ТАКИМ Я ВОЗВРАТИЛСЯ (о рассказе А.Солженицына «Правая кисть»)
Ложь у нас включена в государственную систему как важнейшая сцепка ее
А. Солженицын.Образованщина
Почти одновременно с «Одним днем Ивана Денисовича» А.Солженицын пишет рассказ «Правая кисть».
Ни один журнал в России не решился его опубликовать – А.Твардовский, первый его читатель, только заметил автору, что «ничего страшнее [он] не писал» и даже не показал рассказ членам редколегии; впервые опубликованный в ФРГ (1968) он сразу был отмечен Г.Белем в статье о Соженицыне.
Но, поскольку рассказ не был напечатан, даже упоминания его в советские (и постсоветские времена) весьма редки (даже в подробном сб. статей и документов об А.И.Солженицыне за 62-78 гг «Слово пробивает себе дорогу», 1998, рассказ упомянут всего пару раз); только в последние несколько лет появилось несколько критических публикаций (к примеру,В.Лютого[1] и В.Кузьмина[2]) .
Однако этим работам присущи серьезные недостатки – так В.Лютый, сравнивая его с «гениальным шолоховским «Судьбой человека»», приходит заключению, что «Масштаб повествования в «Правой кисти» не столь значителен», словно в упор не видя чудовищной фальши шолоховского рассказа с его «небритыми щеками» и «скупой мужской слезой», который не только плохо написан, но и – главное — фальшив: ведь А.Соколов, возивший немецкого майора, должен был быть хиви, и попади он к нашим, загремел бы лет на пятнадцать, да и прием у наших – вымыли в бане, накормили, одели во все чистое и к командиру дивизии — просто фольклорная встреча добра-молодца, ну а похищение «борова-майора» так же правдиво, как фильм «Подвиг разведчика» …
Книга В.Кузьмина свободна от подобных ляпов, однако желание (как и В.Лютого) «притянуть» рассказ к «православной духовности» заставляет автора урезать и «насиловать» текст, придумывая сущности сверх необходимости «… Перед читателем – монолог автора, его исповедь и одновременно покаяние [здесь и далее курсив мой-БР], задержавшиеся на десятилетие. Напряженность повествования определяется желанием героя исповедоваться перед читателем именно сейчас, так как в прошлом этот искренний разговор не был возможен: «…обо всем этом я не мог рассказать окружающим меня вольным больным. Если б и рассказал, они б не поняли» ) — здесь простая мысль героя Солженицына о том, что не поняли бы как из-за отсутствия опыта воскресения – как после лагеря и после чуда излечения, так и потому, что другие больные были «нормальные люди», которых приходили навещать родные, а автор был такой другой и с таким другим опытом, что говорить было не о чем (на обсуждении «Одного дня» Солженицын скажет, что надо несколько лет, чтобы после лагеря адаптироваться к свободной жизни).
И уж совсем невозможно опереть на текст заключение критика ««Правая кисть» – не просто воспоминание, это … исключительно религиозное и связанное с христианской исповедальческой традицией стремление к покаянию …» — но герою не в чем каяться, как не в чем каяться Иван Денисовичу, возразившему баптисту Алешке «Христос тебе сидеть велел, за Христа ты и сел. А я за что сел? За то, что в сорок первом к войне не приготовились, за это? А я при чём?»
Да и – забегая вперед — жалость автора к себе и товарищам, погибшим на войне и в лагерях не просто «жалость» ( Кузьмин пишет «Чувство, объединяющее автора со «своим героем», – жалость: к себе, своим сверстникам, «перемороженным под Демьяновском, сожженным в Освенциме, потравленным в Джезказгане, домирающим в тайге» — именно здесь обрывает Кузьмин цитату из рассказа, хотя в тексте автор глядит на девушек и жалеет «… что не нам достанутся эти девушки», где нам – убитым, сожженным, замученным, но об этом потом …).
Тут не просто жалость, тут пепел Клааса, стучащий в сердце, тут желание «всех поименно назвать» и говорить от их имени – а главное, иступленное желание писать правду, ибо, как он позднее сказал в Архипелаге «Я сижу и думаю: если первая крохотная капля правды разорвалась как психологическая бомба [«Один день Ивана Денисовича». – БР] — что же будет в нашей стране, когда Правда обрушится водопадами?».
Эта-та правда первых рассказов и поразила современников – показался ранее скрытый в теле России архипелаг, описанный с поразительным мастерством.
***
И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
И думаю: как мне не повезло!
Ю.Домбровский
Рассказ «Правая кисть» автобиографичен – когда в 1953 г. писателю сообщили, что жить ему осталось меньше месяца, он спрятал рукописи и уехал в Ташкент (как сказано в рассказе «приехал сюда в Ташкент почти уже мертвецом. А меня вернули пожить ещё.»
Но то в жизни, а в рассказе умирать приехал не школьный учитель, а только что освободившийся зэк в «лагерных ботинках с портянками» — и вдруг не умер, а чудом ожил (думаю после этого чуда Солженицын и уверовал в свое пророческое предназначенье, позволившее выстоять и победить).
Эта оппозиция «жизнь-смерть» пройдет через весь рассказ – зеленая трава газона и выполотая — под корень! — трава в лагере, выздоровевший герой и умирающий бывший чоновец, напочь «кинутый» властями и издевательски посланный умирать из Средней Азии на Урал без копейки денег (автор единственный, кто из последних денег помогает старику-чекисту).
Однако в рассказе имеются не только эти привычные оппозиции (жизнь-смерть, трава-пустырь, зэка-чекист), но и – одновременно! – возникнут немыслимые «общности» — и чекист, и зэка сходно одеты, больны, безденежны, и сначала бывший зэка просто помогает больному старику – но и узнав, кто перед ним, не швыряет его мешок и не отвернется, а по-прежнему настойчиво пытается запихнуть его в больницу. И противостоит ему (им) не враги-белогвардейцы и вредители, а милая девушка-медсестра с комсомольским значком (вот она, приемственность, -как раньше бывший комсомолец-чоновец отбирал у крестьян зерно, обрекая их на смерть, так и нынешняя комсомолка закрывает перед ним двери, обрекая на смерть).
Но это произойдет потом, в заключительной части рассказа, а вся первая часть проникнута удивлением возвращения к жизни — рядом с ним щебечут девушки «Вечерами неразличимые, а потому втройне притягательные, девушки в нетроганых и троганых платьицах обходили фонтан и шуршали гравием аллеек. Мне было кого-то разрывающе жаль: не то сверстников моих, перемороженных под Демянском, сожжённых в Освенциме, истравленных в Джезказгане, домирающих в тайге, – что не нам достанутся эти девушки. Или девушек этих – за то, чего мне им никогда не рассказать, а им не узнать никогда.» (в скобках замечу, что девушки-женщины и жизнь-свобода у Солженицына в том же смысле встретятся в «Круге первом», когда один из персонажей скажет «Они женщин отняли … жизнь отняли!»[3]) — а жизнь продолжается: зеленеет трава, бьют фонтаны и так хочется записную книжку с авторучкой (писатель!), и рядом киоски, но – «книжки записные у меня уже в жизни бывали, потом попали не туда, и рассудил я, что лучше их никогда не иметь.»
И вот, среди этого рая, когда автор с каждым днем все дальше отходит от клиники, возвращаясь в мир живых, и встретился ему старик, безуспешно стремящийся в клинику попасть.
Умирающий чекист вышел из тех «окаянных дней», когда все начиналось, а теперь бывший боец ЧОНа [чьи бойцы-комсомольцы занимались продразверсткой и подавлением мятежей –БР] тычет в окошко своей единственной справкой “… действительно состоял в славном – овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов» и милая девушка-комсомолка, в запой читающая «про шпионов» даже не глянув на старика и его справки грубо захлопывает окошко [Много лет спустя умирающий Шукшин опишет похожую медсестру и недоуменно воскликнет «что же с нами происходит?» — а ничего не происходит, как было так и осталось-БР] – но автор успевает прочесть про того, молодого, «порубавшего много гадов»: «Я видел его руку, его правую кисть – такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти неспособную вытянуть справку из бумажника. И вспомнил эту моду – как пешего рубили [добавим не просто пешего – безоружного –БР] с коня наотмашь наискосок» и тут же, чтобы еще усилить эту оппозицию «раньше сильная – теперь слабая» добавит «… На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать – бумажника…” – ни гнева, ни сожаления, ни злорадства, ни уж тем более жалости не испытывает к старику бывший зэка, хотя – уверен – прочти он у Ю.Домбровского в «Факультете ненужных вещей» «Ну а что еще делать с уголовником [это о работниках органов-БР], когда он свое сработал? Шкуру с него долой, и в яму!» только бы кивнул согласно и пошел дальше.
***
Споря с А.Твардовским Солженицын как-то заявил [о кавторанге] что он – тонко чувствующий, мыслящий человек – должен превратиться в тупое животное. „Это же самое главное. Тот, кто не отупеет в лагере, не огрубит свои чувства – погибает. Я сам только тем и спасся. Мне страшно сейчас смотреть на фотографию, каким я оттуда вышел: тогда я был старше, чем теперь, лет на пятнадцать, и я был туп, неповоротлив, мысль работала неуклюже. И только потому спасся. Если бы, как интеллигент, внутренне метался, нервничал, переживал всё, что случилось, – наверняка бы погиб“[4]
Это пережитое, продуманное, прочувствованное мнение принять труднее всего, ибо оно напрочь отвергает тезис о примате духа над плотью – правда, чуть ранее, Солженицын скажет, что понять его смогут только те, кто, как он был на общих работах, а не на «привелигированных должностях» учетчиков, санитаров и т.д. Обсуждать – а тем более спорить – с ним невозможно, как и согласиться; можно только противопоставить воспоминания других сидельцев, но никто из них так резко вопрос не ставил.
Разве что В.Шаламов, который подробно — и донельзя страшно — описывая «расчеловечение» человека упрямо останется рефлексирующим интеллигентом, ну и, конечно, Ю.Домбровский, а еще свидетельства С.Лихачева, А.Синявского, И.Губермана, умудрявшихся в заключении сочинять, но самое ценное свидетельство привел сам Солженицын, мечтающий о записной книжке, а не о валенках. Как не крути, а герой рассказа не просто бывший зэка, а зэка-интеллигент – «мыслящий тростник», который гнется, а не ломается, и потому рассказ этот не только про бывшего чоновца и медсестру, но и – или в первую очередь – про самого автора, которому так и не удалось вытравить в себе способность думать, рефлексировать и сострадать, а значит остаться интеллигентом, совсем как так трава в зоне, которую как ни выпалывай, а она каждую весну упрямо отрастает.
***
Правда, выстраданная Солженицыным, состоит в том, что «Ложь у нас включена в государственную систему как важнейшая сцепка ее», а живущие в своей стране люди рабски бесправны и беззащитны перед большевистским государством, и что рабство и есть та «скрепа», которая объединяет и Иван Денисовича, и Матрену, и бывшего зэка …
Поиску причин посвятит Солженицын «Гулаг» и «Красное колесо», но это будет потом, а в рассказах только следствие, финал того пути, по которому повели Россию.
… Вспоминается один эпизод из мемуаров Эренбурга, когда бойцы едва не растерзали пленного, а через полчаса один из них дает ему махорки и пояснит Эренбургу, что «живому без курева никак».
Таков и солженицынский зэка.
Это то ли милосердие, то ли выдуманную Достоевским «всемирную отзывчивость» и удалось ухватить А.Солженицыну, а уж называть ее чертой советской или русской вопрос второстепенный.
[1] В.Лютый. Воспоминание об истинном случае. http://hrono.ru/proekty/parus/lyut0311.php
[2] В.Кузьмин. Художественный монизм Александра Солженицына, 2015. гл. 4. Приемы самоотстранения в рассказе «Правая кисть», с 63-67.
[3] А.Гладков в своих дневниках вспоминает, что [в 1948 в лагере-БР] «Уже не было общего голода, резко снизилась смертность, излюбленная тема в бараках уже не жратва, а бабы» – именно так и происходит с бывшим зэка! (см. https://www.colta.ru/articles/literature/9538)
[4] http://librebook.me/rasskazy_i_krohotki/vol4/2?mtr=.