Уроки Мэри. Часть 3

Уроки Мэри. Часть 3 (Окончание)

В тексте использованы материалы семинарской работы,                   выполненной автором в Открытом Университете Израиля

под научным руководством д-ра З.Копельман

Ивритские параллели в произведениях Башевиса Зингера очевидны, взять хотя бы его рассказ «Гимпл-дурень», имеющий много общего с рассказом «Овадья-увечный» другого нобелевского лауреата Шмуэля Йосефа Агнона. Однако здесь я коснусь другой параллели – рассказа Гершона Шофмана «В осаде и в неволе» (1922) и рассказа Башевиса Зингера «Кафетерий», написанного вскоре после Второй Мировой  войны.

Оба рассказа описывают ситуацию после войны: рассказ Шофмана  — после Первой Мировой войны, рассказ Зингера – после Второй Мировой. Действия обоих рассказов разворачиваются в конкретных урбанистических пространствах: в Вене и в Нью-Йорке, соответственно. Внутри этих городов выделены ограниченные зоны преимущественного развития сюжетов. В обоих рассказах герои принадлежат к интеллектуальной еврейской среде выходцев из Восточной Европы — это писатели и другие деятели культуры, проводящие свой досуг в кафе. Пребывание в кафе зачастую сочетается у них с устройством своих дел, некоторые из которых сомнительны в моральном отношении. Главных героинь в обоих рассказах зовут Эстер.

У Шофмана – Эстер — это веселая и красивая шестнадцатилетняя девушка, приехавшая в Вену из польского городка к старшему брату-художнику, который, не выдержав напряжения военного времени, оказался в психиатрической больнице. «Вся компания тут же влюбилась в нее с первого взгляда. Они наперегонки пытались услужить ей: искали квартиру, помогали деньгами, бегали с поручениями. Они беспокоились о ней больше, чем о себе. Выпрашивали ссуды, о! – никогда еще они не ценили так высоко деньги, как теперь!».

О героине рассказа Зингера – тоже Эстер – мы читаем: «Ей, похоже, было чуть за тридцать. Невысокая, худенькая, личико совсем детское, каштановые волосы собраны в пучок, маленький носик и ямочки на щеках. Все мужчины так и липли к ней, не позволяли платить, галантно подносили кофе и пирожки с сыром, слушали ее болтовню и шутки Из всех опустошающих передряг она вышла такой же веселой и беспечной, какой, верно, была до них».

У Шофмана поведение персонажей в годы Первой Мировой войны показано с изрядной долей скепсиса. Да и сам их взгляд на происходящие события не свидетельствует о глубине их постижения: «Ты спешишь в кафе. Утренние газеты сообщают о целых городах, которые артиллерия с двух сторон – с нашей и с вражеской – разрушила до основания, не оставила камня на камне. Да, да! Все разрушить, сокрушить старые крепости, проклятые стены, в которых нет ни одного камня чистого, уничтожить и развеять все города и их мерзких, преступных  жителей, низвергнуть все, сжечь дотла, дотла!». Здесь, понятно, пародируются слова Иисуса Христа о неизбежном разрушении Иерусалима.

Не лучшим было поведение людей и во время Второй мировой войны, если верить словам Эстер — героини Зингера: «Вы даже представить не можете, что сделала война с людьми, как они стали себя вести. Всякий стыд потеряли! Люди стали хуже скотины».

Однако война в обоих рассказах заканчивается, и авторы сосредотачивают свое внимание на поведении героев в послевоенный период. Шофман показывает, что с приходом победителей в Вену стало проявляться общее падение нравов. Однако с точки зрения уклада жизни героев здесь мало что меняется, все идет в том же направлении, сюжетные линии лишь достигают своего естественного предельного состояния. Эстер Шофмана, по выражению автор, «пала», больше она не появляется на страницах рассказа. Положение других героев стабилизируется – поэт Давид Голь выходит из тюрьмы на свободу, идишистский писатель Меир Зильпер возвращается из трудового лагеря и воссоединяется с семьей, иерусалимский писатель Шломо Пик снова появляется в Вене, художник Мандо, брат Эстер, остается в лечебнице, и, кажется, надолго. Стабилизация, по существу, здесь означает застой. Эти люди, герои рассказа Шофмана, остались теми же, довоенными.  «Они ничего не забыли  и ничему не научились».

Достигает своего предельного состояния и Эстер Зингера, однако, совсем другого предельного состояния. Послевоенная обстановка в Нью-Йорке предстает не лучше, чем в Вене. «Большинство людей здесь просто невыносимы, не знаешь, как от них отвязаться. Уж как страдали в России, но даже там я не встречала столько маньяков, как в Нью-Йорке. Живу я просто в сумасшедшем доме. Соседи – лунатики. Обвиняют друг друга во всех смертных грехах. В России тебя донимали вши, здесь ты погружен в безумие», — говорит героиня Зингера.

Хотя выше приведенная цитата может быть интерпретирована, как свидетельство тезиса о необратимом и полном изменении внутреннего мира людей, переживших Катастрофу, мы не попадем в эту „ловушку“. Эстер Зингера мне представляется совершенно уникальной личностью: да, она пережила Холокост, но вышла из испытания, полностью сохранив свое умение ориентироваться в различных ситуациях, самообладание и самою себя – прекрасную внешне и духовно женщину. Если бы мы, именно на примере Эстер Зингера, попытались выдвинуть тезис о душевной неполноценности и надломленности людей, прошедших Катастрофу, то потерпели бы фиаско при анализе последних страниц рассказа. В самом деле, чего же ожидать от сломленного, искалеченного насилием человека? Конечно, сумасшествия. Однако в словах Эстер мне видится справедливая уничтожающая критика всего еврейского общества Америки послевоенного времени, та критика, которую в более поздние годы успешно продолжил другой американо-еврейский, но уже англоязычный писатель Филип Рот, который «рассматривал своим жестким и честным взглядом поведение евреев 40–50-х годов»  (Кэрол В. Дэвис).

Доказательством адекватности поведения Эстер может служить, например, такой ее диалог с рассказчиком:

— Сюда приходят жуткие зануды. Большинство из них вдобавок полоумные. Одному приспичило прочесть мне поэму страниц на сорок. Я чуть в обморок не упала.

— А ведь я вам еще ничего не читал.

— Да, мне говорили, что вы умеете себя вести.

— Нет, так нет. Давайте пить кофе.

Да, здоровье Эстер подорвано из-за нечеловеческих условий, в которых она оказалась в трудовом лагере в Казахстане во время войны, ее нервы обнажены, однако, несмотря ни на что, она воспринимает себя вполне адекватно и даже чуть- чуть со стороны, что характерно для душевно здоровых людей.

По моему мнению Эстер Зингера является прекрасным женским образом, столь разительно непохожим на другие персонажи его рассказов, не привлекательные, в первую очередь, внешне – слишком толстые или тонкие, слишком маленькие или, наоборот, слишком высокие (перечень непривлекательных внешних черт, даже уродств, можно продолжить), но еще более некрасивые внутренне.

На вопрос, откуда писатель берет свои столь непривлекательные черты для своих героев, хорошо ответил столь нелюбимый евреями из-за «Тараса Бульбы» Н.В.Гоголь. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пишет, что писателю неоткуда взять отрицательные образы, кроме как из самого себя. По существу Гоголь признался, что его отрицательные образы (Хлестаков, Ноздрев, Собакевич,  Плюшкин и др.) есть представление своих собственных подавленных отрицательных инстинктов (cоответственно вранья, панибратства, жадности, скопидомства и др.), то-есть мы наблюдаем здесь в какой-то мере предвосхищение идей Зигмунда Фрейда.

Я ставлю Эстер Зингера рядом с выдающимися женскими образами, которыми так славна русская литература, в их pro-достоевском, contra-толстовском варианте /см. И. Бродский. Катастрофы в воздухе/.  Мы вполне можем сравнить героиню Башевиса-Зингера с трагическими, но благородными героинями Достоевского, например, с Кроткой, так не похожими,  к примеру, на увлекающуюся, но практичную Наташу Ростову. Непрактичность героини Башевиса-Зингера – это не результат сломленной ужасами войны психики, а следствие ее высокого духа, заставляющего бренное тело преодолевать соблазны жизни, если они не вполне чисты.

Наше обращение к Достоевскому в связи с творчеством Башевиса-Зингера не случайно. Хотя З. Копельман выделяет слова Башевиса о том, что сам он «обязан Достоевскому открытием «сатанинских черт в человеке, который отнюдь не является патологическим злодеем», однако она же чуть ниже пишет: «Удивителен талант Башевиса-Зингера в создании женских образов. Они у него делятся на тех, кто писан глазами мужского повествователя, и тех, кто является рассказчицами. Во втором случае женский голос и взгляд творят художественный мир произведения». Сам же Башевис так охарактеризовал метод своего письма: «Сплав факта и образа, объективного документирования и субъективного воображения создает хронику внешнюю и  хронику психологическую». Этот сплав «нередко прорывает границы земной реальности и сводит изолированные миры, такие как прошлое и настоящее или мир живых и мир умерших. Мистика наделяет повседневность иным смыслом» /Копельман/. Говорится это о других рассказах Зингера, но так подходит к нашему!

Другой важной проблемой являются отношения Башевиса-Зингера с Богом. Вопросы, которыми задавался Зингер в связи с Катастрофой, являются типичными для еврея его поколения. Однако эти вопросы стоят и сейчас, в том числе и перед нами.  «Как это могло случиться? Было ли случившееся по воле Бога, а, если нет, то почему Он допустил это?». У меня нет ответа на этот вопрос.  Я могу лишь повторить вслед за Ф. Литтлом его фразу о том, что «спор с Богом является наиболее важной духовной практикой, которую вызвала к жизни трагедия Освенцима». Мне хочется также взглянуть на проблему с другой стороны. Я повторю слова Говарда Фаста о том, что именно “сопротивление деспотизму есть подлинное повиновение Богу”.

В целом истоки и результаты  творчества Башевиса-Зингера мне видятся  в той почве и в том доме, где он рос и развивался под воспитанием и при внимании к нему со стороны родителей,  потомков традиционных хасидских, раввинистических семей. Большое влияние оказал на него  также его старший брат. Впечатлений, полученных Зингером в детстве и юности, хватило ему на долгую, творческую  жизнь. В отношении же Катастрофы я вижу уроки Зингера в его неравнодушии и интересе к окружающим людям, а также в его образных призывах преодолеть разногласия евреев, ради их  плодотворной    жизни.

Вы, может быть, спросите меня, чем же закончилась моя романтическая история с Мэри? Ничем. Больше я ее не встречал и ничего о ней не слыхал. Так что получается «Мисюсь, где ты?».