Блестящее эссе Екатерины Марголис «Воля к точке»

I

Мой родной язык — русский.

Язык насилия и убийств. Язык войны и смерти. Язык агонизирующей империи.

Я часто думаю с содроганием: последнее, что слышали убитые в Украине люди, были звуки моего родного языка. Вероятно, лающие команды. Скорее всего, вперемешку с матом. Раньше это пугало как предположение, теперь я знаю это из расследований.

Kaputt…Hände hoch…Не мы ли сами с детства в своих дворовых играх советских школьников привыкли ассоциировать немецкий язык с командами СС в фильмах про Вторую Мировую. Теперь это судьба русского языка. Из него, по меткому выражению одного моего друга-писателя, “навсегда ушла презумпция невиновности”.

Каждый раз, когда я говорю по-русски вне дома, я об этом помню. Должна помнить. И не имеет никакого значения, что я говорю на пяти, а пишу на четырёх других языках. Родной язык у меня всё равно один.

И я думаю его словами.

О его словах.

И спотыкаюсь о его знаки препинания.

II

Странным образом думаю о слове «воля».

Слово-море. Слово-поле. Слово- простор.

«Не по своей воле» пишут то там, то тут о мобилизованных российских убийцах в Украине. То же пишут об актерах и учителях. О директорах театров и дирижерах. О ком угодно.

Как пойти чужими ногами или протянуть чужую руку? Как вообще можно принять решение не по своей воле?

По своей. Из страха, из нищеты, из убогих, искаженных пропагандой представлений, из ложной гордости, из давления социума, из цинизма— объяснений найдется множество. Но по своей.
Читаю буквы кириллицы, знаки препинания и препирания у соплеменников. И опять не понимаю, хоть и написано на моем родном.

Может, дело как раз в пунктуации?

Пересматриваю видео с дрона: перемещающиеся по снежному листу чужой земли черные запятые чьих-то единственных жизней, покорно идущие убивать, чтобы быть убитыми. Через несколько минут на экране всполох взрыва. Запятые не по своей воле навсегда стали точками.

Всё. Каждая из них больше никого не убьёт.

Но вместе они опять образуют многоточие. А, значит, и возможность повторения и продолжения.

III

В России никакой кошмар не кончается точкой— это вечное латентное многоточие, рассыпающееся радиоактивным пеплом по времени и пространству.

Бесконечно длящаяся опричнина, выскакивающая, как нарыв, через века. Можем повторить.
Национализация и последовательная деформация общечеловеческих ценностей.

Можем повторить.

Сервильность церкви. «Христианство» на службе насилия. Можем повторить.

Недоотмененное крепостное право, вернувшееся в полный рост в XX колхозном веке. Прописки. Приписки. Мобилизации. Можем повторить.

Имперские захватнические войны, в которые на новом витке превращаются даже войны освободительные. Можем повторить.

Отсюда и длящийся сталинизм «победителей» —потому и не окончившийся ни национальным покаянием-примирением, ни Нюренбергом, а лишь разгоном «Мемориала» и делом Юрия Дмитриева.
ГУЛАГ— можем повторить.

Россия мании величия многоточий и запятых стала непоставленной точкой невозврата в мир людей без демонтажа, суда и покаяния.

IV

Недавно отмечали день памяти, наверное, самого главного русского писателя ХХ века— Варлама Шаламова. Самый точный и до сих пор не прочитанный миром, он рассказал о России всё. Не только о России. О человеке. На вопрос Примо Леви «Человек ли это?» ответ у Шаламова отрицательный.

“Как человек перестает быть человеком?

Как делаются блатарями?

… Он быстро усваивает манеры, непередаваемой наглости усмешку, походку…
Он давно уже овладел «блатной феней», воровским языком. Он бойко услуживает старшим. В поведении своем мальчик боится скорее недосолить, чем пересолить.

И дверь за дверью открывает блатной мир перед ним свои последние глубины.

Среди блатных вряд ли есть хоть один человек, который не был бы когда-либо убийцей.
Такова схема воспитания молодого блатаря из юноши чужого мира <…>

… Лживость блатарей не имеет границ, ибо в отношении фраеров (а фраера – это весь мир, кроме блатарей) нет другого закона, кроме закона обмана – любым способом: лестью, клеветой, обещанием…

Фраер и создан для того, чтобы его обманывали; тот, который настороже, который имел уже печальный опыт общения с блатарями, называется «битым фраером» – особая группа «чертей».
Нет границ, нет пределов этим клятвам и обещаниям. Баснословное количество всяких и всяческих начальников, штатных и нештатных воспитателей, милиционеров, следователей ловилось на немудреную удочку «честного слова вора». Наверное, каждый из тех работников, в обязанности которых входит ежедневное общение с жульем, много раз попадался на эту приманку. Попадался и дважды, и трижды, потому что никак не мог понять, что мораль блатного мира – другая мораль, что так называемая готтентотская мораль с ее критерием непосредственной пользы – невиннейшая по сравнению с мрачной блатарской практикой.”

«Сотни тысяч людей, побывавших в заключении, растлены воровской идеологией и перестали быть людьми. Нечто блатное навсегда поселилось в их душах, воры, их мораль навсегда оставили в душе любого неизгладимый след»

Как легко узнаётся в «Очерках блатного мира» портрет нынешних российских руководителей и всего общества. Увы, непонимание даже западными экспертами самой сути российской жизни «по понятиям», Нобелевская премия и прочтение миром Солженицына вместо Шаламова (“прекрасная Россия под гнетом злых большевиков, загнавших ее в ГУЛАГ” vs “ГУЛАГ как образ России и человека, принявшего в себя зло” ) оплачивается прямо сейчас тысячами украинских жизней.

V

Разлившиеся на всю страну (а теперь вышедший и за свои территориальные границы и угрожающий всему миру) менталитет зоны и жизнь “по понятиям” —пронизали российское общество целиком.

Под эгидой наследников КГБ российское общество во всех своих стратах снова стало зоной, а блатная феня прорвала все трубы, влилась и затопила русский язык.

Знаменитое путинское «Мочить в сортире» в отношении чеченцев стало снятием не только языковых границ дозволенного. А чудовищные российское-чеченские имперские войны стали прологом к нынешней.

Война расставила приоритеты и опрокинула прежние иерархии и дихотомии по обе стороны буквы Z.

Теперь даже филолог, в свое время очень точно назвавший этот современный русский язык «клоачным» и поплатившийся за это изгнанием из страны, оставаясь оппозиционным и антивоенным теперь, например, осуждает призывы к личной ответственности за российское вторжение и зверства россиян в Украине.

“У соседа дом сгорел (курсив мой — КМ), а у нас канализацию прорвало”. Этот комментарий другой известной российской оппозиционной политологини всколыхнул украинское информационное пространство и стал не только предметом множества едких пародий, но и поводом для бурной дискуссии об ответственности — своего рода поворотной точкой размежевания.

Колонизация действительно слилась канализацией. «Быть против войны» оказалось не тождественным «быть за Украину».

Тема же бахтинского “телесного низа”, тема дефекации и сортирных метафор, не менее распространенная среди интеллигенции, чем среди людей с меньшим уровнем образования, заслуживает отдельного исследования. В этот же ряд встают и загаженные (в буквальном смысле) российскими солдатами украинские дома на оккупированных территориях и, кстати, являются одним из симптомов манифестации травмы, депривации и глобальном нарушении привязанности, о которой я писала в статье о”Детдом Россия”(https://novayagazeta.eu/articles/2022/12/05/detdom-rossiia)

VI

Но не только лагерно-блатная лексика и фразеология впиталась в поры и плоть современного российского наречия и психологии.

Его обратная сторона— сентиментальность

Любовь к уменьшительным, лакейское заискивание, сюсюканье и — неотъемлемая часть этого же явление.

“Детки”, “справочки”, “билетики”, цветочки-кошечки. (Подробнее в моей статье «Уменьшительное зло» о сентиментальности).

Напомню у Хафнера в “Истории одного немца”: «В мире и даже специально в литературном мире почти не заметили того обстоятельства, что в Германии 1934-1938 годах было написано так много воспоминаний о детстве, семейных романов, книжек с описанием природы, пейзажной лирики, нежных изящнейших вещичек, литературных игрушек, как никогда прежде… Книжки, полные овечьих колокольцев, полевых цветов, счастья летних детских каникул, первой любви, запаха сказок, печных яблок и рождественских ëлок, — литература чрезмерной назойливой задушевности и вневременности как по свисту хлынула на полки книжных магазинов в самый разгар погромов, шествий, строительства оборонных заводов и концлагерей…“

Это не случайность, а закономерное продолжение уголовного сознания и блатной парадигмы всего общества.

Юрий Лотман в одной из лекций о природе интеллигентности писал: “Мне приходилось соприкасаться с уголовным миром. Фольклор уголовного мира всегда сентиментален, поэтому герой называет себя «бедный мальчонка». При этом сентиментальность обыкновенно сочетается с жестокостью, даже, более того, это подразумевает. Представление обидчика, что он обиженный. Отсюда обычная норма хамского поведения (…) в этой психологии, глубоко ущербной, есть представление о том, что весь мир меня обижает, и я, на самом деле не нападающая сторона, я бедный защищающийся»

Представление обидчика, что он обиженный, “мы-тоже-жертвы”. А через полшага хамство и агрессия. Например, в отношении тех же украинцев, не желающих совместных выступлений или премий с россиянами (вне зависимости от цвета и вообще наличия российского). Если бы мы не напали — напали бы они.

Риторика российского военного вторжения и “антивоенных культурных” россиян, не признающих своей ответственности за происходящее и не желающих увидеть мир глазами жертвы, не через себя, а через иную оптику всё чаще совпадает.

От выражений “украинский нацизм” в устах либерального противника режима до “укронацистов” Z стирается.

Различия, конечно, в коэффициентах и масштабах, в возможностях. Путинские “освобождают” и стреляют по людям. Антипутинские им же хамят. Или дают советы. Или опекают.

Различие de facto существенное, но не принципиальное в самой его имперской природе и анамнезе самого явления.

VI

Советский язык и понятийный аппарат тоже никуда не делись и процветают и в сознании, и в образных рядах не только провластных СМИ и чиновников, но не в меньшей степени и либерально -оппозиционной пррсвещенной части россиян. (Взять хотя бы расхожие “партком”, “с комсомольским задором”, “разбор личного дела” как пейоративные клише для осуждения любого морального суждения: “устроили тут партком”.)

Именно сейчас на безжалостно контрастном фоне «последних вещей» войны в Украине стал особенно заметен общий российский моральный релятивизм. Исподволь насаждавшийся за годы путинизма (да и раньше), он изящно подменил цивилизацию и этику комфортом и интересами: с велосипедными дорожками, тыквенным латте и продвинутыми выставками, с высокими зарплатами в обмен на моральные компромиссы.

С начала вторжения я много пишу в социальных сетях и внимательно изучаю рецепцию моих текстов и комментарии читателей. В этой непосредственной обратной связи и возможности ее исследования — интереснейшее и полезнейшее свойство социальных сетей в отличие от классической прессы.

Ярость реакций многих россиян вне зависимости от места проживания на критические тексты, на рефлексию о причинах нынешней войны и имперских корнях русской культуры, о вине и об ответственности всё безжалостней и саморазоблачительней обнажает внутренний этический вакуум во всей панораме от «всё неоднозначно» (относительно войны) «до всё сложно и всё можно, если удобно» (относительно себя).

Моральный конформизм взрастил защитную идею, что на этическое суждение нужно какое-то (приобретенное по непонятным расплывчатым критериям) моральное «право» и всячески сопротивляется осознанию, что такое суждение, на самом деле, есть не право, а императив. В отсутствии собственной воли к поиску истины при размазанных релятивизмом и конформизмом ценностях и принципах (но со свербящей совестью) внешнее суждение неизбежно внутренне ощущается как о-суждение. Отсюда ярость.

«… те, кто выбирают меньшее зло, очень быстро забывают, что они выбрали зло (…). Здесь мы воочию можем наблюдать, как сильно человеческий разум стремится избежать столкновения с реалиями, полностью противоречащими его системе координат. К сожалению, похоже, гораздо легче заставить людей поступать самым неожиданным и вопиющим образом, чем уговорить кого-то учиться на собственном опыте, т.е. начать мыслить и выносить суждения, а не применять прочно засевшие в уме категории и формулы, опытные основания которых, тем не менее, давно преданы забвению, а правдоподобность основывается на логической согласованности, а не на адекватности текущим событиям» Ханна Арендт.

VII

Природа человека одна. Природа зла одинакова. Природа языка тоже. Не стоит болеть российской исключительностью — пусть даже с обратным знаком.

А сам язык всегда говорит больше говорящего.

“…жизнь в родном языке настолько сильна, что каким-то рационально непостижимым, рационально даже опровержимым образом я чувствую и себя в ответе за то, что делают или делали россияне. Я чувствую себя ближе к тем россиянам, которые тоже так чувствуют, и более далеким от тех, чья душа, кажется, отрицает такую связь.” Этот текст не мой. Это отрывок из книги Карла Ясперса «Вопрос о виновности». Нужно просто заменить обратно «россияне» на «немцы».

В недавнем итоговом эссе Михаила Ямпольского “Режим имперской паранойи: война в эпоху пустословия” (https://re-russia.net/expertise/043/) есть интересная мысль:

“Своеобразие же сегодняшней ситуации заключается в том, что распавшаяся империя не может собраться воедино кроме как через производство и повторение слов.”

Язык пропаганды является одновременно ее инструментом и объектом. Все путинские декларации про “защиту русского языка и русскоязычного населения” в Украине сформулированы по этому принципу.

Обессмысливание слов порождает аморфность российского взгляда на вещи: “Каждый раз, когда социологи обсуждают вопрос о поддержке населением политики путинского режима, они ставят вопрос, который не имеет решения. В рамках социальных ритуалов и пустого говорения даже тот, кто рисует букву Z на машине или заборе, часто не знает, поддерживает он войну или нет. “— пишет Ямпольский.

VIII

Но всё же именно слова по определению наделены смыслом. Этот трюизм мирного времени в войну звучит иначе. Об этом прекрасная речь президента Зеленского на сотый день войны. О словах.

“Ровно сто дней тому назад все мы проснулись в другой реальности. Ровно сто дней назад очнулись другие мы. Когда украинцев пробуждает не луч солнца, а взрывы попадающих в наши дома ракет, тогда просыпаются совсем другие украинцы.

В 2014 году Россия пришла к нам с одним словом, новым словом. И это слово «война». 24 февраля Россия добавила к этому слову еще одно, сделав словосочетание «полномасштабная война”. И в течение ста дней мы находили или получали, видели или хотели стереть другие слова. Их немного. Они разные. Но отражают, что мы пережили. Среди этих слов есть и новые для нас. И те, которые были забыты нашими родителями, но которые пришлось вспомнить нам. Хорошо известные каждому на планете. И те, которые всем людям приходится с ужасом запоминать. Болезненные слова. И те, кто действительно дает нам надежду. Все – важные. Все будет правильно вспомнить сегодня. Сто дней – сто слов.” https://www.pravda.com.ua/rus/news/2022/06/3/7350403/

IX

«Несчастье русской литературы в том, что она лезет в чужие дела, направляет чужие судьбы, высказывается по вопросам, в которых она ничего не понимает» — пишет В.Шаламов.

Уже не несчастье, а преступление.

В контексте нынешней полномасштабной войны российская болезненная литературоцентричность на месте зияющей лакуны языка гражданского общества стала особенно явственна. Недаром из всех пропагандистских ходов именно “русофобия” и “кэнселинг” русской культуры вызывали такой широкий отклик вне зависимости от политической позиции и места проживания.

Разговоры о том, что «литература не виновата» повторяются недаром.

Дело не в том, читал ли насильник в Буче книги Достоевского. Конечно, не читал. (А если читал — то тем хуже). Дело в том, что в каждой подобной дискуссии отчетливо видно, что именно своими родными поэтами, писателями и книгами, казалось бы, призывающими и учащими обратному, российская читающая публика по-прежнему баррикадирует свою совесть от ответственности и авторефлексии…

“(…) Культура в таком понимании — (…) культура шизофренической раздвоенности, и она, бесспорно, не в состоянии спасти человечество. Не удивительно, скорее ужасно, сколь многие письма моих (…) коллег отстаивают именно такое понимание культуры; стоит только упомянуть о германском вопросе, как тут же всплывают имена Гёте, Гёльдерлина, Бетховена, Моцарта, всех, кого на протяжении столетий дала миру Германия, и неизменно только ради одного: чтобы утвердить <их> как возможное алиби. (Макс Фриш. “Культура как алиби”. 1949).

X

Присланная Пригожиным в Европарламент мафиозная окровавленная кувалда в футляре от скрипки стала, пожалуй, самым мощным символом-метафорой, которая вполне могло бы претендовать на художественное высказывание нации.

Культура действительно неизбежно становится маскировочным футляром для агрессивной кувалды, разрешив превратить себя в продукт сытого потребления, оторванного от этических оснований. Это началось не вчера, утверждалось как норма все сытые путинские годы и получило свое закономерное завершение в культурном консенсусе игнорирования агрессивной войны и зверств собственных соотечественников. Такая культура забывает не столько о своем содержании или призвании (да и всякая попытка возвеличить культуру как отдельную сущность как раз ведёт к инструментализации и насилию), сколько об элементарной гигиене.

В российском же даже просвещенном сознании культура оказалась устроена не как живой организм или силлогизм, а по жесткому структурно-иерархическому принципу иконостаса. С обязательным прилагательным «великий» в качестве эпитета. Критического взгляда и самокритики не предполагается. Либо иконопоклонничество, либо иконоклазм.

Некритическое “иконостатическое” отношение к собственному культурному наследию создает условия для ее апроприации властью и равнодушия в диапазоне от “при чем тут Пушкин” до портретов того же Пушкина на фасаде разбомбленного вместе с сотнями людей театра в Мариуполе или же яростной апологетики антиукраинского стихотворения и “защиты” самого Бродского, явно не нуждающегося в такой защите, которая развернулась после моей статьи «Если выпало в империи родиться» (https://novayagazeta.eu/articles/2022/07/09/esli-vypalo-v-imperii-roditsia).

“Русский мир” тоже начал внедряться в Европу не вчера. И продолжает свое дело. Его семена падают на очень плодородную почву. Как в сказке про драконьи зубы, из каждого такого семечка вырастает маленькая кувалда.

Ибо если просвещенные европейцы и страдают чем-то, то отнюдь не русофобией, а наоборот, прекраснодушием. Французы, итальянцы, немцы, даже те, кто искренне поддерживают Украину, помогают ей и осуждают агрессию, только и ждут, когда снова можно будет, не компрометируя себя, изо всех сил полюбить таинственную русскую душу, литературу и слезинку ребенка. Запущенный самой своей имперской природой ею же обеспечивший себе особый статус в мире и именно поэтому избежавший до сего дня деколонизации и деконструкции миф о «великой» русской культуре самовоспроизводится как вирус на всех уровнях и языках.

Потому кувалда в футляре от скрипки спокойно и продолжает свои гастроли.

А Россия продолжает убивать.

XI

Российский «культурный терроризм»— тоже часть плана целенаправленного геноцида. Прицельные обстрелы украинских музеев, уничтожение дома с работами Марии Примаченко, дома-музея Григория Сковороды, украденные 50.000 экспонатов Херсонского музея, макабрический вывоз костей (см. Константина Акинши «Политика костей»: https://www.eurozine.com/the-politics-of-bones/). И, конечно, уничтожение украинских книг и учебников на оккупированных территориях.

Это не изолированное явление. Оно стоит в одном ряду с нынешними чудовищными “лагерями перевоспитания” для украинских детей (расследование Йельского университета: https://hub.conflictobservatory.org/portal/apps/sites/#/home/), практикой их похищения, вывоза в РФ и насильного усыновления… Недаром именно это было квалифицировано как геноцид и явилось поводом к первому ордеру на арест Путина Гаагским Уголовным Судом.

Массовое же непризнание значительной частью даже антивоенно настроенных образованных россиян истории апроприации украинской культуры, отрицание императива деколонизации, возмущение новой атрибуцией музейных этикеток и художников, сопротивление пересмотру истории литературы и искусства и зонтичного имперского термина “русский”, который царил там веками, и вообще глубинное неприятие украинской культурной субъектности— растет из того же корня.

Запущенная болезнь имперства не щадит никого— в острой ли агрессивной форме (как у сторонников Путина и войны) или же в хронической, но обостряющейся от любого прикосновения “(о)хранителей русской культуры”.

Отказ додумать до конца. Отказ видеть себя глазами жертвы или хотя бы просто другого. Отказ посмотреть в зеркало.

Вспоминается эпизод, описанный Даниилом Граниным, послевоенной поездки делегации советских писателей в Бухенвальд.

Гранин захотел пить. Пока в киоске у ворот лагеря продавщица наливала ему воду, он спросил у неё, что она думала во время войны и что думает о своей ответственности сейчас.

-Ну, что вы! — ответила она, — Мы же ничего не знали!

-Но ведь вы видели дымящиеся трубы?!

-Нет. Не видели. Мы смотрели в другую сторону…

Гранин пишет: для того, чтобы смотреть в другую сторону, нужно очень хорошо знать, в какую сторону НЕ смотреть.

Этим и занята сейчас значительная часть российского общества по обе стороны границ и буквы Z.

Мы-ни-при-чем.

XII

“Let not any one pacify his conscience by the delusion that he can do no harm if he takes no part, and forms no opinion. Bad men need nothing more to compass their ends, than that good men should look on and do nothing. He is not a good man who, without a protest, allows wrong to be committed in his name, and with the means which he helps to supply, because he will not trouble himself to use his mind on the subject.” John Stuart Mill, 1867

Случилось. Пришлось. Заставили. Вынудили. Послали. Отправили.

Лингвисты подтверждают: за путинские десятилетия частота использования безличных и пассивных конструкций в русском языке заметно возросла. Россияне на глазах лишаются остатков субъектности. Язык лишь фиксирует этот процесс.

Буча. Мариуполь. Изюм. Собственная история. ГУЛАГ.

В российском интеллектуальном сознании, отраженном в шизофренической лингвистической картине мира (в отличие от более последовательной милитаристко-патриотической) это делали не “мы”, а какие-то “они”. “Они” преследовали “нас”, а теперь воюют и убивают “их”, а “наши” писатели известны на весь мир, “наших” композиторов по-прежнему исполняют в Ла Скала и Карнеги Холл. В Буче были “они”, а на Олимпиаду в Париж не пускают “нас”.

«Немцы ведут себя так, как будто нацисты – это какая-то чуждая раса эскимосов, пришедшая с Северного полюса и каким-то образом вторгшаяся в Германию»— Записала в апреле 1945 известная американская фотожурналистка Margaret Bourke-White.

И если с личными местоимениями в русской лингвистической картине мира шизофрения, то вместе с безличными и пассивными конструкциями ситуация больше напоминает депрессию.

Недаром так востребован оказался “психотерапевтический эффект” выступлений лидеров российской оппозиции, которые с начала войны взяли курс на “войну Путина”, называют её “общей бедой” и уговаривают “хороших россиян”, что они достойны всего самого лучшего и ни за что не ответственны.

Это сопротивление идее не только коллективной ответственности как сумме индивидуальных актов принятой на себя ответственности, но даже самому вектору в эту сторону в дискурсе антивоенных россиян не случайно.

Перетягивание фокуса внимания на себя, ревность и яростная борьба за статус жертвы, саможаление и инфантилизм — часть того же комплекса нарциссизма. Виктимность, легко переходящая в агрессию как востребованная национальная идея имеет свои глубокие травматические корни: писала об всё этом в той же статье «Детдом Россия» . Травмированные опытом насилия и депривации, убежденные при этом в собственном приоритете и исключительности россияне вне зависимости от убеждений переносят ответственность вовне, обеспечивая себе внутренний иммунитет от последствий действий и выбора всего общества. И это тоже объединяет риторику и психологию как антивоенных, так и поддерживающих путинскую политику .

“Я хочу призвать мировое сообщество к мудрости. Воздержитесь от унижения русских” — пишет один из лидеров оппозиции Яшин из тюрьмы, обращаясь к мировому сообществу на страницах TIME
“Не унижайте россиян” —звучит и с путинских трибун.

Язык двояк: он отражает, но одновременно и формирует картину мира.

Социальные сети часть этого процесса. Они, конечно, не отражают нарративы общества во всем разнообразии (хотя бы потому что не предоставляют равного представительства и сам выбор площадки часто предопределен позицией и идеологией), но предоставляют богатый материал для изучения явления и говорения о явлении в самом процессе.

Жизнь же в цифровую эпоху создает не только дополнительные возможности по части осведомленности, но и как следствие и выдвигает дополнительные моральные императивы.В эпоху же live-news, потоков-стримов и живых свидетельств преступлений в прямом эфире ответственность читателя и зрителя выбор оптики и позиции—не меньше авторской.

Знаменитый эксперимент детского психолога Пиаже: за столом маленький ребенок и две его плюшевые игрушки. Скажем, зайчик и мишка. Задание: нарисуй три картинки — что видишь ты, а потом что видят мишка и зайчик. Стадией развития считается способность ребенка понять, что картинки у всех разные: он видит мишку и зайчика, но не видит самого себя, мишка видит его и зайчика, а зайчик —его и мишку. Важно само понимание относительных “точек зрения”, осознание, что другие тебя видят со стороны, но сам ты себя как раз не видишь, и на твоей картинке тебя нет.

Похоже, эта стадия детского развития российской мысли пока недоступна. Имперский архаичный эгоцентризм— отсутствие привычки читать и понимать глазами другого, а не ориентируясь исключительно на себя, приводит чем дальше, тем больше к всё большему отставанию от реальности и искажениям не только оптическим, но и политическим, а сейчас и вовсе трагическим, если не сказать преступным.

Не об этом ли писал и Мамардашвили в лекциях о Прусте? Отсчет всех явлений от себя как признак инфантилизма: “Оглянитесь вокруг себя и вы увидите общество дебильных переростков, которые так и остались в детском возрасте, которые воспринимают весь окружающий мир как-то, в чём что-то происходит по отношению к ним. Не само по себе. Даже цветок в мире, с точки зрения ребёнка, не растёт сам по себе — как автономное явление жизни. Или — вокруг темно и копошатся демоны, которые окружают их светлый остров, — конспирации, заговоры, намерения по отношению к ним. Первый же философский акт вырастания состоит в следующем — кстати, я сейчас вспомнил фразу, которую в своё время сказал Людвиг Витгенштейн: мир не имеет по отношению к нам никаких намерений. Это — взрослая точка зрения.”

Отвлечься от себя. Смотреть на фотографии убитых Россией в людей, на кадры зверств и разрушений в Украине. Смотреть и не отводить глаза.

Смотреть и находить слова признания и покаяния.

«…Обозначить ад — это, конечно, еще не значит сказать нам, как вызволить людей из ада, как притушить адское пламя. Но уже то хорошо, что признано, что нам дано яснее почувствовать, сколько страданий причиняет человеческое зло в мире, который мы делим с другими. Кто вечно удивляется человеческой испорченности, кто продолжает испытывать разочарование (и даже не хочет верить своим глазам), столкнувшись с примерами того, какие отвратительные жестокости способны творить люди над другими людьми, — тот в моральном и психологическом отношении еще не стал взрослым. После определенного возраста никто не имеет права на такую наивность, на такое легкомыслие, невежество или беспамятство.” Сюзан Зонтаг, эссе «О фотографии».

Пора взрослеть.

Мы при чем.

XIV

А что же дальше?

Есть ли вообще какое-то будущее у языка распадающейся опухоли-империи? У языка насилия и убийств? Языка войны и смерти? Языка эгоцентризма и инфатилизма? Языка виктимной агрессии? Языка безответности и безответственности? Языка сентиментальной жестокости? Языка всё набирающих скорость холостых безличных оборотов?

А как же русский язык украинцев — родной язык для многих?

Ведь русскоязычие само по себе никакой не признак “русскости”.

Увы, война, начавшаяся с агрессивной путинской риторики “защиты русского языка”, покорежила, взорвала, отчасти уничтожила целый огромный органичный культурный пласт.

Двуязычие Украины и судьба этого двуязычия — сугубое внутреннее дело украинцев.

По опросам с начала вторжения значительный процент жителей Украины перешло полностью на украинский, а изначально русскоязычные (в основном представители старшего поколения 45+) активно учатся пользоваться им как основным или изучают почти с нуля. Многие принципиально отказываются от чтения чего бы то ни было по-русски.

Недавно говорила с украинской специалисткой по постколониальной литературе, которая в качестве волонтерки работает с изнасилованными российскими солдатами украинскими женщинами. Мы говорили на сугубо филологические темы, но в начале нашей телефонной беседы она честно предупредила: я попробую говорить с Вами по-русски, но, если мне станет физически плохо, перейду на украинский, Вы же понимаете?

Понимаю. Учусь понимать. Во всех смыслах.

Язык мой—враг мой.

Язык мой— суд мой.

Язык мой — путь мой.

Писать и говорить об этом по-русски одновременно проклятие и обязанность.

На свои тексты в соцсетях я получаю множество откликов от украинцев. Письма, написанные по-русски, начинаются с непременной оговорки: “русский язык вызывает ужас/ярость/отторжение/думала никогда не смогу ничего и никого читать по-русски/от звуков русского языка тошно, но… из личного уважения/благодарности/в знак поддержки читаю Вас и пишу по-русски”.

Письма идут десятками.

Недавно получила и такое свидетельство: “вот фраза дочери (…):”Мама, спасибо тебе большое, что ты меня вырастила на русской литературе. Чехов, Толстой, Достоевский — прекрасный камертон, (…) помогающий отличить добро от зла. Спасибо, пригодилось. Теперь — в огонь.”

Один мой корреспондент, написав первую часть послания по-украински, перешел на русский— и предложил мне сделать то же: «Можете говорить по-русски, это же тоже наш язык». Перевернув языковую ситуацию и пригласив меня говорить на своем (!) русском языке, он деликатно избавил меня от ситуации, когда бы я навязала ему необходимость говорить на этом же языке как на языке агрессора.

Подобное может быть разовым актом индивидуальной лингвистической щедрости и доброй воли, но никак не индульгенцией.

Но что же делать мне?

Недавно прочла оригинальное соображение Ганны Переходы в ее статье “Может ли Россия стать неимперской?” (https://republic.ru/posts/106665):

“Война подтолкнула к бескомпромиссному выбору в пользу украинской идентичности и тех, кто не делал сознательного выбора до этого. Она же дала миллионам украинцев опыт низовой солидарности, самоорганизации и горизонтального сотрудничества, в процессе которых и формируется «нация», если мы понимаем ее как политическую общность солидарности. Эти украинцы могли бы рассказать русским на их языке, как строить политическую общность и как жить без империи. Украинцы могли бы использовать русский язык, который не является собственностью русских и уж тем более Путина, для того, чтобы создать на нем радикально деколониальную и эмансипативную культуру. Возможно, она и могла бы стать ключом к превращению пространства бывшей империи в пространство радикального освобождения.”

Не знаю, возможно ли это. Из сегодняшнего дня это кажется почти несбыточной утопией.

Но свободную волю никто не отменял. И, возможно, первым словом словаря этого нового русского языка субъектности и грамматики личных форм активного залога настоящего будущего могла бы стать как раз “воля”.

Воля к правде. Воля к ответственности. Воля к покаянию. Воля к свободе.

Воля к воле.

Воля не превращаться в многоточие.

Воля поставить наконец точку вместо того, чтоб снова становиться запятой.

Венеция, 2022

Один комментарий к “Блестящее эссе Екатерины Марголис «Воля к точке»

  1. Блестящее эссе Екатерины Марголис «Воля к точке»

    I

    Мой родной язык — русский.

    Язык насилия и убийств. Язык войны и смерти. Язык агонизирующей империи.

    Я часто думаю с содроганием: последнее, что слышали убитые в Украине люди, были звуки моего родного языка. Вероятно, лающие команды. Скорее всего, вперемешку с матом. Раньше это пугало как предположение, теперь я знаю это из расследований.

    Kaputt…Hände hoch…Не мы ли сами с детства в своих дворовых играх советских школьников привыкли ассоциировать немецкий язык с командами СС в фильмах про Вторую Мировую. Теперь это судьба русского языка. Из него, по меткому выражению одного моего друга-писателя, “навсегда ушла презумпция невиновности”.

    Каждый раз, когда я говорю по-русски вне дома, я об этом помню. Должна помнить. И не имеет никакого значения, что я говорю на пяти, а пишу на четырёх других языках. Родной язык у меня всё равно один.

    И я думаю его словами.

    О его словах.

    И спотыкаюсь о его знаки препинания.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий