Борис Херсонский. Я родился в еврейской врачебной семье…

Я родился в еврейской врачебной семье, ассимилированной, и все же — еврейской, составленной из двух не очень похожих половинок. Семья отца проживала в Одессе, семья матери до войны — на территории тогдашней Румынии, в Бессарабии. Мои родители никогда бы не встретились, если бы война не занесла моего дедушку со стороны отца в Черновцы, куда вслед за ним на короткое время перебралась и бабушка Раиса (Рахиль). А вслед за ней — выписавшийся из госпиталя мой отец. Первый курс он проучился в Черновицком медицинском институте. Тут и произошла встреча моих родителей.
Семья родителей была еврейской скорее по кругу общения. Все гости, друзья родителей носили “специфические” фамилии — Серпер, Горенштейн, Беренштайн, Грановский. Никто не состоял в смешанных браках. Но никто уже толком не знал ни идиш, ни иврит, не имел никакого понятия о еврейской культурной и религиозной традиции: все “еврейское наследие” начиналось и кончалось Шолом Алейхемом. И все прилагали максимум усилий для того, чтобы их дети как можно дольше не знали о своем еврействе. Ничего у них, конечно, не вышло.
Мой отец, Григорий (Герш, друзья звали его Гера) — одессит как минимум в пятом поколении, потомственный врач. Семья его родителей ориентировалась на европейскую и русскую культуру, в семье все знали немецкий язык и свободно на нем говорили. Дедушка Роберт (Ривен) учился медицине в Мюнхене. Когда началась Первая мировая война, его депортировали в Россию как гражданина враждебной державы. В это же время была депортирована в Россию и моя прабабка, Рахиль, поправлявшая здоровье в Карлсбаде.
Итак, 1914 год. Июль-месяц. Сын учится в Мюнхене, жена отдыхает в Карлсбаде! Отсюда следует, что прадед мой Арон Мееров Херсонский был весьма состоятельным человеком. Он работал ветеринаром на каком-то очень известном в Одессе конном заводе. Звучит не очень аристократически, но что поделаешь? Через несколько недель все это мнимое благополучие рухнет…
Не был мой прадед и транжиром: в гимназию своего сына он отправлял не на извозчике, а на “попутке” — на телеге молочника, направлявшейся в центр города. Семья жила на Дальних Мельницах. Я застал этот район еще в его первозданном виде. Как выглядит телега молочника, знаю не понаслышке. И, закрыв глаза, легко представляю себе двух ломовиков, запряженных в громыхающую на брусчатке телегу с огромными бидонами, молочника (он же и извозчик) и моего юного дедушку в гимназической форме, свесившего ноги с телеги и размышляющего о судьбах человечества, преимущественно — угнетенного пролетариата.
Дедушка в юности придерживался вполне социалистических убеждений, какое-то время даже состоял в еврейской социал-демократической организации “Бунд”.
Он умер, не дожив до шестидесяти. Мне тогда было четыре года, и у меня остались самые смутные воспоминания о нем. Поверх воспоминаний легли рассказы отца и немногочисленные фото.
Полосатая золотисто-черная пижама. Круглые очки. Широкое лицо. Тучная, огромная фигура. Пожалуй, это все, что сохранилось именно в детской памяти. Да, еще такие “музыкальные бокальчики”, которыми звенел дедушка Роберт, пытаясь чем-то занять или унять меня. Эти бокальчики — медные, на высоких ножках, потом еще долгое время попадались мне на глаза. А затем исчезли куда-то, как и медная цилиндрическая турецкая кофейная мельница, как настольная бронзовая лампа с амурчиком на качелях — смещая качели, можно было изменить наклон лампы. Скорее всего, эти любимые мной вещи детства просто оказались лишними в тогдашнем семейном быту.
Дедушке под конец жизни не повезло. Он был известным в городе невропатологом и психологом, доцентом, заведовал клиникой детских нервных болезней, которую сам основал. Был призван в армию с началом Финской кампании. Прошел всю войну, служил в чине майора начальником неврологического госпиталя, имел боевые ордена. И вот — 1949, 1950, 1951 год. Борьба с космополитизмом, борьба с еврейским засильем в медицине… Робертом начали “заниматься”: сначала его отовсюду уволили, а потом начали вызывать на допросы. В то время в Одессе арестовали нескольких деятелей еврейской культуры. Никто не чувствовал себя в безопасности. Один раз дедушку допрашивали всю ночь и отпустили только под утро. Второй раз его опять вызвали, всю ночь продержали в коридоре, но так и не пригласили на допрос. Дедушка вернулся домой совершенно растерянным. Несколько часов — и у него развился первый инсульт, после которого он уже не оправился.
Дальнейшие допросы были бессмысленны: у дедушки была афазия — нарушение речи. Папа показывал мне листочки из тетрадки, исписанные корявыми буквами. Дедушка пытался снова научиться писать. Иногда он снимал с полки какую-либо любимую книгу, открывал ее, закрывал, любовно гладил переплет и ставил на место. Читать он тоже не мог.
В 1955 году Роберт умер от повторного инсульта. В момент его смерти я был с мамой в Черновцах. В поезде, на обратном пути в Одессу, мама сказала мне, что дедушку я уже больше никогда не увижу — он навсегда уехал в санаторий. Несколько лет я этому верил. Или притворялся, что верю.

Один комментарий к “Борис Херсонский. Я родился в еврейской врачебной семье…

  1. Борис Херсонский

    Я родился в еврейской врачебной семье, ассимилированной, и все же — еврейской, составленной из двух не очень похожих половинок. Семья отца проживала в Одессе, семья матери до войны — на территории тогдашней Румынии, в Бессарабии. Мои родители никогда бы не встретились, если бы война не занесла моего дедушку со стороны отца в Черновцы, куда вслед за ним на короткое время перебралась и бабушка Раиса (Рахиль). А вслед за ней — выписавшийся из госпиталя мой отец. Первый курс он проучился в Черновицком медицинском институте. Тут и произошла встреча моих родителей.
    Семья родителей была еврейской скорее по кругу общения. Все гости, друзья родителей носили “специфические” фамилии — Серпер, Горенштейн, Беренштайн, Грановский. Никто не состоял в смешанных браках. Но никто уже толком не знал ни идиш, ни иврит, не имел никакого понятия о еврейской культурной и религиозной традиции: все “еврейское наследие” начиналось и кончалось Шолом Алейхемом. И все прилагали максимум усилий для того, чтобы их дети как можно дольше не знали о своем еврействе. Ничего у них, конечно, не вышло.
    Мой отец, Григорий (Герш, друзья звали его Гера) — одессит как минимум в пятом поколении, потомственный врач. Семья его родителей ориентировалась на европейскую и русскую культуру, в семье все знали немецкий язык и свободно на нем говорили. Дедушка Роберт (Ривен) учился медицине в Мюнхене. Когда началась Первая мировая война, его депортировали в Россию как гражданина враждебной державы. В это же время была депортирована в Россию и моя прабабка, Рахиль, поправлявшая здоровье в Карлсбаде.
    Итак, 1914 год. Июль-месяц. Сын учится в Мюнхене, жена отдыхает в Карлсбаде! Отсюда следует, что прадед мой Арон Мееров Херсонский был весьма состоятельным человеком. Он работал ветеринаром на каком-то очень известном в Одессе конном заводе. Звучит не очень аристократически, но что поделаешь? Через несколько недель все это мнимое благополучие рухнет…

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий