Александр Иличевский. Отец

В Пузырьке по стенам и притолокам антресолей, на обратной стороне лестничных ступеней и в пролетах были развешаны старые фотографии Иерусалима и Палестины, а каждый мой приезд начинался с показа вороха новых сокровищ. Старые фотографии были ценны тем, что уже являлись археологией; случалось, они запечатлевали то, что не было спасено, иногда по ним можно было напасть на след того, что подлежало исследованию или могло дать подсказку для уже ведущегося. Отец знал все кварталы наперечет, все ракурсы города, все примечательные дома, на улице Пророков и в Немецкой колонии особенно. Знал он и всех мало-мальски значительных археологов, когда-либо притрагивавшихся к здешнему пирогу забвения; они точно так же охотились на старые фотки из личных коллекций, особенно ценились архивы путешественников. Отец специализировался на фотоархиве Поленова, добытом мной для него в музее художника в Тульской области. Настойчивое стремление нерелигиозного Поленова в Иудею трудно объяснить одной пытливостью гуманизма, без человеческой величины и тайны. Благоволение Поленова к ближневосточной пыли и камням, пустыне и иорданским плавням, скалам и холмам в сознании отца сроднила Палестину с Россией лучше любой духовной миссии. Отец собирал масонские исследовательские монографии, изобиловавшие чертежами-реконструкциями Храма и окрестностей, и мог вдруг чуть свет подорваться на Храмовую гору, чтобы потом весь день таскать за собой меня — из Геенны на Сион, заглядывая в каждую пещерку-обскуру по дороге, останавливаясь поболтать со скалолазами, тренировавшимися на отрицательных отвесах, уже промокшими от сочившихся из склонов грунтовых вод, а потом рвануть через пустыри с недостроем в Гефсиманию, карабкаясь и оглядываясь в поисках еще более точного ракурса, огранивая и уточняя только им одним зримый фантом Храма. «Путь Христа в пейзажах» наполнял Пузырек своим воздухом, фигурами апостолов, Марии, задумчивого Христа у вод Генисаретского озера. Над письменным столом отца висела фотография Поленова, сидящего в точности на том же камне, и рядом с ней современная фотография тех же берегов и лобастых базальтовых валунов, выступающих из воды, буквально как на картине. Или вот еще фотография Поленова — стоит посреди распаханного поля, зарисовывая в походный блокнот орнамент на здоровенном каменном блоке, повторяющий (или предвосхищающий) резьбу над входом в Храм на картине «Христос и грешница». Отец следовал маршрутам художника с прерывистой настойчивостью хромой гончей, взявшей след величественного лося. Каждый этюд цикла он мог привязать к карте, ландшафту, времени суток. Черкая лазерной указкой по репродукции, раскатанной по закруглявшейся стене под подобием хоров-антресолей, устроенных в гостиной, он объяснял, чтó именно можно сказать о местоположении Храма судя по теням от солнца и участкам проглядывающего ландшафта, рассуждал, откуда именно, из какой деревни на склонах вади Кедрон толпа могла привести перепуганную Марию. Он разбирал, кто есть кто среди сидящих невозмутимо учеников и учениц Христа, почему у двух разгневанных обличителей Марии такие странные, будто обтесанные ветром треугольные лица, что можно сказать о спускающихся из храмового предела паломниках, но главное — восхищался, что в картине отчетливо ощущается не только величие Храма, обозримого лишь в крохотной части, но и его обитаемость, заключить о чем можно, заметив, как мощные кипарисы родственно жмутся к подпорной стене, над которой виднеется явно населенная терраса с навесом и окошком, наполненном цветами. «Какова ирония! — восклицал отец. — Подумать только, дом Творца, Бога богов, казалось бы, даже взгляд в Его сторону невозможен! Однако обитель Его наполнена простой жизнью — балкончик, понимаешь ли, цветочки… Кто там мог жить — коэны? левиты? Да, не боги горшки обжигают. Половина Израиля носит фамилии Леви и Коэн. Вот это и есть еврейская черта — терпимость священного величия в отношении человека, понимание того, что без человека даже самое святейшее место пусто». Я тогда пожал плечами: «Наверное, поэтому у вас тут так грязно, всюду мусор, гнилые овощи, окурки, загаженные углы, за каждой автобусной остановкой нечистоты и разнесенные по колючкам салфетки». Но отец вскипел: «Да ты не видел, что тут творилось в девяностые! Люди ехали из стран, где уровень комфорта был, как у повстанцев Спартака, где окружающая среда не бралась в расчет вообще. О какой экологии речь, если привык жить в трущобах и едва вчера научился грамоте?» Я снова пожал плечами: «А у моих знакомых алкашей в Ногинске дома чисто». Отец хмыкнул: «Чисто, потому что пусто».

Иногда мне казалось, отец сам словно дышал воздухоплавательным гелием — неземной атмосферой, возносящей его над юдолью, делающей его голос пронзительным, что иногда вызывало ухмылку, но это только если не прислушиваться к тому, что он говорит. Он был одним из считанных людей, встреченных мною в жизни, которые похожи на их собственные мысли, — долговязый, иссушенный, с грацией складного аршина, заросший рыжеватой бородой человек в роговых очках, ходивший всегда так, будто боролся с сильным ветром, напоминавший одновременно инженера из фильмов шестидесятых годов, капитана звездолета, священника и йога. Он недолюбливал кошек, поскольку благодарность почитал за высшую добродетель, мерз даже в зной, бывал молчалив или, напротив, разговорчив — обычно, когда ухаживал за девушкой или пытался втолковать мне что-то, чего еще сам не очень понимал. Когда же он сочинял, его походка становилась размашистой, словно реющей, весь он приобретал целеустремленный вид и становился похож на блуждающий над городом эллипсоид, очень живой, со множеством идей и замечательных людей, находящихся в гондоле.

Отец искал тайну: «Только тайна способна стать источником смысла». Он обожал потрепаться с пацанами: проснувшись, выходил за калитку с чашкой масала-чая обычно в то время, когда в школе заканчивались занятия и гурьба подростков орущим клубком катилась под горку, чтоб разбежаться по домам. Дети хвастались перед ним своим умением играть в йо-йо и фриджи, а он показывал им нехитрые фокусы, знакомые мне с детства, — карточные и левитацию спички над двумя другими.
Отец ощущал мир как еще недописанную книгу; бесился, что девушки у Чехова только и делают, что динамят героев, которые от отчаяния или стреляются, или мастурбируют в дачных нужниках; считал, что пишет на мертвом языке; ненавидел двадцатый век, полагая, что тот еще не закончился; не переносил мужчин, терзавших женщин, и считал культ Богоматери важнейшим достижением иудео-христианской цивилизации, называл Святую Марию — «а-идише-моме».

«Уникальность личного опыта почти любого человека делает безумцем. Самая большая загадка мироздания — это не происхождение Вселенной и не природа времени, а всего лишь то, как один человек способен понять другого».

«Любовь — это уменьшение боли, которое ты даришь другому человеку — и приобретаешь себе. Каждый день — это конец света, его, что ли, изнанка».

«Писать стихи — это примерно то же, что и составлять словарь».

«Государство нужно только для того, чтобы слова не теряли свой смысл, правильно употреблялись и не заменялись физическим воздействием, не теряли свою силу: в этом основа заботы государства о тех, кто слова эти произносит».

«Два тысячелетия назад Рим сокрушил евреев, и им пришлось стать колыбелью цивилизации. Двадцатый век повторил это деяние».

«Существование не может быть убыточным. Иначе естественный отбор не оставил бы нам шанса. Любая амеба блаженствует только от того, что шевелится».

«Главный признак ума — осознание им его собственных границ. Ибо последние не существуют без знания. Разум должен рождать сомнение, без сомнения мир превращается в бессмыслицу».

«Смерть всегда новость. Все удивляются происхождению жизни. Но отчего же мало кто задумывается о том, что ничуть не менее странно не существовать?».

*****************************************

Невольно, на ощупь продвигаясь по следам отца, я погрузился в историю археологических открытий в Святой земле и не уставал удивляться, до какой степени полна она академических парадоксов, часто замешанных на соперничестве личностей, империй, эпох, причем «дело Шапиры» было явно самым трагическим.

Торговец древностями Мозес Вильгельм Шапира родился в Каменец-Подольске в черте оседлости, в глухом углу империи, отличавшемся живописной природой (скальная крепость над изгибом реки) и набожной жизнью хасидских общин. Отец его, и это поразило меня, отправился в Иерусалим, чтобы вскоре пропасть без вести. Двадцати пяти лет от роду вместе с дедом Мозес Шапира отправился на поиски отца; три тысячи верст пути через Стамбул, Эскишехир, Мерсин, Идлиб и Тартус начались для них всерьез в Бухаресте, где дед заболел и умер. Вернуться Шапира не пожелал и, приняв крещение в лютеранской церкви, продолжил путь.

Арабы-христиане Ближнего Востока, в сущности, близки к потомкам крестоносцев, точно так же, как и среди арабов-мусульман не редкость встретить потомков евреев, принявших под давлением исторических обстоятельств ислам. Греко-православная и римско-католическая церкви на Ближнем Востоке всегда были заняты только тем, что охраняли свои паломнические святыни от посягательства иных конфессий, в то время как протестанты активно, но тщетно проповедовали иудеям христианство. В начале 1830-х годов Англия и Пруссия ради этой цели заключили религиозный союз в Святой земле и призвали евреев-выкрестов из разных европейских стран собраться в Иерусалиме под покровительство первого епископа объединенной церкви.

В 1856 году после изнурительного, полного превратностей путешествия Шапира поселяется при англиканской миссии, посещает церковь Христа у Яффских ворот и обучается в ремесленном училище переплету книг и резьбе по дереву. Рынок сбыта формировался тогда только паломниками, покупавшими фигурки Богоматери на ослике с младенцем, кресты и крестики, ларцы для сбора пожертвований — все из оливкового дерева, а для общинных нужд изготовлялись макеты древнего города и Храмовой горы; их можно и нынче рассмотреть в музее при церкви, куда я непременно захаживал, снова и снова всматриваясь в эти грубо окрашенные кусочки дерева, с которыми за прошедший век играло множество детей, обживая игрушечный Иерусалим с помощью кукол гораздо успешней, чем это делали живые люди в Иерусалиме настоящем. Вслед за отцом я удивлялся необычному эффекту: если задуматься об истории города, воображение немедленно притягивается к воронке первого века, к распятию Христа и Иудейским восстаниям; при этом насколько неинтересно почти все, что после (может быть, любопытны лишь несколько эпизодов, связанных с персами и крестоносцами), настолько же увлекателен Ирод и Первый Храм, маккавеи и Вавилонское изгнание, — время в Иерусалиме зияет двухтысячелетним провалом и перемещение в нем происходит по узенькому длинному мосту из пекла в пекло.

Город в те времена, когда Шапира открыл свою лавку, был полон примет перенаселенной нищеты: мясники сбрасывали потроха животных в сточные канавы, кучи гниющего мусора громоздились на перекрестках, площади были похожи на прифронтовой госпиталь — здесь собирались калеки, безрукие и безногие грели свои обрубки и язвы на солнце, слепые гремели кружками для подаяния. Лишь с приездом кайзера и развитием железной дороги, разбавившей паломников туристами, город стал понемногу преображаться, по крайней мере, в вопросах гигиены и удобства проезда по дорогам — не только верхом на осликах и лошадях, но теперь и в повозках и каретах. Общественная жизнь была скудна и мерцала, в основном, благодаря евреям, отчаянно боровшимся против христианских миссий. Еврейские общины предавали анафеме отступников вроде Шапиры, запрещали хоронить на еврейских кладбищах тех, кому довелось умереть в миссионерских госпиталях или лечиться у врачей-миссионеров; дочь Шапиры, ставшая французской писательницей, вспоминала, как иногда у лавки останавливался какой-нибудь набожный еврей и, потрясая руками, гневно кричал в лицо Мозесу: «Предатель! Предатель!».

Один комментарий к “Александр Иличевский. Отец

  1. Александр Иличевский. Отец

    В Пузырьке по стенам и притолокам антресолей, на обратной стороне лестничных ступеней и в пролетах были развешаны старые фотографии Иерусалима и Палестины, а каждый мой приезд начинался с показа вороха новых сокровищ. Старые фотографии были ценны тем, что уже являлись археологией; случалось, они запечатлевали то, что не было спасено, иногда по ним можно было напасть на след того, что подлежало исследованию или могло дать подсказку для уже ведущегося. Отец знал все кварталы наперечет, все ракурсы города, все примечательные дома, на улице Пророков и в Немецкой колонии особенно. Знал он и всех мало-мальски значительных археологов, когда-либо притрагивавшихся к здешнему пирогу забвения; они точно так же охотились на старые фотки из личных коллекций, особенно ценились архивы путешественников. Отец специализировался на фотоархиве Поленова, добытом мной для него в музее художника в Тульской области. Настойчивое стремление нерелигиозного Поленова в Иудею трудно объяснить одной пытливостью гуманизма, без человеческой величины и тайны. Благоволение Поленова к ближневосточной пыли и камням, пустыне и иорданским плавням, скалам и холмам в сознании отца сроднила Палестину с Россией лучше любой духовной миссии. Отец собирал масонские исследовательские монографии, изобиловавшие чертежами-реконструкциями Храма и окрестностей, и мог вдруг чуть свет подорваться на Храмовую гору, чтобы потом весь день таскать за собой меня — из Геенны на Сион, заглядывая в каждую пещерку-обскуру по дороге, останавливаясь поболтать со скалолазами, тренировавшимися на отрицательных отвесах, уже промокшими от сочившихся из склонов грунтовых вод, а потом рвануть через пустыри с недостроем в Гефсиманию, карабкаясь и оглядываясь в поисках еще более точного ракурса, огранивая и уточняя только им одним зримый фантом Храма. «Путь Христа в пейзажах» наполнял Пузырек своим воздухом, фигурами апостолов, Марии, задумчивого Христа у вод Генисаретского озера. Над письменным столом отца висела фотография Поленова, сидящего в точности на том же камне, и рядом с ней современная фотография тех же берегов и лобастых базальтовых валунов, выступающих из воды, буквально как на картине. Или вот еще фотография Поленова — стоит посреди распаханного поля, зарисовывая в походный блокнот орнамент на здоровенном каменном блоке, повторяющий (или предвосхищающий) резьбу над входом в Храм на картине «Христос и грешница». Отец следовал маршрутам художника с прерывистой настойчивостью хромой гончей, взявшей след величественного лося. Каждый этюд цикла он мог привязать к карте, ландшафту, времени суток. Черкая лазерной указкой по репродукции, раскатанной по закруглявшейся стене под подобием хоров-антресолей, устроенных в гостиной, он объяснял, чтó именно можно сказать о местоположении Храма судя по теням от солнца и участкам проглядывающего ландшафта, рассуждал, откуда именно, из какой деревни на склонах вади Кедрон толпа могла привести перепуганную Марию. Он разбирал, кто есть кто среди сидящих невозмутимо учеников и учениц Христа, почему у двух разгневанных обличителей Марии такие странные, будто обтесанные ветром треугольные лица, что можно сказать о спускающихся из храмового предела паломниках, но главное — восхищался, что в картине отчетливо ощущается не только величие Храма, обозримого лишь в крохотной части, но и его обитаемость, заключить о чем можно, заметив, как мощные кипарисы родственно жмутся к подпорной стене, над которой виднеется явно населенная терраса с навесом и окошком, наполненном цветами. «Какова ирония! — восклицал отец. — Подумать только, дом Творца, Бога богов, казалось бы, даже взгляд в Его сторону невозможен! Однако обитель Его наполнена простой жизнью — балкончик, понимаешь ли, цветочки… Кто там мог жить — коэны? левиты? Да, не боги горшки обжигают. Половина Израиля носит фамилии Леви и Коэн. Вот это и есть еврейская черта — терпимость священного величия в отношении человека, понимание того, что без человека даже самое святейшее место пусто». Я тогда пожал плечами: «Наверное, поэтому у вас тут так грязно, всюду мусор, гнилые овощи, окурки, загаженные углы, за каждой автобусной остановкой нечистоты и разнесенные по колючкам салфетки». Но отец вскипел: «Да ты не видел, что тут творилось в девяностые! Люди ехали из стран, где уровень комфорта был, как у повстанцев Спартака, где окружающая среда не бралась в расчет вообще. О какой экологии речь, если привык жить в трущобах и едва вчера научился грамоте?» Я снова пожал плечами: «А у моих знакомых алкашей в Ногинске дома чисто». Отец хмыкнул: «Чисто, потому что пусто».

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий