Блестящий мемуар Татьяны Гнедовской о Льве Рубинштейне

Сегодня 25 января, Татьянин день. В этот день мы со Львом Семеновичем Рубинштейном и Клезмастерсами довольно много лет подряд выступали в клубе «Март» с концертом. Сначала эту традицию нарушил ковид, потом война, потом закрылся «Март», теперь не стало Левы. Но как же прекрасно, что все это когда-то было! Какой щедрый судьба мне отвалила подарок! Какое это было счастье – петь с Левой, репетировать с Левой, дружить с Левой, шутить с Левой! Левин голос постоянно в ушах, думаю, не у меня одной. Левины шуточки и словечки, ужимки и прыжки – все это где-то тут, совсем рядом. Лева, решительно нахлобучивающий кепку, Лева широким жестом накручивающий шарф, Лева взбегающий на сцену и Лева, стремительно (и с грохотом!) соскакивающий с нее, Лева, который не может стоять на месте, а когда сидит, беспрерывно вертится и что-то роняет.

Мне не по чину писать про литературный гений Льва Рубинштейна и его заслуги перед отечественной и мировой культурой. Я могу говорить только про того «частного» Леву, с которым имела счастье дружить на протяжении не такого уж долгого времени – двадцати с небольшим лет. Я не застала Леву молодого, Леву работавшего в библиотеке, Леву неизвестного широкой публике, Леву советского, Леву кудрявого. Я застала только Леву «окончательного», того самого, которого все знали, все любили, все помнят.

Мы познакомились в самом начале 2000-х и, хочется сказать, «с тех пор не расставались», хотя это конечно будет наглым преувеличением. Ну, во-первых, подобную формулировку могут позволить себе только члены семьи. А, во-вторых, с Левой в принципе нельзя было не расставаться хотя бы потому, что он был одновременно во всех местах, следовательно, почти никогда и нигде не задерживался надолго. Но по частоте встреч действительно казалось, что Лева присутствовал в нашей жизни чаще, чем кто бы то ни было другой, как раз потому, что Лева был вездесущ. Он бывал на всех наших семейных праздниках и спонтанных застольях, на всех семейных праздниках и застольях наших общих друзей, и во всех местах, куда мы с мужем Лешей время от времени захаживали – на концертах, чтениях, показах и вернисажах – Лева тоже, кажется, непременно, присутствовал.

В последние лет, наверное, пять-шесть к этим более или менее коллективным общениям добавились встречи в совсем уже узком составе. В пору ковида, когда летучий и непоседливый Лева внезапно оказался заперт в четырех стенах, и страшно тяготился состоянием вынужденной неподвижности, он периодически звонил и сообщал, что не прочь заехать к нам. Через полчаса-час он появлялся на пороге с неизменной бутылкой в руках. Меня расстраивало только то, что он не столько ел – я люблю готовить и угощать – сколько пил и весьма умеренно закусывал. Зато я знала наизусть его пищевые пристрастия и всячески старалась ему угодить, готовя на скорую руку луковый пирог, форшмак или – предмет особого вожделения – куриный бульон с клецками. Еще в этом перечне значился клюквенный мусс, какой готовили его и моя мама, но до него дело доходило редко. Потом, когда и Лева, и Ира оказались вынужденно привязаны к дому, к таким сугубо камерным посиделкам у нас добавились посиделки у них. Теперь уже я звонила и не терпящим возражений голосом говорила, что мы заедем через полчаса со своей едой. И это тоже было совершенно чудесное –тихое, теплое, неспешное времяпрепровождение. К этому же жанру камерного общения можно отнести и спонтанные встречи с Левой и с кем-то еще – Гандлевскими, Гуголевыми, Курилкиными, Айзенбергами.

Такого вот «ручного» – ласкового и вдумчивого, глубокого и парадоксального, временами строптивого (на мгновение!) и неизменно едкого Леву я любила и ценила, наверное, больше всего. Такой Лева никуда не рвался и его ни с кем не приходилось делить. Ну или приходилось делить с теми, с кем не жалко делиться даже Левой. А еще в таком общении одними шутками, байками или анекдотами старого и свежего улова было не ограничиться. То есть все это непременно в разговоре присутствовало, но скорее в качестве смазки для скрипучей телеги серьезного разговора, дающегося не без внутренних усилий и напряжения. Ну и еще шутки играли роль «охлаждающей жидкости», не позволявшей разговору слишком перегреться и стать пафосным. Вот уж за этим Лева бдительно следил!
Ну и наши с ним общие выступления – это было отдельное, огромнейшее счастье, одно из самых-самых прекрасных переживаний и воспоминаний моей жизни. Лева не видел, кажется, никакого смысла в репетициях – он совершенно полагался на свое импровизационное чутье, новых текстов учить не собирался, а все договоренности о том, кому когда вступать и где делать паузу, тотчас же забывал – вступал, где и когда хотел и выступал тоже. С постоянно занятыми Клезмастерсами, под чей аккомпанемент пелись по преимуществу советские песни 1930-1950-х годов, мы, если и репетировали наскоро, то уже перед самим концертом. А вот когда репертуар состоял из городских романсов и тюремных песен, круг которых из раза в раз со скрипом, но все-таки расширялся, мы обычно хотя бы раз встречались до концерта. На фортепьяно в этих случаях играла моя прекрасная коллега по Институту искусствознания Лена Савицкая, а последний раз к нам присоединилась еще и скрипачка Ариша Фролова. Как правило, мы репетировали у меня дома. Левочка приходил точно в назначенное время, то есть первым – музыканты, судя по нашему с ним опыту, вовремя приходить не склонны. Ну и дальше начиналось: «У тебя нет коньячка, иначе, как петь? Какой суп? А, ну давай! Хорошо, котлету тоже. Только одну! Нет, водку тоже давай!» А когда приходили остальные, все тотчас же закручивались в веселый водоворот Левиных шуточек, имитации оперного откашливания, нарочито зычной пробы голоса и прочих его обычных фокусов. Но потом мы все-таки пели. И неважно, что к концерту Лева успевал забыть все наши наставления. Лишний раз попеть с ним – не принципиально со слушателями или без – это было невероятное счастье! Совместное пение, особенно дуэтом – это ведь такой очень интимный, взаимно доверительный акт, скоординированное совместное наслаждение.

Пожалуй, единственный раз, когда мы с Левой разговаривали с глазу на глаз несколько часов кряду, пришелся на поездку. Это было в Нижнем Новгороде, куда мы оба приехали по приглашению Жени Асса, праздновавшего там свой юбилей. Никто из нас обоих там, на удалении от дома, никакими обязательствами обременен не был и, следовательно, никуда не спешил. В какой-то момент Лева предложил пойти вдвоем в известный ему ресторан под названием «Пяткин». Я знала, что мои коллеги, архитектуроведы, также приехавшие чествовать Асса, планируют посетить как раз в это время отдаленный конструктивистский квартал, так что некоторые сомнения в моей голове мелькнули. Но в очередной раз человеческие отношения (тем более с Левой!) показались мне важнее профессиональных интересов, а вкусная еда – художественных впечатлений. В результате мы просидели с ним в этом и впрямь милом месте, где Лева настойчиво потчевал меня солеными белыми груздями и щучьей икрой, часа эдак три, если не четыре. А поскольку я незадолго до этого пережила сильный стресс, связанный с тяжелой болезнью родного человека, то разговор наш получился на редкость глубоким, личным и, я бы сказала, душеспасительным. Вспоминаю об этом с нежностью и огромной благодарностью.

Вообще Лева умел дружить и вширь, и вглубь. Все мы помним, как невероятно обаятелен, артистичен, музыкален, блестяще остроумен он был, и как притягивали все эти качества, вкупе с его огромным талантом, практически всех, кто с ним хоть однажды соприкасался или даже просто встречался глазами на улице. У него был какой-то особый доброжелательно-влекущий, я бы сказала, взгляд, котором он обменивался даже с незнакомыми людьми. Ну а если к этому подключались еще и Левины экспромты, шутки, анекдоты, бормотание (как бы!) себе под нос, да еще стремительная, пружинистая пластика (Лева, кстати, прекрасно танцевал) и музыкальность, и элегантность – тут просто было не устоять. Неудивительно, что круг Левиных знакомых, приятелей, поклонников, почитателей и почитательниц всех возрастов был поистине огромен и при этом продолжал неуклонно расширяться.

