Александр Иличевский. Три миниатюры

Что делать с тонкою тоской – звенящей где-то в области сердца: тонкой, потому что приходится прислушиваться к ней, как к призраку, вдруг шепчущему – облака на рассвете бегут низко-низко, туман их впитывается горами, солнце на уклоне, и декабрь так похож на самую жизнь с ее причудливостью слабого света и сильной тени?

Где-то я читал, что новое поколение анальгетиков будет способно бороться с хандрой. А ведь верно – любая грусть есть осажденный центр боли и наслаждения, так что болеутоляющее способно утишить и утешить. Проблема душевного упадка стала важной в масштабах выживания популяции, вот почему появляются медикаментозные костыли; вот почему существует религия и культура: все самое лучшее в этом мире создано слабыми грустными людьми. Весельчаки отчасти бесполезны, как трутни: у Метерлинка трутни своего рода рыцари стратосферы – несутся, поднимаются за сильной маткой все выше и выше, стремятся в смертельном соревновании достичь ее, подобно поэту, устремленному к Белой богине. И – ради Дарвина – побеждает сильнейший. Милость же, обращенная к слабому, обладает волшебной сущностью спасения мира в принципе.

Взять Кафку – певца слабости и уныния, всесильного абсурда и непреложной необходимости: ведь сколько важного удалось ему сказать об ужасе, и это, сказанное, ставит его в один ряд, например, с Иеремией. Сколько важных проблем было поставлено Кафкой – и ничегошеньки не решено, конечно, но сама по себе формулировка вопроса – уже три четверти спасения. Бедный, бедный Кафка обладал стойкостью пророка – безумие, выраженное в том, чтобы каждое утро просыпаться и понимать, что единственный выход из комнаты – через окно, чтобы возвращаться каждый день из конторы и усаживаться за письменный стол – дорогого стоит для цивилизации. Я бы сказал, что Кафка — это такой библейского уровня писатель, заставивший цивилизацию обратить внимание на разлом в реальности, в адском зиянии которого она преломляется и сущностно, и нравственно. Кафка, в общем-то, жертвенный зачинщик новой этики, к которой всерьез стали прислушиваться только полвека спустя, после явления века двадцатого, ад которого никак не закончится и сейчас. Так что мы можем сказать о милости к падшим большее, чем то, что слабые должны выжить?

Вероятно, все дело в красоте – спасение как таковое недостаточно, спастись надо для красоты – ее лицезрения и, если повезет, сотворения. Культура – это хрустальные костыли человечества. Иными словами, Перголези написал Stabat Mater не только для того, чтобы выжить… От кого-то я слышал легенду о том, что часть архива Кафки затерялась вместе с выжившей в Катастрофе родственницей писателя где-то в Иерусалиме. Мне эта история нравится, ибо Кафке самое место в вечном городе, осмысленность которого можно почерпнуть в его текстах ничуть не в меньшей степени, чем в библейском своде.

СТЕНЫ ЗВУКА

С кем только я не говорил в этой жизни.

Как много кому доверял в том, что слышал.

Кто говорит?

Некоторые слова образовывали здания, города, долины.

Говорил и со зверями.

Собаки, кошки, окна, двери, лев.

Я верил окнам, облакам и перелескам.

Я говорил с темнотой, но она не отвечала.

Темнота никогда не отвечает, даже если это утроба.

Я говорил и со временем, но никогда ни от кого не слышал такой тишины.

Говорил я и с песнями — ну, это легко, некоторые песни даже плакали в ответ.
«Полем вдоль берега крутого, мимо хат…»

Это — нелегкие строчки.

Однажды я шел по дороге мимо холма, на вершине которого стоял дом.

И вдруг решился подняться и подойти к двери.

Я приложил ладонь к глазку и прислушался.

Я слышал, как кто-то подошел к двери с той стороны и тоже прислушивается.

Так я понял, что внутри дома стою я сам и за мной стоит и толпится все прожитое время.

Затем я долго шел от моста к мосту.

Однажды по дороге я проснулся в снегу и не сразу встал, потому что мои волосы примерзли к рюкзаку, пока я спал.

Некоторые речи, я заметил, образуют дельты.
Дальше — море.

Мне всегда нравилось искусство миниатюрных деревьев.

Если их долго выращивать, время покажется познаваемым.

Но чем больше мы знаем о мире, тем он бессмысленней.

Мне всегда нужно было экономить пространство.

Мне иногда важно избегать стен.

Мне иногда нужно всматриваться в эхо, догадываясь, кто научил меня говорить.

********************************

Я долго не знал отца — тот пропадал в геологоразведке, пока на Чукотке не завершились изыскания россыпного золота. А потом вдруг появился он, пахнущий сыромятной кожей и табаком. Одно из первых воспоминаний: мать вынесла ночью меня к только что прибывшему отцу, резкий свет, зажмуренные глаза, и колючая прохладная сила подхватывает меня целовать, а дальше вспыхивает утро, и я вижу приоткрытую балконную дверь с полосой луча, добирающегося от порога до спинки кровати. Никогда прежде не видел я так близко ни одного мужчину. Сказочный великан лежал навзничь на постели, куда я любил скользнуть поутру, прижаться к материнской теплой мякоти, и я оказался пленен этим властным вторжением крупного плана, ошеломлен, разглядывая торчащие из-под простыни ступни, складки простыни, текущие по телу, закинутые за голову руки, вздымающуюся грудь, плечи и темные подмышки, волевой подбородок, опрокинутые брови, прямой нос с сужающимися от дыхания ноздрями. Так же зачарованно я разглядывал потом чудеса — море и жирафа. Так же десятилетия спустя в роще секвой в Йосемити я буду рассматривать поверженный бурей колосс: купол вывороченного корневища, ствол уходит вверх по склону подобно связанному лилипутами земного притяжения Гулливеру. Так же тело отца длилось ростом вдоль кровати.

Кажется, я во многом унаследовал отцовский характер, состоявший в яростной пытливости: например, побуждаемый ею, отец, к ужасу матери, заглядывал на прогулках в окна, с кошачьей ловкостью пользуясь пожарной лестницей, — вот эта страсть любопытства передалась мне сполна.

Мать сокрушенно вздыхала, глядя, как я разбирал снятый с антресолей рюкзак с альбомами, набитыми снимками, — с их помощью отец собирался извлечь достоверное описание той или иной местности. Альбомы были пронумерованы и поименованы на корешках и назывались: «Планетарий», «Хлебозавод №5», «Дом Наркомфина», «Бахметьевский гараж», «ДК Русакова» — все это были памятники московского конструктивизма, пренебрежённые варварской современностью. Отец собирался писать книгу (но потом бросил), посвященную этим уходящим в безвременье образцам культурного слоя. Замысел его состоял не в осмыслении архитектуры — он собирался сделать книгу о людях, связанных прямо или рикошетом с этими объектами, о людях, либо живущих подле, либо работающих в них, о тех, кто создает мифологическую плоть особенных локусов московской действительности. Идея книги была вполне конструктивистская, и я отдавал должное стремлению отца превозмочь дядю Гиляя уже с помощью новаторского приема. Отец писал: «Не сходя с места, стоя где-нибудь на Остоженке, я за минуту способен насчитать пяток-другой различных архитектурных стилей. Я хочу вгрызться в глотку этому эклектичному, одновременно уродливому и милому божеству — Москве, представляющейся мне в пёсьем бездомном облике, изгвазданному проплешинами пустырей и лишаями провалов; стаи бродячих собак — ее жрецы, но есть, есть такие обличья столицы, к которым хочется пригнуться, приласкать, подкормить».

Я часто слышал от отца: «Чтобы чего-то достигнуть, нужно быть немного сумасшедшим. Нормальным людям большие дела не по Сеньке шапка». — «Но что если эта шапка — шутовской колпак?» — думал я про себя, зная, как порывисто отец способен себя вести: то мчаться искать в Замоскворечье масонские церкви с двумя храмовыми столбами у входа или рыбачить на Пестовское водохранилище, всю ночь трепаться у костра, быть рубахой-парнем, то вдруг омрачиться, зыркать исподлобья и обругивать тогда всё на свете. Как правило, небо и преисподняя у него сходились в одну лиловую плоскость, и никак нельзя было предугадать, к какой из ипостасей относил он светлые длинные волосы, хрупкий облик мадонны, совершенные колени: отец считал, что колени главная телесная часть женщины, по которой весь ее облик воссоздается точней, чем по иной части тела: «Что нам видно из Платоновой пещеры? Лишь колени».

Отца всегда хватало на многое: это был и выносливый опытный геолог посреди Чукотки, и странный человек, живущий на краю Иудейской пустыни; поэт, увлеченный Москвой и Иерусалимом; специалист, сменивший занятие геологией на иерусалимскую археологию. Но только на первый взгляд в этом виделось противоречие: отец читал геологические и культурные пласты как книгу, он просто переменил тома. Ему и Ньютона было мало, в отличие от меня.

Один комментарий к “Александр Иличевский. Три миниатюры

  1. Александр Иличевский. Три миниатюры

    Что делать с тонкою тоской – звенящей где-то в области сердца: тонкой, потому что приходится прислушиваться к ней, как к призраку, вдруг шепчущему – облака на рассвете бегут низко-низко, туман их впитывается горами, солнце на уклоне, и декабрь так похож на самую жизнь с ее причудливостью слабого света и сильной тени?

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий