молодцом, не бедствовала; плюс ко всему наслаждалась комфортом своих убеждений – и чтобы его сохранить, она, я понял, пойдет на всё».
Она и пошла.
Звали эту старую даму русской культурой, а тот, кто так точно всё понимал про апологию фашизма и коммунизма, увы, так и не разобрался в собственном латентном имперстве и породил целую школу собственных апологетов. Заезженная пластинка «он не это имел в виду», «это стеб», «это лирический герой», «это полифония голосов, а не авторское высказывание», «понятие империи в его поэтике совсем иное» продолжает крутиться, лишь набирая обороты, словно не было ни Бучи, ни Мариуполя.
Друг и знаток творчества Бродского шведский славист Бенгт Янгфельдт вспоминает такой эпизод: Бродский «весьма неприязненно отзывается о «хохлах». Вроде того, что все человечество можно разделить на «хохлов» и прочих. Его оценки утрированные, смешные, но в них есть доля серьезности. Вдруг он останавливается и говорит со смехом: «Если бы члены Шведской академии меня слышали сейчас…» (Б. Янгфельдт, “Язык есть Бог”)
Этот эпизод очень наглядно показывает всё ту же шизофреническую раздвоенность и двоемыслие в сознании самого поэта. Живя в западном мире и по новым правилам, он прекрасно отдавал себе отчет, насколько это неприемлемо, но и отказать себе в подобных «шутках» и даже в публичных чтениях подобного был не в силах.
В книге «Без купюр» друг, издатель и многолетний покровитель Бродского, искренне его любивший Карл Проффер вспоминает, как Бродский был неприятно удивлен, что судьба его американской визы в Вене решалась чернокожим консулом.
Описывает он и другие сходные эпизоды:
«…Не помню, как в эту дискуссию вкрались Вьетнам и движение «Власть черным», но это случилось, и споры стали еще более неистовыми. (…) Полушутя Иосиф сказал, что если бы сейчас в комнату вошел негр, он бы его не убил…»
«…Вечер принимает неприятный оборот (…) из-за нашего отношения к войне во Вьетнаме. Как и большинство людей нашего возраста, мы против войны. А они считают, что мы дураки, если не стремимся уничтожить коммунизм везде, где можем».
«…мне жаль это говорить, я люблю людей, но вы должны отправиться и сбросить на них водородную бомбу. «Это очень печально, но они же не люди», – цитирует Проффер слова Бродского о Вьетнаме.
«Что до протестующих студентов в Америке – поделом, что их бьет полиция, пусть занимаются своими студенческими делами, а не играют в политику. (…) протестующие своего счастья не понимают – любой русский был бы рад жить так, как обыкновенный черный американец…»
Удивительное сходство с сегодняшними русскоязычными дискуссиями о BLM и «леваках на кампусах» закономерно. Правые (на грани фашизма) взгляды, имперский шовинизм и расизм – тоже общая болезнь постсоветского сознания вне зависимости от отношения к режиму. (Об этом недавняя статья Дубровского «Российская «чайная партия» до и во время войны».)
Никуда не делся и неистребимый эгоцентризм в сочетании с виктимностью: “коммунистическая травма», самоидентификация «жертвы режима», репрессивный инфантилизм, который не дает признать даже долю своей ответственности за кровавое имперское прошлое и настоящее и невнимание к страданиям основных его жертв – всё это характерно для риторики и нынешних «антивоенных» россиян. Отказ от этой виктимности моментально означал бы наступление иной ответственности. В том числе перед самим собой. Не потому ли за право на нее идет такая отчаянная сознательная и подсознательная борьба?
Не потому ли столько ресурсов либеральной оппозиции уходит на психотерапевтические внушения своему потенциальному электорату, что россияне – жертвы и ни в чем не виноваты, имперство – это выдумки, а деколонизация – детская болезнь левизны? Не в этом ли шизофреническом сочетании психологии жертвы и легитимизации насильника, в уважении к иерархиям и культуре силы таится корень поразительной способности русского «либерального» оппозиционного дискурса сливаться с провластным? Не в силу ли этого же репрессивного сознания и травматического опыта попытка подойти критически к собственному социокультурному иконостасу воспринимается как угроза и встречает яростный отпор даже у тех, кто, казалось бы, должен быть в авангарде критического его переосмысления?
Думаю, интроспекция, рефлексия и анализ генезиса собственных реакций тут могут оказаться куда более познавательными инструментами, чем даже обсуждение самого предмета дискуссии.
Важно не только то, что написано, а то, как это прочитано.
Как это наследие освоено культурой. Интерпретации текста и его рецепция, как и исторический контекст того и другого, становится неотъемлемой частью бытования произведения в культуре.
Эта простая истина так и не стала частью российского общекультурного консенсуса.
То, что писали русские писатели XIX века, нередко писали и английские, и французские, и испанские, и голландские. Однако соответствующие культуры бывших империй давно проделали эту работу, постколониальная оптика больше не воспринимается как угроза, а стала неотъемлемой частью их самих.
Про русскую литературу в этом аспекте до сих пор написана лишь одна революционная книга Эвы Томпсон (Ewa Thompson. Imperial Knowledge: Russian Literature and Colonialism, 2000 – в украинском и польском переводах она называется «Трубадуры империи»). Написанная 23 года назад, ставшая бестселлером книга переведена чуть ли не на все славянские языки. Кроме… русского.
Эва Томпсон подробно разбирает примеры из классической и современной русской литературы, открывая бездны там, где глаз привык скользить по поверхности. В недавней лекции она анализировала и причины, по которым русской культуре удается по-прежнему выскальзывать из общемирового деколониального дискурса. Запущенный силами империи и ее же ресурсами обеспечивший себе особый статус в мире и именно потому избежавший деконструкции миф о «великой» русской культуре самовоспроизводится как вирус на всех уровнях.
Никого не надо сбрасывать с корабля современности. Расставив акценты и снабдив корпус русской литературы даже на уровне существующей школьной программы соответствующим критическим и историческим комментарием, проблему можно решить для нынешних и последующих поколений гораздо эффективнее и фундаментальнее, чем любой отменой. И напротив, самозащита и апологетика, маргинализация и вотэбаутизм будут лишь усугублять заболевание.
Старые европейские имперские культуры прошли (хотя и не преодолев до сих пор многих последствий) этап осознания и принятия своей вины и ответственности, научились смотреть на себя глазами зайчика или мишки, а русская застряла в фазе детского негативизма и подростковой протестной самозащиты, пока другая ее часть и вовсе обслуживает агрессивную имперскую войну. Соберись Лиссабонская конференция сегодня, боюсь, мы вряд ли услышали бы что-то принципиально новое – разве что усугубление все тех же тенденций тридцатилетней давности.
Болезнь действительно запущенна. Сопротивление лечению, ярость и глобальное слепое пятно на месте собственной исторической вины, отрицание и нормализация в сознании нации собственных исторических и нынешних преступлений (в том числе языком искусства и литературы) психологически легко объяснимы: в основе страх за свою идентичность.
Нынешний российский культурный болевой синдром лишний раз доказывает: латентное имперство (не путать с идеологией – они далеко не всегда совпадают) и колониальные нарративы вшиты в саму ткань сознания нации. Эта имперская прошивка не отрефлексирована, не названа и, соответственно, неотделима в сознании от собственного эго. Отсюда и страх, и массовый психоз вокруг «отмены русской культуры», и вся панорама агрессивно-самозащитных реакций, предельно обострившиеся с войной на почве кризиса идентичности. (Аналогичные реакции хорошо описаны в отношении белых к проблемам своей ответственности за расизм в книге Ди Анджело «Белая хрупкость».)
Понять, что пересмотр – не акт внешней агрессии, направленный на отмену и уничтожение, а внутренний императив самой культуры, операция первой помощи, которая не только не отнимет и не отменит достижений искусства и литературы, а, напротив, поможет преодолеть исторически запущенную болезнь и найти пути выхода из автореферентного шизофренического исторического круга, что могло бы стать важным шагом к оздоровлению.
До покаяния ещё далеко. Но осознание начинается с называния вещей своими именами. Именно так их можно научиться различать, узнавать и не принимать за норму.
Библейский Адам давал имена. Назвать вещи своими именами – терапевтический акт созидания и преодоления хаоса. Назвать – значит осознать и, как говорят психотерапевты, «работать с этим». Распад империи начинается в головах: он может стать стремительным, но может занять и десятилетия, однако деколонизация знания и сознания – это острейший вызов сегодняшнего дня.
Пока же даже внутри даже самого прогрессивного российского интеллектуального сегмента редкие и запоздавшие как минимум на полвека первые попытки выглядят довольно неуклюже и сводятся либо к переводу стрелок на другие империи и вотэбаутизму (типично советская риторика «а у них в Америке негров линчуют»), либо к критике колониальных практик государства (теория Эткинда о внутренней колонизации), которые легко сочетаются с игнорированием того факта, что на «освоенных» и заселенных насильно территориях жили какие-то коренные народы, либо же к подсознательному уходу от проблемы под видом гуманитарного анализа и с подменой разговора о встроенных в культуру колониальных практиках и об их этической и лингвистической нормализации критикой «эссенциализма» (хотя никто и нигде не утверждал, что имперство «изначально присущее», а не исторически благоприобретенное свойство языка или культуры); разговорами вокруг да около, анализом различных теорий и рассуждениями, которым не предшествует никакой саморефлексии. Все, что угодно, кроме слона в комнате: признания и критики самого явления. (Очень характерный пример – курс по деколонизации и статья Ильи Кукулина.)
Воистину «набережная неисцелимых». Уверенных в собственной непричастности, в величии собственной культуры, в уникальности опыта собственных страданий.
И всё же набережная Неисцелимых была названа так в эпоху, когда сифилис и чума были действительно неизлечимы.
Но сегодня эти болезни не приговор.
«Искусство непрерывно размышляет о смерти и непрерывно творит этим жизнь», – писал Пастернак. То же и культура: она размышляет о себе, чтобы развиваться, чтобы вырастать из своих же рамок. Иначе она обречена крутиться перед зеркалом, стареть и донашивать остатки былых нарядов, выглядя смешно и жалко. Увидеть собственный анахронизм и болезнь ей непросто. Поэтому в современной философии и гуманитарной науке важнейшее место отведено понятию Другого.
В дни, когда на украинские дома летят российские ракеты, автор этого текста, как и всякий человек с русскими культурными корнями, не может не ощущать потерянность и стыд. Но не менее важно и твердое убеждение, что нужно не бояться смотреть и идти дальше.
Будущее культуры в ее самоосмыслении, в восстановлении атрофированного репрессивным опытом критического механизма, в преодолении шизофренической, автореферентной картины мира с ее двоемыслием, виктимностью, то и дело переходящей в агрессию, и отсутствием оптики Другого, без которой отменять будет уже нечего и незачем.
Екатерина Марголис, художница и писательница
Набережная неотменимых. Екатерина Марголис о шизоколониализме
Почти 15 лет назад я шла через мост Академии и увидела необычную сцену: мчащийся по почти пустому Большому каналу лодочный кортеж с мигалками. В Венеции такое не принято. На моей памяти приезжали президенты, премьеры, папа римский, далай-лама, но никогда так. В этот момент меня окликнул Роберт Морган, друг Бродского и адресат его «Набережной Неисцелимых»:
– Видела? Твои соотечественники… это мадам Медведева приехала торжественно открывать памятную доску Иосифу…
Доску открыли с официозной помпой. Светлана Медведева перерезала ленточку под аплодисменты чиновников.
Апроприация Бродского современной российской властью в качестве «великого» началась не сейчас. Но только сейчас становится понятно, насколько это было не случайно.
На мраморной доске выбит рисунок Франгуляна с двуязычным текстом.
Итальянский текст («Иосиф Бродский, великий русский поэт, лауреат Нобелевской премии, любил и воспел это место») в русском переводе выглядит несколько иначе:
«Иосиф Бродский, великий русский поэт, лауреат Нобелевской премии, воспел «Набережную Неисцелимых».
Топонимы пишутся без кавычек. Получается, что воспел он не место (место это он, кстати, и не воспевал), а собственное произведение…
Сама ошибка эта и тот факт, что она не была замечена и осталась в мраморе, очень симптоматичны: иллюстрация и метафора автореферентности русской культуры.
Читать дальше в блоге.