Виртуозно удерживая на себе восторженное внимание сотен, если не тысяч людей, Лева умудрялся одновременно десятилетиями сохранять тесные, глубокие и доверительные отношения с кругом близких друзей. А таких кругов, где Леву считали своим, тоже было, кстати, не так уж мало. Причины Левиной человеческой притягательности коренились, как мне кажется, еще и в том, что Лева при всем своем язвительном остроумии, был поразительно тактичным человеком, никогда никого не обижал, не ранил и уж тем более, не унижал и не оскорблял. Даже те, кого он не любил и не уважал, кажется, могли чувствовать себя рядом с ним в полной безопасности. Еще поразительнее, что при таком обостренном чувстве чести (своей и чужой) он практически никогда ни на кого не обижался. А если и обижался, то мы об этом ничего не знали. Его виртуозная способность шутить на грани допустимого, никогда эту грань не переходя, искушала и других пробовать себя в этом жанре. Я подозреваю, что и сама, заигравшись, могла Леву нет-нет, да и задеть чем-нибудь. Да и в нашей общей с ним компании его покусывали, пощипывали и поклевывали с завидной регулярностью. Но в ответ на едкие шуточки Лева только поднимал брови, кхекал, ну или произносил с оттяжечкой и нарочито театрализованным нажимом: «Нда…». И на этом все. Я знаю, что и в куда более серьезных случаях Лева не считал не только нужным, но и возможным устраивать какие бы то ни было сцены, прятать за спину руку, осуждающе сдвигать брови, демонстративно отворачиваться и мрачнеть. Когда его кто-то сильно раздражал (в первую очередь стилистически), по его лицу пробегала мелкая рябь или он мог как-то нарочито громко крякнуть. Если же к кому-то он испытывал прямо отчетливую неприязнь, то, кажется, просто дистанцировался, отдалялся. Подозреваю, кстати, что практически незаметно для объекта отдаления. Ну и еще Лева был мастером так говорить в лицо малоприятную правду, что те, на кого было направлено ее жало, неизменно принимали ее за блестящую шутку. Так кроме него умеет делать, кажется, только Юлик Гуголев.

Мне кажется, что именно благодаря этому очень взрослому свойству – не обижать и не обижаться – Лева порождал у людей чувство полной психологической безопасности. Это вызывало к нему особое доверие и чувство благодарности у всех – дальних и ближних. Последние, кстати, не прочь были попенять ему на излишнюю, с их точки зрения, снисходительность, трактовавшуюся порой как «неразборчивость в связях». Наверное, поэтому Лева, стремительно и легко, как мотылек, перепархивавший из одной компании в другую, как правило, не спешил сообщать друзьям-приятелям, откуда он сейчас приехал и куда собирается потом. Кстати, главное, а может и единственное, нехорошее, низменное чувство, которое вызывал (и после смерти вызывает) у людей Лева – было чувство ревности. По себе знаю: стоило прийти с ним в какое-то сколько-нибудь людное место, как Лева с разбегу нырял в поджидавшее его везде и всюду моря любви, из «частного» Левы мгновенно преображаясь в Леву «общественного», распыленного на всех, присутствующего и отсутствующего одновременно. Хотелось крикнуть ему, как постпред РФ при ООН: «На меня смотри! В глаза мне смотри!» Делиться Левой было обидно, но абсолютно неизбежно, еще и потому, что ему органически необходимо было вариться в котле чужой речи, пропуская через себя интонации, междометия, словечки, реплики и целые истории, многие из которых, в чуть подправленном, наведенном на резкость виде всплывали потом в его устных рассказах, стихах и эссе. Общение было для него, в том числе, родом «работы в поле», ну и заодно он собирал с этих необъятных полей так необходимый ему «нектар любви».

При всей своей неуемной общительности Лева, как мне кажется, не был ни бесконечно добрым, ни безоговорочно демократичным человеком. Он действительно терпеть не мог высокомерия, похвальбы, претензий на элитарность и сектантства в любых его проявлениях. Фразы «мы-то с вами понимаем» или «если надо объяснять, то не надо объяснять» использовались им только и исключительно в шутку. В то же время, я помню, как однажды он сказал, что необходимым условием неформального и доверительного общения видит принадлежность человека к определенному кругу, чем сильно меня изумил. То, что могло казаться всеприятием и безмерной эмпатией, было скорее проявлением доброжелательной корректности в сочетании с каким-то этнографическим, если не антропологическим любопытством к людям, их манере, оборотам речи, фактам биографии. Как он мог выяснять, где родились и чем занимались бабушки и дедушки знакомых, так же легко между делом мог спросить (и спросил меня однажды): «тебя никогда не насиловали?» Человек сочувствующий вряд ли задал бы такой вопрос в ходе непринужденной застольной беседы, в отличие от человека любопытствующего.

К кому Лева действительно относился с искренней теплотой и особой бережностью, так это к детям. А их парадоксальные отношения со словом ценилось им – охотником и собирателем – особенно высоко. Он часто с удовольствием и нажимом повторял реплику семилетнего мальчика: «Накурили, хоть цветы выноси!» или пятилетней девочки: «Достоевский? Первый раз слышу!». Детская непосредственность, хрупкость и импульсивность, равно как органическая, первозданная радостность, не только трогали его, но и были ему родственны. Неслучайно на прощании Кирилл Рогов сказал, что Лева во многом оставался ребенком, тем самым мальчиком «в трусах и в майке». Думаю, впрочем, что такое осознанное, последовательное и в каком-то смысле демонстративное удержание за собой отдельных детских качеств, вроде счастливой веселости, может исходить только от очень взрослого, трезвого, постоянно рефлексирующего человека, каковым Лева, на мой взгляд, и был.

Помимо веселости, было у него и еще одно если не детское, то подростковое свойство – безбашенная храбрость. Этот «некрупный» и «некорпулентный» еврей в очках (Гандлевский придумал ему ехидную кличку «крошка Ру»), говорил, что и сам боится внезапно накрывавших его состояний героического аффекта, чреватых непредсказуемыми последствиями. Я один раз была свидетельницей подобного «приступа» лет двадцать назад. Летним вечером мы вышли с ним и Ирой из кафе «Апшу» и увидели в отдалении у метро Третьяковская какую-то молодежную потасовку. Внезапно Лева рванулся в сторону дерущихся с такой внезапностью и резкостью, с какой с места срывается собака, увидевшая кошку. Мы с Ирой буквально повисли на нем, крича: «Лева, ты что? Ты куда?». На что он нетерпеливо ответил: «Пустите, там, кажется, несколько бьют одного!». Мы заорали: «Нет, нет, там их много с обеих сторон, и вон они уже расходятся!». Лева всмотрелся и, убедившись, что мы правы, тут же как-то обмяк, встряхнулся и вернулся к обычному своему веселому и спокойному состоянию.

Лева не боялся не только людей, но и жизни в целом. Про то, какую стойкость и мужество Рубинштейн проявлял в общественной и гражданской жизни, сказано и написано уже очень много. Но меня не меньше поражал его «неброский героизм» в жизни частной, повседневной. Нешуточные житейские невзгоды он встречал стоически. Кто-то писал, что Лева был оптимистом, но мне-то кажется, что он был скорее реалистом и фаталистом, т.е. не ждал от жизни ничего особенно хорошего и именно поэтому ее мелкие и крупные подарки встречал с особой радостью и благодарностью. Когда же жизнь его била и мучила, он принимал это не столько как должное, сколько как неизбежное, подлежащее проживанию, не роптал на судьбу, не жалел себя, но и в героическую позу вставать брезговал и трагической патетики избегал. Я неизменно поражалась тому, как Лева, в благополучные периоды жизни постоянно перепархивавший с бала на детский праздник и обратно, безропотно впрягался в оглобли тяжелых бытовых и семейных обязанностей, сохраняя при этом способность наблюдать и запоминать, смеяться и смешить. При этом он умел и пожаловаться, и попросить о помощи (тоже, кстати, очень взрослое свойство), но делал он это как-то так, что не создавал никакого психологического дискомфорта, никакой эмоциональной неловкости. Замечательный слух, вкус, такт и чувство меры, кажется, никогда не изменяли ему не только в творчестве, но и в жизни. Не знаю, были ли у его стоицизма, базировавшегося на приправленном шуткой фатализме, еврейские корни (мы знаем, как пристально и любовно Рубинштейн вглядывался в ту среду, из которой происходил и внутри которой вырос), или его лишенная какой-либо аффектации стойкость была продуктом русской нравственной традиции, почерпнутой, в том числе, из книг. Скорее всего сочетание того и другого вкупе с безупречным поведенческим вкусом наделяло Леву такой недюжинной внутренней силой и такой силой воздействия на окружающих.

Многие пишут, что Лева, как никто, умел внушать надежду. Думаю, отчасти это было связано с тем, что, он вообще любил говорить приятное, но, кроме того, и сам боялся уныния, которое деморализует, ослабляет и унижает. Однако больше всего на окружающих, наверное, действовал просто его личный пример, потому что Лева, кажется, и впрямь очень любил жизнь, смаковал ее, радовался ей, хотя и не питал, повторюсь, на ее счет никаких иллюзий. С такой же любовной насмешливостью и снисходительной трезвостью он наблюдал и за людьми, прекрасно сознавая, что они (мы) слабы, повадливы, трусливы, а у «девяноста девяти из ста нет ума». Кстати, Чехова Лева любил, кажется, больше всех писателей, что также свидетельствует скорее о душевной стойкости и терпимости, чем об оптимизме. Ну и еще об умении ценить сочетание смешного с трагическим, страшным. Лева, кстати, не раз говорил о себе: «Я вообще-то фигура трагическая». Конечно, это самое «вообще-то» выглядит подозрительно, но без этого маркера шуточности Лева бы ничего похожего просто произнести не мог. Так что я подозреваю, что в этой шутке доля шутки была не так уж высока.

Мне кажется, что стремительному и веселому «общественному» Леве соответствовала в большей степени его проза – блестяще остроумные, летучие, как парашютики одуванчика, эссе, в которых нередко вполне очевидные, но затершиеся от частого употребления установки и истины приобретали первозданную свежесть и убедительность. А вот Леве частному и камерному, дружившему и жившему не столько вширь, сколько вглубь, отвечали скорее его карточки и стихи. Карточки, даже с технологической точки зрения, принуждали как автора, так и читателей не к веселой и дружной побежке, а, наоборот, к максимальному торможению, фокусировке и абстрагированию. Левино чтение карточек, с обязательным неспешным их перекладыванием, было сродни ритуалу – ритмизованному, полному значимых пустот. Охлаждающее действие юмора, кажется, только усиливало магическое воздействие этого процесса. Ну а те последние Левины стихи, в которых «переходит бабушка на идиш», а «какой-то как бы коготь неспешно роется в шерсти» кажутся мне просто совершенно великими, прекрасными и страшными своей бездонной глубиной, пронзительной неожиданностью и одновременно безусловной точностью рифм, ритмов, слов и образов.

Не только разные Левины качества и проявления, но и разные модусы его существования – работа, быт, отдых, досуг – были как будто совершенно неотделимы друг от друга, одно питалось другим и сливалось с ним до неразличения. Я совершенно не представляю себе, как, когда и где Лева писал, хотя не раз сиживала в его узкой, идеально упорядоченной комнатке, которую он именовал «кабинетом писателя», интонационно подчеркивая нелепость этого словосочетания вообще, а применительно к себе в особенности. Он как будто никогда и не «работал» в полном смысле этого слова, но с тем же успехом можно утверждать, что он перерабатывал «сырье жизни» в художественный продукт постоянно, всегда и везде.

«Художественным продуктом» можно считать и самого Леву, с его никогда не иссякавшим остроумием, обаянием и неизменно элегантным обликом: он всегда следил за тем, как выглядел, и, судя по частой смене аватарок в фейсбуке, сам себе вполне нравился. Я помню, как тщательно Лева подбирал шарфы, кепки, оправы для очков. Как-то раз он пришел к нам и, уподобившись одной из героинь Крылова, водрузил на нос мои новые очки, в которых ничего не видел, но которые ему (увы!) чрезвычайно шли. Пришлось их немедленно Леве подарить, и чуть ли не на следующий день, каким-то чудом успев переставить линзы, он уже красовался в них на очередном вернисаже. Но во всех этих одеваниях-переодеваниях была, как почти во всем, что делал Лева, какая-то игровая легкость и условность. Ему нравилось быть элегантным, он мог похвастаться каким-то новым предметом гардероба, но он никогда не гнался за каким-то особым качеством, выделкой, и уж тем более никогда не рассматривал вещи как признак и свидетельство статуса. Для Левы было очень важно «оставаться собой» не только в моральном и духовном, но также в чисто физическом и бытовом смысле. Я запомнила, как однажды он вполне серьезно сказал, что человек в течение жизни не должен отказываться от своих привычек, в том числе обиходных. Вероятно, он имел в виду, что, резко меняя образ жизни и статус, можно ослабить, а то и вовсе разорвать связь с собой прежним, своей семьей, средой, памятью и опытом – всем тем, что для Левы составляло смысл и суть существования, и верность чему он считал одним из главных проявлений чувства собственного достоинства. Интересно, что Лева явно гордился тем, что его вес и, соответственно, комплекция, не менялись (якобы) со старших классов школы. Кажется, ему очень важно было сохранение себя и в этом, физиологическом измерении. То, что он не дожил до немощного, зависимого состояния, что запомнился всем нам бодрым, подвижным, веселым и умным Левой, как бы кощунственно это не звучало, его бы, думаю, порадовало.

Чтобы поумерить апологетику, нужно вспомнить и о Левиных недостатках. Например, он был абсолютным чемпионом по переворачиванию бокалов с вином и супниц с супом, по щедрому разбрызгиванию соусов, высыпанию соли из солонок и начинок из пирогов. Присущие ему ловкость и быстрота реакции работали в этих случаях на то, чтобы жертвами его столь же стремительных, сколь и сомнительных манипуляций становился не он сам, а соседи по столу. Я помню красочный рассказ Радунских о том, как они ждали Леву в парижском кафе на улице, Жека Радунская была вся в белом, а на шатком железном столике красовалась бутылка красного вина. Дальше все понятно, можно не рассказывать. А все эти куски хлюпающего соусом мяса, которые он с нетерпеливым остервенением кромсал визжащим по тарелке ножом, пока они с чмоканьем не приземлялись на чужие брюки. А анчоусы, которые обезобразили Юликову любимую рубашку, когда Лева пытался силой пристрастить его к ним (а в результате пристрастил их к нему). О, сколько их упало в эту бездну!

Примерно столько же ловкости и сноровки, вкупе со смекалкой Лева обнаруживал в делах ремонтно-строительных. Однажды я была вызвана для помощи в сборке нового икейского стола. Видимо, они с Ирой сочли, что с такой нелегкой задачей может справиться только дипломированный архитектор. Стол, как многим известно, состоит из столешницы и четырех ножек. Ну, может быть у данной модификации имелась еще какая-нибудь боковая стенка, точно не помню. В любом случае нехитрый набор компонентов был снабжен подробной инструкцией по сборке. В процессе совместных действий обнаружилось, что Лева не имеет ни малейшего представления, как все имеющиеся части могут быть соотнесены друг с другом. Он хватал поочередно пакетики с винтами и ножки, ронял все это с грохотом на пол, сам же от этого нервно вздрагивал, подпрыгивал и матерился. Несмотря на его активную помощь, стол все-таки удалось собрать.

Еще не рекомендовалось сидеть рядом с Левой на концертах и чтениях. Если они проходили в каком-нибудь кафе или клубе, непоседливый Лева каждые десять минут вскакивал и бежал покурить, опрокинуть рюмку у стойки, перекинуться словом со знакомым и т. д. Еще хуже дело обстояло на концертах классической музыки, которую Лева очень любил и в которой прекрасно разбирался. В ДК «Рассвет», куда и мы с Лешей, и Лева ходили регулярно, места ненумерованные, так что, если хочешь хорошо сесть, лучше заранее занять место. Понятно, что Лева не готов был высиживать лишние минуты перед концертом. Он возникал рядом уже в момент, когда смычки касались струн, и нетерпеливо вопрошал: «Ну, и где я сижу?», а, усевшись, начинал вертеться, оглядывая зал и высматривая знакомых. Легкие пластмассовые стулья неистово скрипели, металлические ножки скребли с визгом пол, что сопровождалось Левиными выкриками «Б-дь! Ну, что ж такое?!». На особо нравившиеся ему музыкальные пассажи он тоже реагировал вполне явственными восклицаниями, кряканьем, прысканьем, а то и довольно развернутыми комментариями. Это было сложно вынести, но все попытки призвать его к порядку, приводили к обратному результату.

Лева, кажется, никогда не стеснялся смеяться и смешить других не только на концертах и чтениях, но и на чужих похоронах. Я думаю, что собственные похороны тоже имели все шансы его развеселить, поскольку их безупречной организации сопутствовало бесконечные количество дурацких нестыковок и абсурдных мелочей. Во время панихиды (прекрасно продуманной, человечной и достойной) в ДК «Рассвет», где она проходила, разом вышла из строя вся система канализации со всеми, так сказать, вытекающими. Похоронный автобус с гробом, случайно заруливший к воротам православной части Малаховского кладбища, завяз в снегу и долго с истошным гулом и ревом метался взад-вперед. Гроб с трудом удерживался на месте, заставляя вспомнить все Левины анекдоты про выпадающих по пути к кладбищу покойниках, а проблема выбора между конфессиями приобрела наглядные формы. На самом еврейском кладбище приглашенные для миньяна малаховские евреи, коротая время до кадиша, успели обсудить широчайший круг проблем, как то: странно, что запрещают есть свинину, когда она такая вкусная; неприлично, что Дева Мария родила не дома, а в дороге, на каком-то постоялом дворе; если Христос волшебник, то почему же дал себя убить? Юлий Ким несомненно еврей, хоть и корейский; Путин тоже почти наверняка еврей, потому что своих не сдает, а кроме того с говорившим в классе училась (и, кстати, была в него влюблена) Вера Ароновна Путина, дядя которой был кгбэшником – что называется, выводы делайте сами… Ну а на самой могиле довольно развязный служитель культа в кепке и пижонском клетчатом шарфе – смесь Коровьева с Остапом Бендером – пел, не попадая ни в какие из известных миру нот, а в конце прочувствованной речи сказал, что скорбящим надлежит «сидеть на низком», дабы душа Лев-сын-семеныч «без проблем и в кратчайшие сроки прошла все предстоящие ей малоприятные процедуры». Ох, как бы хотелось, чтобы Левочку хотя бы там никто не задерживал и загробную жизнь ему никак не осложнял!

Кто-то остроумно написал, что Лева был нашей всеобщей скрепой, скрепочкой. По сути – да, безусловно. Но по принципам, а также качеству крепежа (скрепежа?) он скорее напоминал монтажную пену. Маленький юркий Рубинштейн обладал какой-то волшебной, сродни Хоттабычу, способностью заполнять собой любые пустоты, скрепляя, удерживая от распада все и вся: разговор, компанию, человеческие отношения, а то и – бери выше! – нравственные начала. Это его свойство проявлялось, кажется, даже при его физическом отсутствии, которое, я бы сказала, никогда не было полным: если ты приходил куда-то и не находил там Леву, не было сомнений, что он выбежал покурить или только что ушел, или что вот-вот придет, а не придет, так мы уже вчера его видели и завтра точно встретим. Присутствие Левы или даже предвкушение и послевкусие его присутствия примиряло с жизнью и людьми, наполняло легкие воздухом, а душу радостью. Даже на прощании с Рубинштейном в толпе постоянно чудился он сам, живой и невредимый. И так трудно, даже бросив три горсти земли на его гроб («левой рукой, сначала мужчины, потом женщины!») взять в толк, что теперь его нет нигде. Просто в голове не умещается, как говорили проститутки в одном из Левиных анекдотов. Пусть все еще сохраняющееся чувство его постоянного, хоть и незримого присутствия длится и длится, спасая нас, как и раньше, от уныния и скуки, беспомощности и трусости и, конечно, от извечных наших склок, без которых так виртуозно умел обходиться мудрый и сильный Лев Рубинштейн, любимый, вертлявый Левочка.

Один комментарий к “Блестящий мемуар Татьяны Гнедовской о Льве Рубинштейне

  1. Блестящий мемуар Татьяны Гнедовской о Льве Рубинштейне

    Сегодня 25 января, Татьянин день. В этот день мы со Львом Семеновичем Рубинштейном и Клезмастерсами довольно много лет подряд выступали в клубе «Март» с концертом. Сначала эту традицию нарушил ковид, потом война, потом закрылся «Март», теперь не стало Левы. Но как же прекрасно, что все это когда-то было! Какой щедрый судьба мне отвалила подарок! Какое это было счастье – петь с Левой, репетировать с Левой, дружить с Левой, шутить с Левой! Левин голос постоянно в ушах, думаю, не у меня одной. Левины шуточки и словечки, ужимки и прыжки – все это где-то тут, совсем рядом. Лева, решительно нахлобучивающий кепку, Лева широким жестом накручивающий шарф, Лева взбегающий на сцену и Лева, стремительно (и с грохотом!) соскакивающий с нее, Лева, который не может стоять на месте, а когда сидит, беспрерывно вертится и что-то роняет.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий