Михаил Бару. Итальянское туристическое

Нет такого человека, который приехал бы в Рим без фотоаппарата. Всех фотографов условно можно разделить на три группы. Первая – самые легкомысленные. У этих в руках нет ничего, кроме телефона и палочки для селфи. Палочки для селфи здесь самый ходовой товар. Их покупают даже охотнее, чем бутылки с холодной водой летом. Повсюду в местах скопления туристов снуют темнокожие жители Азии или Африки с пучками этих палочек в руках.
Вторая группа – это «средний класс» с фотоаппаратами весом от пятисот грамм до полутора килограммов. Третья – маньяки, у которых объектив размером с орбитальный телескоп Хаббл и штатив размером с треножник боевой марсианской машины из романа «Война миров». Я видел человека с таким фотоаппаратом на треноге. Вернее, это был фотоаппарат с человеком для протирки объектива и кнопкой дистанционного пуска. Будь моя воля – я бы запрещал из таких объективов целиться в памятники старины.

Первая группа фотографирует своими телефонами всё подряд. Вот они на фоне Колизея, вот на фоне пиццы, под руку со швейцарским гвардейцем и в обнимку с древнеримской колонной. На площади у Колизея этих самострелов – как воробьев у лужи в жару. Они становятся спиной к Колизею, вытягивают подальше свою палочку для селфи с закрепленным на ней телефоном и таращат глаза, пытаясь разглядеть хоть что нибудь на экране в тот момент, когда на него изо всех сил светит солнце. Ничего страшного, если не видно – можно сделать двадцать или тридцать снимков, а потом выбрать… все. Маленькие корейцы, китайцы или японцы умудряются смартфоном сделать селфи всей семьи. Телефоны у них большие, и в один влезают не только родители, но и до десятка детей. Женский кореец, китаец или японец собирается в небольшие стайки и тут же бурно обсуждает то, что получилось. Если получилось хорошо, то лица у всех кислые, а если плохо, то все довольны, хохочут и делают уморительные рожицы.

Вторая группа иногда фотографирует Колизей, крутя при этом какие то кольца на объективах, приставляя бленды и даже светофильтры, но только в промежутках между фотографированием самих себя. Тут всё строго – кавалеры фотографируют дам до тех пор, пока дамам не наскучит или не разрядится аккумулятор у фотоаппарата. Две дамы могут образовать такое множество многофигурных композиций, которое… не приведи Господь. В таких случаях главное – ни в коем случае не брать из дому запасной аккумулятор.

Третьей группе фотографов женщин заменяют фотоаппараты. Они беспрестанно суетятся вокруг них, точно пчелы возле пчелиной матки, то протирая специальной тряпочкой объектив, то меняя выдержку, то диафрагму, то включая вспышку, то выключая ее. Фотоманьяк всегда в поисках особенного кадра, которым он будет хвастаться, когда вернется к себе домой в Тверь или в Токио, или в Сиэтл. Вот как раз удачно пролетает белый, красиво освещенный закатным солнцем самолет над Колизеем… Если собрать все самолеты, сфотографированные над Колизеем, то их будет больше, чем во всех аэрофлотах всех стран вместе взятых.

Глядя на всех этих людей, увешанных фотоаппаратами, штативами, сменными объективами, глядя, как они выбирают ракурс, освещение, как… ты думаешь – да гори оно синим огнем. Я не за этим сюда ехал. Я просто похожу по Колизею, по Капитолийскому холму, посмотрю на величественные развалины, потрогаю теплый мрамор колонн, почитаю про себя «Я римский мир периода упадка» или «Оратор римский говорил»…

Это как раз и будет первая стадия болезни. Внешних проявлений еще и нет никаких – ты просто ходишь, наслаждаешься видами и свысока смотришь на этих ненормальных, застывающих у каждого камня, точно суслики у входа в свои норы, чтобы другие суслики могли их сфотографировать. Через какое то время (надо сказать, не очень большое) ты начинаешь совершать бессознательные фотографические движения руками. Если у тебя в руках совершенно случайно оказался телефон, то ты отодвигаешь его как можно дальше от себя, как бы пытаясь разглядеть в нем… Нет, ни за что. Даже руки от стыда краснеют. Впрочем… если один или два раза сфотографировать себя на фоне вот того барельефа с римским орлом… и залезть на этот пустующий постамент…
Вторая стадия проходит почти незаметно – десяток другой ночных фотографий Колизея, летняя веранда в ресторане, еще одна летняя веранда, несколько десятков видов Рима с купола собора Святого Петра, сотня фотографий римских церквей снаружи и изнутри, две сотни фотографий фонтанов, фотографии уличных музыкантов, римлянок…

Впрочем, это уже признаки третьей стадии – горячечной. Вот пицца четыре сыра, вот я на фоне пиццы, вот с пиццей внутри, вот в меня влезает ризотто с морепродуктами, вот не может влезть пирожное канолли, вот я в шлеме гладиатора, вот у подножия Авентинского холма, вот на его вершине… или Палатинского… вот рядом с мраморным бюстом какого то императора, вот с бюстом… извините, синьора… Придя вечером в гостиницу и упав на кровать, ты с ужасом вспоминаешь, что не успел сфотографировать последние пять квадратных метров мозаики на полу виллы Боргезе и монетки на дне фонтана Треви.

И так ты бегаешь с утра и до вечера все дни твоих коротких римских каникул с воспаленным от усталости объективом. И все это для того, чтобы потом, дома, ненастным осенним вечером, когда за окном идет дождь со снегом, пригласить друзей и мучить их показом этих бесчисленных фотографий, вместо того чтобы сказать:
– Пожалуйте к столу дорогие гости. У нас сегодня никаких изысков не приготовлено. Пиццу делать не умеем. Чай, не в Италии живем. Вот гусь с капустой и антоновскими яблоками, вот пирог с вишней, вот сладкая настойка на черносливе, вот горькая на полыни и кориандре, а вот простая водка для того, чтобы селедку было удобнее есть. Рассаживайтесь скорее, а то гусь остынет и водка согреется.

* * *

Летняя ночь. В Риме, над площадью Мадонны ди Лоретто, низко, почти касаясь крыш, висит подсвеченное большими прожекторами черное южное небо, под небом стоит подсвеченная прожекторами поменьше колонна императора Траяна, вокруг которой суматошно летают и кричат подсвеченные теми же прожекторами чайки; у подножия колонны, по мостику, устроенному над раскопанным археологами форумом, прохаживаются мужчины, увешанные с ног до головы фотоаппаратами, и женщины в легких платьях, душно пахнущие приторными липкими духами; смуглые черноволосые торговцы предлагают купить бутылочки с ледяной водой и пластмассовые карманные колизейчики по два евро штучка; бомж, которому не спится, сидит, вытянув ноги поперек прохода, и разгадывает кроссворд при свете фонаря, а рядом с ним какой то небритый, разбойного вида тип, заросший черной бородой до самых глаз, виртуозно играет на аккордеоне «Очи черные».

* * *

Прогуливаешься по аллеям в саду виллы д’Эсте в Тиволи, под сенью пиний, кипарисов и девушек в цвету* , смотришь на апельсиновые деревья в кадках, на бесчисленные фонтаны, на мириады сверкающих брызг, на рыбок, красиво плавающих в пруду, на тенистые гроты со статуями внутри, на кусты, покрытые благоухающими красными, белыми и голубыми цветами, на всех этих фавнов, диан и сатиров и думаешь: «Черт бы вас побрал со всеми вашими апельсинами, азалиями и фонтанами. Почему одним цветущие вершки, а другим корешки, которые надо выкапывать из мерзлой земли? Если так жить, как в Италии, то и умирать не надо. Посмотрел бы я на всю эту красоту, если бы сейчас град, мороз, вьюга, ни зги не видать и зима девять месяцев в году, если недород вместе с поносом и золотухой, если вместо сбора винограда заготовка дров на зиму, вместо помидоров черри озимые, да и те не взошли, если…» На самом деле ничего такого, конечно, не думаешь. Думаешь: «Черт догадал меня с душой и талантом родиться в России».

* * *

В галерее Боргезе у картины Караваджо «Мадонна со змеей» русский экскурсовод говорит:
– Посмотрите с каким натурализмом художник написал картину. Какие грязные ногти у Девы Марии на руках и на ногах. У младенца Христа они ничуть не чище. Вообще такое впечатление, что у них грибок.

* * *

В саду виллы Боргезе стоит памятник Пушкину. Небольшой и бронзовый. Наше всё сидит на скамеечке, и рядом с ним лежит его цилиндр. Само собой, захотелось мне с Пушкиным сфотографироваться. Подошел я к Александру Сергеевичу и приобнял его за дружескую ногу, чтобы снимок получился живее и в некотором роде интимнее. А Пушкин то бронзовый, и на него солнце светит, а на улице тридцать пять даже в тени. Ну, натурально, и обжегся. Правда, не очень сильно. Так себе красное пятнышко, которое через час или два прошло** . Оно, конечно, и поделом – нечего хватать Пушкина за ноги. Вот памятник Гоголю, который стоит метрах в ста от пушкинского, я за ногу обнимать не стал. Да и как его обнимать, если он работы Церетели. Тут никаких человеческих рук не хватит. Осторожно дотронулся я до гоголевского башмака и… отдернул руку – горячо.

Теперь смотрю на фотографии и думаю – жаль, что никаких, хотя и микроскопических, следов от ожогов на руке не осталось. Я мог бы показывать их при случае знакомым и говорить:

– Это об Пушкина, а это об Гоголя… или это об Гоголя, а это об Пушкина…

* * *

Никто не водит экскурсий по итальянским переулкам, а зря. То есть водят, конечно, по старинным римским, или венецианским, или флорентийским, рассказывая о том, что триста или пятьсот лет назад здесь жил, к примеру, великий поэт эпохи Возрождения, который любил высовываться из окна во втором этаже и последними итальянскими словами крыть соседей по дому, дворовых мальчишек, дворовых кошек и дворовых собак за тот шум, который они постоянно производят и из за которого он никак не может битый час найти рифму к слову «пицца», а соседи кричали ему «женицца», «напицца», а ковылявший мимо хромой попрошайка крикнул даже «удавицца», а он им отвечал, что никогда в жизни не унизится до глагольных рифм, а его жена выливала в окно на крикунов настой из ехидниных пупков, в котором собиралась сварить языки завистников ее мужа по поэтическому цеху.

Все это интересно, и даже очень, если вы медиевист, филолог и специалист по поэзии итальянского Возрождения, но если вы менеджер, учитель или стоматолог, то вам куда интереснее день сегодняшний, тем более что стихи великого поэта вы давно забыли, поскольку не читали их не только в детстве. Само собой, тут нужен совершенно другой подход и другой экскурсовод: не худосочный интеллигент в толстых очках, только и могущий километрами цитировать Петрарку и Данте, а опытная женщина, знающая о переулке и его обитателях всё и даже отца котят, принесенных кошкой проживающего в доме номер семь хромого бухгалтера Луиджи Бенедетто, который вчера ночью так бодро хромал из квартиры Франчески Пеллегрино, что ее муж Адриано, который не вовремя вернулся из командировки в Милан, где тоже, по слухам, которые примчались в Рим раньше него, не терял времени даром, а…
В этот момент открывается окно над тем местом, где экскурсовод шепчет вам на ухо все эти интимные подробности из жизни обитателей переулка, и другой женский голос начинает дополнять экскурсовода, утверждая, что хромой Луиджи по ночам хромает не только от синьоры Пеллегрино, но и от самой экскурсовода, и если бы вдруг сейчас пришли карабинеры спрашивать – в каком белье была экскурсовод, когда к ней пришел хромой бухгалтер, то можно было бы без колебаний указать на вот это, почти незаметное невооруженным глазом батистовое в вишенках, которое сушится на веревке под окном… которое с треском распахивается и…

Через полчаса или час, когда весь переулок оглохнет от шума и гама, а хромой Луиджи, который на досуге любит сочинять стихи о неразделенной любви, высунется из окна второго этажа и, ругаясь последними итальянскими словами, крикнет, что из за нас он битый час не может найти рифмы к слову «пицца»… все крикнут ему «тупица» и пойдут в ближайшую кондитерскую пить кофе с амаретто, есть трубочки с кремом и перемывать кости хромому Луиджи и его кошке, которая принесла котят от такого кота…

* * *

Что касается Рима, то он в себя влюбляет. Не ждет, пока ты в него влюбишься, а сам, как белые в шахматах – начинает и выигрывает. Невзначай, точно женщина, он приоткрывает свои прелести – то покажет узкий переулок с балконом, на котором растет пальма в кадке и свисают из горшков гирлянды пышных красных и голубых цветов, то проведет мимо тебя гордую римлянку умопомрачительной красоты, то заведет в уличное кафе на три столика и угостит тонкой пиццей, бутылкой кьянти и мороженым двадцати сортов с фисташками, манго и ананасами, то даст понюхать цветущих азалий, то восхитит величественными развалинами на Капитолийском холме. Некоторая неухоженность только добавляет Риму привлекательности, особенно в глазах русского человека. Она идет ему, как идет мужественному красавцу недельная небритость или как девушке идут длинные волосы, развевающиеся на ветру.

В Риме тебя никогда не покидает ощущение, что ты можешь найти клад. Достаточно завернуть за какой нибудь угол, чтобы найти вход в подземелье времен Траяна или папы Александра Шестого, обломок чего то античного или просто полустертую латинскую надпись из нескольких букв на древнеримском заборе, которую никто еще не прочел или прочел, но постеснялся перевести. Это вам не Германия, где всё давно расчищено, все клады найдены, все надписи расшифрованы и про всё ученый немец в белом лабораторном халате написал ученую статью с множеством ссылок и напечатал ее в ученом журнале. Короче говоря, ты и сам не заметишь, как в него влюбился. Уже потом, после того как пройдешь паспортный контроль и сядешь в самолет, захочешь сдать билет и рвануть… ан поздно – уже пристегнулся.

Что касается Петербурга, то он к тебе в друзья не напрашивается. За ним еще поухаживай, чтобы он обратил на тебя внимание. И в музей к нему пойди, и комаров белой ночью у канала в Новой Голландии покорми, и пышечную не вздумай назвать пончиковой и, нюхая огурцы, хотя бы и соленые, не забудь сказать, что они пахнут корюшкой. Риму достаточно, если ты будешь его любить глазами, а Петербургу этого мало. Он хочет, чтобы его выслушали. Все эти полтора или два миллиона историй о дворцах, мостах, дворах колодцах, каналах, набережных, императорах и поэтах. И при этом надо помнить, что Петербург Гоголя, Петербург Достоевского и Петербург Пушкина – три совершенно разных города, даже и расположенные в разных местах. Не говоря о Петербурге Белого. И еще надо прочесть надписи на покрытых плесенью стенах, восхититься ими, и тогда… город подарит тебе на память магнитик, на котором будет написано: «Из Петербурга с апатией и безразличием». И еще он обидится, если ты его не полюбишь.

Что касается какого нибудь небольшого провинциального городка вроде Тотьмы, Гороховца или Ардатова… Он стесняется. Его вообще не учили любить. Никогда. Даже и нравиться не учили. Учили обороняться от монголо-татар, от поляков, от немцев, прятаться от начальства, от черта в ступе, но нравиться… Это считалось неприличным. Да и сейчас… В лучшем случае он может из за занавески показать тебе герань или кошку, намывающую гостей, или старушку, греющую кости у дома на завалинке. Умопомрачительная красота… Некогда ей по улицам мимо тебя ходить – у нее и огород, и картошка, которую надо окучивать, и забор, который нужно покрасить. Нет, мимолетного романа с провинциальным городком не завести. Но как станешь уезжать оттуда – так всю дорогу и будешь думать о том, уродилась ли картошка, покрасили ли забор, окотилась ли кошка, жива ли старушка, не вышла ли замуж умопомрачительная красота, а если не вышла, то… ничего. Поздно уже – пристегнулся.

Что касается Москвы (куда же без нее), то она и понравиться умеет, и вскружить голову, и полюбить, и невзлюбить. Она сделает для тебя все что угодно и даже пойдет за тобой на край света, если ты пообещаешь ей прекратить ежедневную пытку выламыванием бордюров и перекладыванием мостовых.

* * *

Остия. Тщательно прибранные, аккуратно и почти незаметно подновленные развалины. Тридцать шесть градусов в тени. Ни облачка на выбеленном солнцем небе. Туристов не видно. Птицы не поют – только цикады безостановочно сверлят раскаленный воздух тысячами своих крошечных сверл. Бродишь, бродишь и случайно заходишь в развалины небольшого домика из трех, кажется, комнат. В одной из комнат на стене можно видеть несколько лоскутков росписи по чудом сохранившейся штукатурке – желтые улыбчивые рыбки с пухлыми красными губами и красными плавниками. Между рыбками застыла черная с зелеными крапинками ящерка размером с карандаш.

Другая комната представляет собой что то вроде чулана шириной не более метра с мраморной гладкой плитой от стены до стены и аккуратным круглым отверстием ровно посередине. Тут есть тень. Садишься на плиту, прислоняешься головой к прохладной к стене и начинаешь думать разное. Сначала думаешь что то монументальное, вроде: «Оратор римский говорил средь бурь житейских и тревоги…» Потом представляешь себе, как из триклиния кричат: «Сколько можно там сидеть! Ты не один в доме!» Потом думаешь о мальчике, который колупал ногтем нарисованных рыбок, когда его наказывали и ставили в угол. Потом воображаешь шумный порт и бронзовых от загара мускулистых грузчиков, ругающихся друг с другом последними словами на классической латыни. Потом чувствуешь, как по узкой, мощенной большими камнями улице ползет отвратительная волна запаха жаренной на прогорклом оливковом масле уже начавшей портиться скумбрии. Потом кто то на втором этаже пьяным голосом начинает: «Пьяной горечью фалерна чашу мне наполни, мальчик! Так Постумия велела…» Потом что то падает со страшным грохотом на пол. Потом кто то стучит в потолок и кричит: «Вы угомонитесь, суки, или нет? Я сейчас пошлю за центурионом!»…

Потом все затихает, и ты продолжаешь думать: «О Постум! Постум! Льются, скользят года! Какой молитвой мы отдалим приход морщин и старости грядущей, и неотступной от смертных смерти?», а хор цикад, который никто и не думал спрашивать, поет: «Никакой, никакой…», а ты все равно думаешь: «Ведь не может же быть, чтобы совсем никакой…» и даже совсем глупое: «…И я?», а цикады поют: «Еще как может, еще как…» и «А как же, а как же…»
Ты понимаешь, что цикады не отстанут, и начинаешь думать о другом – о том, что через много столетий берег моря отодвинется от Остии на несколько километров и белеющие паруса можно будет видеть только на горизонте. Потом представляешь себе человека, от которого ушло море. Он все живет и живет на старом берегу, смотрит вдаль, собирает ветки для костра, машет кому то, почти невидимому на горизонте, потом долго сидит у потухающего костра и засыпает.

Потом ты встаешь, возвращаешься на станцию, едешь на электричке в Рим, берешь чемодан в гостинице, едешь в аэропорт, смотришь в окно на пробегающие мимо дома, заправки, пальмы, кафе и упрямо думаешь, что нет, не может быть, чтобы никакой…

*Девушки в Италии, как говорил Ноздрев по другому, правда, поводу, не клико, а какое то клико матрадура, что значит – двойное клико. Ожог от взгляда итальянки не проходит недели две. Это если его лечит жена домашними средствами, а если запустить…

**Правду говоря, пятнышка и не было совсем..

Один комментарий к “Михаил Бару. Итальянское туристическое

  1. Михаил Бару. Итальянское туристическое

    Нет такого человека, который приехал бы в Рим без фотоаппарата. Всех фотографов условно можно разделить на три группы. Первая – самые легкомысленные. У этих в руках нет ничего, кроме телефона и палочки для селфи. Палочки для селфи здесь самый ходовой товар. Их покупают даже охотнее, чем бутылки с холодной водой летом. Повсюду в местах скопления туристов снуют темнокожие жители Азии или Африки с пучками этих палочек в руках.
    Вторая группа – это «средний класс» с фотоаппаратами весом от пятисот грамм до полутора килограммов. Третья – маньяки, у которых объектив размером с орбитальный телескоп Хаббл и штатив размером с треножник боевой марсианской машины из романа «Война миров». Я видел человека с таким фотоаппаратом на треноге. Вернее, это был фотоаппарат с человеком для протирки объектива и кнопкой дистанционного пуска. Будь моя воля – я бы запрещал из таких объективов целиться в памятники старины.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий