Карина Кокрэлл-Фере. «Королева там —очень приличная женщина»

Однажды муж приготовил мне на день рождения сюрприз. Таинственно улыбаясь, не сказал, куда мы едем.
Дорога долго тянулась по гемпширским полям, над свежей пашней носились птицы. И вдруг, за поворотом дороги показались шахматные башни замка, как у Генри Джеймса в «Повороте винта».

Это и был сюрприз: выходной в настоящем замке. Дубовые панели спальни, закопченный камин, породистая английская обшарпанность мебели, тюдоровская кровать под балдахином. Ночью не хотелось гасить свет — не отпускала необъяснимая тревога. В два часа ночи разбудило странное. Ночник стал ритмично включаться и выключаться. Сам собой. Опять и опять. Словно кто-то посылал световую морзянку. На моей памяти такого еще не бывало с британским электричеством.
С ужасом выдернула штепсель и замерла в темноте.
Почти одновременно засветился и завибрировал мой мобильный. Номер мамы. Ночь. Похолодела.
— Карина, бабушка только что умерла…Только что…

Родилась в марте и умерла в марте… Моя Клавдия, внешне резко отличалась от всех своих сестер, моих двоюродных бабушек. При виде ее «римского» профиля, скорее вспоминался Клавдий. Тот самый.

В Грузии с ней все говорили по-грузински, принимая за свою. Она любила жару, пряности, царицу Тамару, обожала Лермонтова и помнила очень многое наизусть.

Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры,
Был монастырь.

Как умела она произнести это, выдержав точную паузу, опасно повисшее над бездонной пропастью, готовое рухнуть «…был монастырь»!

В обыденности подернувшегося ряской «развитого социализма» и выцветших транспарантов, безнадежно и бессмысленно заверяющих «народипартияедины», бабушка всегда верила, что у меня все должно быть иначе. И стала меня готовить к этому непонятному «иначу», видимому только ей одной. Она привнесла в нормальную, равнинную, равноудаленную от всех морей семью моих прадедов это бешенство, эту лермонтовщину, этот темперамент,  нездешность, это полное неумение отличать реальность от вымысла.

Ее считали сумасшедшей.

Она однажды по-докторски сосредоточенно ощупав мою буйную, маленькую голову, вернулась «из города» с масляными красками и мольбертом, стоившими половину ее месячной пенсии. Заявила (как врач — диагноз): «Ребенка нужно учить живописи! У нее художественные бугры на голове. Вот же они, вот!».

«Диагноз», однако, был ошибочным.
Я очень любила принимать точные, совершенно реалистические позы перед мольбертом, но дальше поз дело не шло.
«Художественные бугры» если и обретались, то функций своих не выполняли совершенно: несмотря на все старания, мои вазы мягкостью очертаний упрямо напоминали концептуальные валенки. К тому же учитель рисования смешно шепелявил и поделом возненавидел меня за то, что я, попугай несчастный, очень похоже его передразнила, думая, что он не слышит.
В общем, художника из меня не вышло.

Потом бабушка отдала меня на балет, за 8 рублей в неделю (немалые для нее деньги).
В закрытой на лето районной школе нас учил балетный педагог, невесомый от старческой сухости  (его изгнали на пенсию из хореографического училища, а дома у него были ужасные соседи по коммуналке и старый кот, которого он иногда тайком приносил на уроки в клеенчатой сумке). Педагог громко и обиженно, словно продолжая с кем-то давнюю ссору, кричал диковинные, торжественные слова: батман тандю! грон батман! плие, плие!
А когда бабушка приходила меня забирать, целовал ей руку, что она, приосанившись, принимала абсолютно как должное. Мира, о котором и они-то помнили уже смутно, нам уже ни кусочка не досталось.

Из балета тоже, конечно, ничего не получилось, но остались эти яростные французские вопли и грустный кот в клеенчатой сумке, и память о скольжении по вощеному паркету школьного актового зала с его избыточной не-советской лепниной. Осталась и упрямая привычка «держать спину». И тем прямее, чем больше хочется сжаться в комок. Вот и все, что дал мне балет. Это немало.

Бабушка ничего не боялась. Однажды, когда мы ехали в поезде к морю, она вышла из купе и так что-то тихо сказала разбушевавшемуся в вагоне пьяному проводнику, что тот сник, успокоился, заговорил примирительно: признал ее силу. Мы, зареванные, сидели с сестрой в купе, в ужасе от страшного проводника, а она вернулась, села (руки у нее немного подрагивали) и проговорила загадочную фразу, глядя прямо перед собой: «Не бойтесь. Им страшнее».

О ее семи лагерных годах мы, конечно же, ничего тогда не знали (да и сейчас ничего не знаем). «Не верь, не бойся, не проси…»?

А еще она верила, что умеет шить, и сооружала себе невообразимые «романтические» тюрбаны (как на портрете у Байрона) которые ей неимоверно шли. И я гордилась, что на нее все смотрели в трамвае, пусть кто-то и недобро, я только крепче сжимала ее руку! Пусть.

Когда я, страшно волнуясь, пришла в ее комнату, села на кровати и сказала ей, что уезжаю в Англию навсегда, она ни чуточки не удивилась. Накрыла мою руку своей всегда горячей рукой (непонятно, откуда брался этот жар, когда в руке ее оставалась одна тончайшая кожа, толстые синие вены и кости) и сказала: «Поезжай. Королева там — очень приличная женщина». И когда я, поцеловав ее, поднялась, она сказала именно то, чего я так ждала и хотела услышать: «Не бойся». Улыбнулась и закрыла старого пергамента,  подрагивающие веки.

Согласно семейному преданию, в тифозной голодной эвакуации она спасла и прокормила всю нашу семью, предсказав хозяйке, которая никак не хотела пускать бездомную ораву женщин и младенцев к себе на постой, что муж ее вернется — живой, здоровый и буквально на днях. Муж женщины был в это время на фронте, шли бои за Воронеж. Он и вернулся, буквально той же ночью. Дезертировал. Не знаю, каков был итог его драмы, но женщина та на постой их приняла, и новость об «эвакуированной, которая верное говорит», шепотом пошла по деревне… Бабушка рассказывала о будущем за кров и за еду для всей семьи. И меня не удивляет это, ведь для предсказаний нужно только воображение и знание. Знание и воображение.

Уже перед самым отъездом в Англию зазвала меня на чай родственница. Старуха, которую в нашей семье называли Зинка-из-парка-Живых-и-Мертвых (там, где она жила, закатали бульдозерами старое, дореволюционное, кладбище и построили пару хрущевок, цирк и парк, которому дали в городе вот такое неофициальное название). Зинку эту бабушка и ее сестры подвергали непонятному, но стойкому остракизму, с этой «стороной» родни не общались. И вот в хрущевке парка Живых и Мертвых услышала я такую историю…

«У нас-то в семье все про ваших знали, и что бабка-то твоя — взятая!»… Чай остывал, к нему я не притронулась, не до того было. Там я и узнала о том, что у моей прабабушки Анастасии в начале марта 1908-го умер новорожденный мальчик, а через некоторое время на соседней улице случился еврейский погром. И наутро на пороге якобы нашли сверток (а в нем — живая девочка), и прабабушка рассудила, что Богом так решено: забрал одного, но послал другую.

Отринутая Зинка сказала мне, что это не единственная семейная тайна, есть и еще: мой дед погибнуть-то погиб на Курской дуге, это правда, но был он никаким не венгром (как мне говорили), а самым настоящим русским немцем, предки которого приехали в Россию еще «при царях»! Причем, немцем самым настоящим, таким, что даже родным его языком был немецкий, на котором он разговаривал со своим отцом, аптекарем Фридрихом, и с матерью своей — Агнессой, балтийской немкой.
И что случайно встретились они с моей будущей бабушкой в Ленинграде, куда оба приехали поступать в медицинский. И только потом узнали, что земляки и даже улицы их неподалеку…
«А шила в мешке не утаишь», — закончила она, не без удовольствия видя мое смятение. Честно говоря, никакой особенной разницы между немцами и венграми с точки зрения «благонадежности» я не видела: все ведь Варшавский договор, и не понимала, что поколение переживших войну рассуждало иначе…

Когда я спросила об этом дома (бабушка уже жила в своей параллельной реальности), с сестрами бабушки началась истерика, и они все абсолютно все отрицали. Так яростно, что мои подозрения только укрепились…
Когда сознание бабушки  стало разбиваться на фрагменты, мозаику, цветные стеклышки и складываться в ее памяти в новый, фантасмагорический, причудливый узор, каждый раз новый, смешиваясь с некогда услышанным и прочитанным, как в калейдоскопе, наведенном на солнце, она придумывала себе легенды о своем необыкновенном происхождении (чужеродность свою, конечно же, чувствуя всегда). И все они были вариациями на тему «Когда-то русский генерал из гор к Тифлису проезжал. Ребенка пленного он вез. Тот занемог…». Я слушала ее в последний свой приезд в Наш Старый Сад (только его я и называю Родиной), смотрела на ее все еще прямую спину, когда она, девяностолетняя, библейски сидела под старой грушей, усыпанной плодами, опершись на посох, погруженная в мысли, узнать которые я дорого бы сейчас отдала.  Бабушка наотрез отказалась от прозаических минздравовских костылей, а избрала для себя нечто куда более подходящее ее образу и стилю: подобрала в саду  толстую ветку и получился посох. «А подай-ка мне, Калюшка, мой посох!»

А я все ждала и ждала просвета в ее сознании и все хотела спросить о важном… Но так и не дождалась просвета и не спросила. Впрочем, что она могла мне ответить?..
Теперь так отрицаемая ранее версия с дедушкой — этническим немцем — и всей его семьей, и их историей уже документально подтвердилась на все сто процентов. Но с немцами легче, там всегда какие-нибудь документы.
А вот с происхождением бабушки до сих пор ничего точно не известно. И родственница эта умерла.
Ладно. Пусть будет тайна.
Я никогда не узнаю наверняка, откуда она такая инакая и горбоносая, с бешеным желанием недостижимого и запредельного, появилась в семье моих спокойных, равнинных, курносых воронежских прадедов.
Бывает, родятся люди, никуда не вписывающиеся, нигде не находящие «своих», измеряемые не с ног до головы, а с головы — до неба.
И эта Тайна — тоже твой последний и поистине царский мне подарок, дорогая моя!
Я до сих пор не верю, что ты могла вот просто так умереть — как все. Ты где-то здесь. Ты единственная колеблешь мою материалистическую логику.
«Не бойся». Я помню. Я помню.

А рисовать я все-таки выучилась. Рисую словами, чтобы хоть что-то, хотя бы какая-то крупинка нас задержалась в Сите Времени.

 

 

Один комментарий к “Карина Кокрэлл-Фере. «Королева там —очень приличная женщина»

  1. Карина Кокрэлл-Ферре. «Королева там —очень приличная женщина»

    Однажды муж приготовил мне на день рождения сюрприз. Таинственно улыбаясь, не сказал, куда мы едем.
    Дорога долго тянулась по гемпширским полям, над свежей пашней носились птицы. И вдруг, за поворотом дороги показались шахматные башни замка, как у Генри Джеймса в «Повороте винта».

    Это и был сюрприз: выходной в настоящем замке. Дубовые панели спальни, закопченный камин, породистая английская обшарпанность мебели, тюдоровская кровать под балдахином. Ночью не хотелось гасить свет — не отпускала необъяснимая тревога. В два часа ночи разбудило странное. Ночник стал ритмично включаться и выключаться. Сам собой. Опять и опять. Словно кто-то посылал световую морзянку. На моей памяти такого еще не бывало с британским электричеством.
    С ужасом выдернула штепсель и замерла в темноте.
    Почти одновременно засветился и завибрировал мой мобильный. Номер мамы. Ночь. Похолодела.
    — Карина, бабушка только что умерла…Только что…

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий