Эссе Дмитрия Быкова о Павле Бажове

 

1

Одна из самых таинственных вещей в культуре — синхронность: почему рожденные в одном и том же 1821 году Некрасов и Бодлер одновременно разрабатывают эстетику безобразного, даже темы и названия иной раз совпадают? Почему режиссер Носов и фольклорист Толкиен в сороковые–пятидесятые одновременно пишут трилогии о коротышках и отражают в этих трилогиях главные катаклизмы ХХ века? Почему в двадцатые–сороковые годы того же рокового столетия в Германии и России одновременно происходит ренессанс фантастики — слова «фэнтези» тогда еще нет, — и воскресают в прозе и на экране языческие мифологемы, хтонические сущности, подземные твари, гномы-кузнецы и боги гор? Ведь Павел Бажов с его «Малахитовой шкатулкой», любимец позднего Сталина и нескольких поколений советских детей, награжденный Сталинской премией в 1943 году и орденом Ленина в 1944-м, был создателем советских «Нибелунгов» — дохристианской, а для кого-то — постхристианской мифологии советского Урала. И сам Урал наносится на карту СССР — литературную, мифологическую — именно благодаря Бажову, его первому летописцу. Ни у кого с тех пор это не получалось так убедительно.

Сталин любил фольклор, интересовался им, придавал ему огромное и не случайное значение: он вообще любил архаику, опирался на нее, видел в ней, если угодно, легитимацию собственного правления. Парадокс, но одним из немногих путей легально выжить при нем было именно выдать себя за народ, создать фольклор или перевести его. Благодаря переводу азиатских эпосов легализовались и кое-как зарабатывали Липкин, Тарковский, Тарловский, Заболоцкий, даже и Пастернак; можно спорить о том, что там в действительности сочинил акын Джамбул Джабаев, а что — его литературные секретари, но акыны, ашуги, сказители, плакальщицы и частушечницы были предметом неусыпной заботы советского руководства. Советская страна нуждалась в собственных певцах и в исторических корнях; потребны были тексты, в которых отражалась бы народная мечта именно о такой власти, в которых поэтизировался бы труд (а те подлинные фольклорные сказки, в которых побеждал бы лентяй и плут, объявлялись буржуазными стилизациями). Сам Алексей Толстой, крупнейший из тогдашних беллетристов, и Андрей Платонов, лучший и запретнейший из прозаиков, вынуждены были переписывать (а по сути — писать заново) сборники русских народных сказок. Разумеется, к подлинной народности и настоящему фольклору все это почти всегда не имело отношения, а было способом больших писателей выжить и высказаться; так выжил, к примеру, оригинальнейший прозаик Борис Шергин, создатель поморского фольклора (его вечно упрекали за «извращение» народного эпоса). Так выжил Степан Писахов с его северными сказами. Так сумел напечатать свои сказы и Бажов: разумеется, и он, и Писахов, и Шергин отлично знали литературную традицию, но и «Волшебное кольцо», и «Не любо — не слушай», и «Малахитовая шкатулка» — результат полноценного, стопроцентного авторского творчества. Просто советская власть считала, что мудрость принадлежит народу, а все индивидуальное — от лукавого. Приходилось маскироваться под народ. Некоторые люди годами, десятилетиями этим народом работали — Окуджава, например. Когда Игорь Скляр спел по телевизору «Губы окаянные» и назвал эту песню русской народной, многие позвонили Киму (тогда, вынужденно, Михайлову, чьи выступления были наглухо запрещены) — поздравить; и Ким кисло приветствовал их: «Русский народ слушает».

Вот Павел Тимофеевич Бажов (1879–1950) и был некоторое время автором уральской космогонии, создателем местного мифа; давайте уже, наверное, пересмотрим советскую картину словесности и признаем, что концепция «все вокруг колхозное, все вокруг мое» в словесности не работает. Есть вещи, ушедшие в народ, но народ не является коллективным автором, хотя улучшает или портит авторские тексты, заучивая их наизусть. Народ — абстракция; у всех побед и поражений есть имена. Шедевры коллективно не пишутся — и великие исторические свершения, кстати, тоже становятся результатом чьей-то отважной воли (иногда герою везет, и его идея подхватывается народом; иногда она не совпадает с эпохой, и тогда нам остается миф об индивидуалисте, оторвавшемся от масс. У Тургенева, самого умного, кажется, в российской словесности, есть об этом стихотворение в прозе «Два четверостишия). Бажов, в тургеневской терминологии, сказал «свое, да вовремя». Он подарил Уралу древнюю, отлично простроенную мифологию, которой у него не было, и пантеон местных богов, который был до этого только у местных малых народов, не знавших даже письменности; он выдумал легенду для петровской и послепетровской России, доказав (так считалось), что народ продолжает сочинять и в новом своем качестве, уходя из деревни в город или на завод. Не обязательно быть крестьянином, чтобы творить: можно и ремесленником, и мастером. Думаю, что из всех попыток выдумать советский фольклор эта была самой удачной и органичной.

2

Наличествовали в ней, конечно, и социальные маркеры, необходимые для легализации, — ненависть к богатым, скажем, или к капиталистам, пьющим кровь трудового народа; но принципиальное отличие было в том — и это обеспечивает сказкам Бажова особенную аппетитность, — что драгоценности и сокровища в них не предстают символом зла. Это крайне интересно, а если вдуматься, неизбежно, поскольку Бажов имеет дело с промыслами, которые завязаны именно на богатство, на золото и драгоценности, которые в прочих советских сказках (да и у Киплинга, например, в «Белом клобуке») предстают чуть ли не смертельными, отравленными, в самой природе своей несущими зло и раздор. И в этом принципиальное открытие Бажова: у него все эти малахиты, рубины-изумруды, золото-серебро — во-первых, рабочий материал, из которого мастер еще должен путем огранки и переплавки сделать чудо. А во-вторых — и это гораздо серьезнее — Бажову в лучших средневековых традициях пришлось переосмыслить понятие драгоценностей как таковых.

Ведь алхимик ищет философский камень не потому, что жаждет золота (эта разница в подходах отлично показана у Пушкина в «Сценах из рыцарских времен»). Алхимик ищет истины. Золото в алхимической символике — это и Солнце, и совершенство, и зрелость, и высшее Я, и акме, и сила, а серебро — ночь, святость, тайна, много еще чего; поиски драгоценностей — это не вульгарное обогащение, а прикосновение к тайной мудрости земли, к ее скрытой сущности, которая таинственно влияет на судьбы людей, живущих близ этих гор. Уральские самоцветы — это двойная метафора: с одной стороны — это сокровища народной души, живущие в ней под слоем покорности, темноты и прочей грязи, наносной, конечно. С другой — это тайная и прекрасная мудрость, истинная сущность России, в которой надо непременно покопаться, чтобы дорыться до узора. Но выживает в России только тот обработчик камня, который умеет этот узор считывать — как Данила-мастер, не создающий, а именно высвобождающий этот самый каменный цветок. Будем откровенны, Бажову удалось создать лучшую метафору России за все советское время: Россия и есть каменный цветок, то есть в сущности оксюморон. Это красота неживая, да, монументальная, каменная — потому что камень, Петр, и есть наша истинная основа; у нас петрократия, а не автократия. Но — «Вижу, поди-ко, какой у нас камень, а мы что с ним делаем? Точим, да режем, да полер наводим и вовсе ни к чему. Вот мне и припало желание так сделать, чтобы полную силу камня самому поглядеть и людям показать». Это и есть идеальное поведение российской власти: камень наш драгоценен, полер наводить не надо, надо понять его узор и с ним совпасть.

Да, каменный цветок не цветет и не пахнет. Но он зато бессмертен, он соответствует нашему климату, он останется, когда ничего не будет. И потому карта индустриализации России — самая тяжелая и дорогая карта в мире — была изготовлена из уральских самоцветов; ими отделывались кремлевские и подземные дворцы, и двумя главными символами сталинской архитектуры были вовсе не высотки (восходящие, кстати, не к Рудневу, а к Витбергу), а эти самые кремлевские залы и станции метро. Этот камень — под ногами, но если его вскрыть да заглянуть в его душу — ууу! «Тут прожилка прошла, а ты на ней дырки сверлишь да цветочки режешь. На что они тут? Порча ведь это камня. А камень-то какой! Первый камень! Понимаете, первый!»

3

Именно бажовские сказы позволяют понять, что, собственно, было тут задумано. Существует штамп насчет Сталина-монархиста, пытавшегося вернуть империю со всеми ее приметами; как всякое общее место, это верно только наполовину. Вертикальная структура — да, и монархия — да, и сословное общество — да; имперский подход к национальному вопросу — смесь колонизации с просвещением — это уж само собой. Но христианства Сталин не терпел, и нечего делать из него возродителя и укрепителя церкви. Это когда приперло, в сорок третьем, он вернул Патриархию. В принципе же его подход к христианству был снисходительный, не зря он так и не пошел в священники; ему казалось, что Европу именно христианство и погубило. Нам надо опираться на нечто более древнее и прочное. Пастернак был провидчески прав, когда в Чистополе говорил Александру Гладкову, что Сталин — титан дохристианской эры. Именно язычество с его опорой на почву (почвенничество, патриотизм — это все вообще не христианское) было основой сталинского патриотизма, отсюда и культ всяческой вещественности, земли, камня. Христу природа неинтересна, а сталинская власть природна, и потому культ родной природы начинался тут со школы. Бажов и создал это неоязычество, и совпал с «узором камня», и был поэтому канонизирован при жизни. Христу неинтересны драгоценности, он не любуется камнями, его занимает человек; место Христа в советском пантеоне заняла Медной горы Хозяйка, госпожа уральских самоцветов и полудрагоценных камней, сравнительно дорогих и чрезвычайно эффектных при умелой обработке. Мастерские — прообразы шарашек, где лучшие из лучших под строгим надзором мастеров работают без сна и отдыха над своими таинственными изобретениями; шарашка нужна не затем, чтобы кормить и беречь умных, и даже не затем, чтобы создавать оборонную мощь. Это побочные эффекты, а главный — вот: это такой способ познания мира, отыскания абсолютной истины. Так старый мастер Прокопьич учил Данилу. И ученые в шарашках не крепят ту самую оборону, а «удовлетворяют личное любопытство за государственный счет», как говорил академик Арцимович, сталинский ученый первого ряда. По крайней мере так это выглядело, думаю, в сталинской картине мира. И слово «мастер» было в его понимании высшей оценкой поэта и ученого: «Но он мастер, мастер?» — спрашивал он о том самом Мандельштаме, чья великая первая книга называлась «Камень». «Из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам» — вот бы что процитировать Пастернаку в том знаменитом разговоре на вопрос о мастерстве; это было бы услышано. Мандельштам двигался от камня к чернозему, предсказав тем самым весь путь сталинской империи, которая от твердого перешла к сыпучему и в конце концов распалась; Сталину нужны были знатоки и певцы камня. Это он понимал.

Вот почему бесплодны попытки сегодняшнего возрождения империи: христианство с нею не монтируется, даже и в государственном, победоносцевском его варианте. Опираться надо на хтоническое, горное, каменное; на Хозяйку Медной горы и Огневушку-поскакушку. Из сегодняшних российских авторов на это годится, пожалуй, один Алексей Иванов — но и тот, конечно, по сравнению с Бажовым слаб. Бажов знал и чувствовал язык, как чувствуют камень, а язык Иванова (особенно в «Тоболе») — папье-маше, крашенное под камень: и некрасиво, и несъедобно. Если возрождать империю, то вместе с ней реанимировать и ее ценности: мастерство (без которого никуда), поиск истины, фанатизм в достижении Абсолюта. А кто достигает Абсолюта — тот уходит в гору.

В этом смысле метафизика Бажова восходит к немцам, к немецкой романтике, которая в свою очередь, опиралась на тех самых Нибелунгов, на горных карликов, на таинственных мастеров (пусть музыкантов), уводящих детей в гору. Горы ведь — и в этом смысле Бажов тоже в тренде тридцатых годов ХХ века — как раз и есть символ Абсолюта: «Малахитовая шкатулка» звучит в унисон с мистическим романом Домаля «Гора Аналог», с альпинистскими стихами Гронского, с «Крысоловом» Цветаевой (который в рамках христианской парадигмы вообще не может быть понят), а прежде всего — с полотнами Рериха и его гималайскими стихами о вестниках, птицах, одиноких мудрецах-странниках… Каким иллюстратором Бажова мог бы стать Рерих! Только он рисовал другие горы; но ведь на Урале и в Сибири есть своя Шамбала — Беловодье, и об этом написана таинственная повесть Шишкова «Алые сугробы». Подозреваю, что именно Шишков, отец сибирского эпоса с его обожествлением ландшафтов, лесов, рек, скал повлиял на бажовскую сказовую речь. Бажов совпадает здесь и с Лени Рифеншталь, героиней «горных фильмов» Фанка и создательницей «Голубого света». «В «Голубом свете» я, словно предчувствуя, рассказала свою позднейшую судьбу: Юнта, странная девушка, живущая в горах в мире грез, преследуемая и отверженная, погибает, потому что рушатся ее идеалы, — в фильме их символизируют сверкающие кристаллы горного хрусталя». Так писала она о себе. Ну так это прямо про Данилу-мастера, только вместо европейских кристаллов его заворожили полудрагоценные камни Урала. Но в остальном, конечно, немецкие корни мифов Бажова очевидны: тут и легенда о мертвом женихе (Данило уходит в горы накануне и вместо свадьбы), и женщина-богатырша, довершающая дело мужа («Горный мастер»). И не зря на эти сугубо оперные, вагнеровские сюжеты в СССР тоже писали оперы — молчановский «Каменный цветок»; не зря ставились балеты — и Прокофьев написал на этот сюжет великий, без преувеличения, балет, покоривший Европу. И все это сегодня не востребовано, потому что не камень в основе нашей новой вертикали, а глина; не корабельная сосна, а древесностружечная плита. Может, не в последнюю очередь потому, что месторождение варварски выработано еще в тридцатые–пятидесятые.

А христианство со всем этим не монтируется, нет. Не случайно в церкви, если жена Степана-мастера Настасья надевала иногда драгоценные браслеты и серьги из малахитовой шкатулки, камень вдруг тяжелел, пальцы у нее синели в кольцах, руки в браслетах опускались, а мочки ушей оттягивались, словно серьги тяжелели вдвое. У Бажова вообще отчетлив антицерковный пафос: древние поверья Урала никак не сочетаются с церковью, нечего и пытаться их примирить. Малахитовые крестики в аэропортах Урала — такой же оксюморон, как каменный цветок. Огневушка-поскакушка прячется от попов, голубая змейка и золотой Полоз не являются истинно верующим, а волшебный олень Серебряное Копытце показывается только детям. Дети любят драгоценности, не то что взрослые, которые уже догадываются, что сокровища надо собирать не здесь.

4

Понимал ли Бажов, что он делает? Вероятно, да: он был очень умный. Это благодаря ему Урал стал восприниматься как спинной хребет Отечества, кузница, универсальное убежище; помогла и эвакуация промышленности на Урал, и бегство туда эвакуированных москвичей. Урал стал прибежищем промышленности и культуры, и два подряд награждения Бажова — в 1943 и 1944 годах — тому свидетельство. Уральский рабочий в советской официальной мифологии потеснил питерского: настоящий пролетариат, стихийно умудренный от земли, был там. Бажов просто дождался своего часа. До этого, кстати, жизнь его была отнюдь не пряник: он побывал в эсерах, в РКП (б) вступил только в восемнадцатом, дважды исключался (один раз — якобы за присвоение партстажа, который он себе прибавил на год, в другой — за книгу «Формирование на ходу», где, описывая историю Камышловского 254-го полка 29-й дивизии, сослался на воспоминания участников Гражданской войны, к тому времени репрессированных). Оба раза его восстанавливали через год, но с редакторских должностей увольняли — и, по собственному признанию (в разговоре со свердловским писателем Виктором Стариковым), он потому и начал писать «Малахитовую шкатулку», что после увольнения у него оказалось много свободного времени. Так бывает часто: славу и признание приносит именно та вещь, над которой начинаешь работать как бы с отчаяния и не всерьез: мобилизуешь внутренние резервы, начинаешь думать о самом главном и любимом, чтобы оно тебя вытащило, — и пишешь в результате настоящее, а не какое-нибудь совершенно ныне забытое «Формирование на ходу». Чтобы угодить Сталину, надо было писать не о Гражданской войне, в которой он не сделал ничего выдающегося, а о прекрасной древности.

Каким он был человеком, мы знаем достаточно хорошо благодаря его дневникам и письмам: как и Толкиен, и Шергин, в быту он весьма сильно отличался от собственного авторского образа и в мифы свои сбегал, как сбегают в сон. Это был человек вполне современный, печатавший волшебные свои сказы на обычной пишмашинке и гордившийся этим; у него было журналистское, а не фольклористское прошлое. Он отлично чувствовал, что колонизация Урала и Сибири — опасная тема, ибо производилась она огнем и мечом; тот же Иванов построил на этом конфликте «Сердце Пармы» — самую живую из своих исторических вещей. Чтобы снять противоречие и представить Урал органической частью России, Бажов написал «Ермаковых лебедей» — миф о том, что Ермак сам был с Урала, был не завоевателем, а местным уроженцем, мечтателем и борцом за счастье народное. «Так, говоришь, из донских казаков Ермак был? Приплыл в наши края и сразу в сибирскую сторону дорогу нашел? Куда никто из наших не бывал, туда он со всем войском по рекам проплыл? Нет, друг, не думай, что по воде дорожка гладкая. На деле по незнакомой реке плыть похитрее будет, чем по самому дикому лесу пробираться. Главная причина — приметок нет, да и не сам идешь, а река тебя ведет. Коли ты вперед ее пути не узнал, так только себя и других намаешь, а можешь и вовсе с головами загубить.

Нет, брат, зряшный твой разговор выходит! Чусовские старики об этом складнее сказывают».

По Бажову, настоящее имя Ермака было Василий, донским атаманом он прикинулся, чтобы не поймали, а сам-то он был из уральских, а караваны строгановских судов топил именно потому, что много от тех строгановских потерпел. Версия эта изящна и вдобавок государственно востребована.

Споры о том, в какой степени Бажов отталкивался от уральского фольклора, а в какой импровизировал, не имеют, по-моему, никакого смысла. Он действовал сам по себе, попутно создавая личный миф. Толкиен тоже говаривал, что источником вдохновения для него служил «Беовульф», а языки Средиземья он никогда бы не выдумал без своих лингвистических увлечений; все это так, но в голове всякого истинного мифотворца в какой-то миг нечто щелкает, и начинается божественно свободное творчество — создание собственного пространства, где автору было бы идеально комфортно. Бажов пытался писать о современности, но всякий раз ничего не выходило. Главный источник фэнтези ХХ века — бегство из той реальности, жить в которой стало невыносимо.

И то, что сегодня фэнтези стало (стала?) главным жанром, — знак довольно тревожный.

5

В какой степени Бажов пригоден для нынешних детей? Думаю, что настоящий кризис бажовского мировоззрения (не его собственного, а, так сказать, им воспитанного) наблюдался уже в семидесятые. Тогда Александр Шаров — писатель ничуть не меньшего масштаба — опубликовал свою сказку «Мальчик-Одуванчик и три ключика». Сказка была рубежная, принципиальная: там Мальчик-Одуванчик трижды соблазнялся богатствами — сундуком с изумрудами, с рубинами и бриллиантами, и все три раза обманывался, потому что вместо главных человеческих задач — поиска правды, спасения, любви — выбирал обогащение. Это была очень печальная сказка, истинно христианская, андерсеновская по силе воздействия. Она обозначала собой кризис мировоззрения, подчеркиваю, а не просто торжество идеи добра над идеей обогащения. Не в обогащении дело. Герои Бажова ищут не богатство, но мастерство, истину, силу; в семидесятые годы, в дряхлеющей империи, сентиментальность и милосердие были выше истины и разума. И Шарова я любил — и люблю — больше, чем Бажова с его прекрасным холодом.

Дело, однако, в том, что холодно все это только для «чужих», а своим — и Бажов не устает это подчеркивать — в его мире тепло. Татьяна, дочь Степана и Настасьи, обожает играть драгоценностями из малахитовой шкатулки, ей они не тяжелы, ей кажется, что «ровно кто тебя мягким гладит», когда она надевает всю эту каменную роскошь. И Даниле-мастеру тепло в горе, когда он поздней осенью, перед снегом, идет на Змеиную искать камень. Урал холоден для чужого, и бажовский миф кажется холодным только тому, кто вырос не здесь. Он должен казаться бесчеловечным любому, кто никогда не искал абсолютную красоту; но тот, кто хоть день своей жизни был сосредоточен на художественном поиске, тот, кто всю жизнь пытается нагнать призрак совершенства, мелькнувший во сне, — тот прочтет эти сказы по-другому. И не век же нам пробавляться имитациями! Придет время и для тех, кому истина интересней выгоды, а мастерство важней человечности, потому что человеческое бренно, а абсолютное вечно. Такие люди тоже не подарок, но без них земля оскудеет.

И если вы хотите, чтобы ребенок ваш вырос мастером, — давайте ему читать Бажова. Все отложится в подсознании и в нужный момент сыграет. Только не удивляйтесь потом, если он сначала перестанет радоваться обычным детским играм, начнет задумываться, сторониться сверстников, а потом вообще уйдет в гору. Это совсем не то, что «пойти в гору». Это прямо противоположное.

В такую гору ушел сейчас и Советский Союз, наша инкская империя жестокого разума, страна не для людей, а для мастеров, пыхтит своими паровозами, и гремит оружием, и созидает дворцы из лучшего малахита, а правит в нем Хозяйка Медной горы. И когда там происходят очередные ядерные испытания, трясутся и грохочут старые уральские горы, а люди говорят: сейсмическая активность.

 

 

 

 

Один комментарий к “Эссе Дмитрия Быкова о Павле Бажове

  1. Эссе Дмитрия Быкова о Павле Бажове

    1

    Одна из самых таинственных вещей в культуре — синхронность: почему рожденные в одном и том же 1821 году Некрасов и Бодлер одновременно разрабатывают эстетику безобразного, даже темы и названия иной раз совпадают? Почему режиссер Носов и фольклорист Толкиен в сороковые–пятидесятые одновременно пишут трилогии о коротышках и отражают в этих трилогиях главные катаклизмы ХХ века? Почему в двадцатые–сороковые годы того же рокового столетия в Германии и России одновременно происходит ренессанс фантастики — слова «фэнтези» тогда еще нет, — и воскресают в прозе и на экране языческие мифологемы, хтонические сущности, подземные твари, гномы-кузнецы и боги гор? Ведь Павел Бажов с его «Малахитовой шкатулкой», любимец позднего Сталина и нескольких поколений советских детей, награжденный Сталинской премией в 1943 году и орденом Ленина в 1944-м, был создателем советских «Нибелунгов» — дохристианской, а для кого-то — постхристианской мифологии советского Урала. И сам Урал наносится на карту СССР — литературную, мифологическую — именно благодаря Бажову, его первому летописцу. Ни у кого с тех пор это не получалось так убедительно.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий