Любое ее движение, поза — были царственны. Я знал, что у нее в Англии живет дочь, и представлял себе, как могла она рожать, воображал ее в совсем не царственных обстоятельствах — и все равно выходило так, что хоть картинку для святцев по Орлеанской деве пиши: родильное ложе — трон, потоки бордовой парчи и белого шелка, залитого кровью и морем, сошедшим из чрева, и по нему — алые паруса и тростниковые заросли, корневища, остров Буян, — ничто в ее облике, казалось, не указывало на то, что ее предки — рабочие и крестьяне.
Три солнца — ночное, дневное и подземное — сопровождали тогда меня в Иерусалиме. Эва была моим проводником в толще тайны, в которой она иногда раскрывалась лоном, совмещенным с раскаленным зенитом, и на закате сменялась сочащимся лунным светом. Время, проведенное с ней, было сродни затмению — отчетливому сну наяву, в котором вновь творилось нечто неподвластное, но прихотливо увязанное с прошлым, пустившим корни в будущее.
Эва была цветочным созданием с ромашковой терпкостью, с жасминовой нежностью, — так она благоухала в ладонях, понемногу распаляясь, начиная вздыхать и потом задыхаться.
Эва была вхожа в эзотерическое сообщество Иерусалима, собиравшееся в Соломоновой пещере. Это было что-то вроде клуба, двое его ведущих членов были богатыми французами, в нем состояли даже несколько людей из правительства, вроде бы иногда тут появлялся даже премьер-министр, — собрания посвящены были в основном благотворительному благоустройству Иерусалима, ни слова о сионизме, ни слова о международном положении, зато после следовал ужин в башенном масонском здании «ИМКА», рожденном под куполом города автором еще одного грандиозного пирамидального шпиля, так же архитектурно закрепившего идеи вольных каменщиков под небесами младшей сестры земли обетованной, — вертикалью «Импайр Стейт» на Манхэттене.
Эва все про всех знала в Старом Городе, у нее были свои потайные дворики для посещения — в этом лабиринте камней, заросших садиками — в Армянском квартале жила ее подруга-археолог, чья семья населяла уютный дворик, украшенный лазурными изразцами с разломанным гранатом. Эва приносила ей в дар как удобрение пакетик сухого помета горлинок, которых прикормила у себя на чердаке, — это их гуденье не давало мне выспаться, когда я оставался у нее; имелся среди ее знакомых также магрибский маг из Мамлюкского квартала — проживавший за резными древними воротами, достигавшими высотой по грудь жирафу, которые впускали, казалось, когда-то великанов — телохранителей султана, — это был старик в цветастых бархатных портках и шапочке из той же ткани, иссушенный до такой степени, что хотелось взять его на руки, как ребенка. Он отсыпал ей сухих толченых трав, которыми Эва обкуривала своих клиенток, страдающих мигренью — кислый запах дыма каждый раз доносился до спальни, и я, поглядывая за окно на озарившего его внезапно залетного удода, вспоминал подмосковную лесополосу, где мы в детстве, жмурясь и плача от кислого дыма, вдыхали из тлеющей газетной «козьей ножки» содранную в кулак со стебля сухую полынь: по памяти за березами проносилась с воем торможенья электричка, и удод взлетал, вспугнутый отбывшей восвояси сутулой пришаркивающей босоножками дамы лет пятидесяти пяти, содрогавшейся от приступов слезливой меланхолии.
В первые же дни жизни в Иерусалиме, я обнаружил здесь такое явление, как солнечный ветер. Скажем, вы в Рехавии, четыре часа пополудни, ноябрь. Время от времени слышно гуканье горлинки. Чуть погодя на выдохе легонько ударяет ставень и гремят понизу сухие листья. Солнечный ветер — предвестие оптически странной зимы, во время которой солнце смежает веки лишь на день, на два, а в остальное время чаша горных склонов наполнена куполом просеянного сквозь толщу прозрачности света, приближающего с удивляющей пристальностью обрывы и склоны, обведенные витками дорог, слепящие маковки монастыря, окна и крыши, и вот снова ветер вздыхает, дуя на свечи кипарисов, наполняя и обшаривая парусные кроны сосен.
КАЖДОЕ УТРО
Страна, из которой я пришел, называется Каспий.
Такова реальность, заключенная в линзу этого моря.
Я вышел из него, как выходят после купания на берег.
Холмы намытой острой ракушки сизыми насыпями встречали меня.
По берегу были разбросаны убитые штормом тюлени и осетры.
Бескрайняя морская равнина увенчивалась на горизонте скобками нефтедобывающих заброшенных платформ.
Страна, из которой я пришел, называется детство.
Детство знает о смерти не меньше, чем старость.
Детство радостней старости, потому что оно удаляется от небытия, в то время как старость к нему приближается.
Детство прекрасно еще тем, что иногда в нем хочется жить.
Каждое утро просыпаться со страстью к новому дню.
Каждый вечер грустить по тому, что кончается день.
Море хранило меня, как рыбу, пока не выбросило на голый пустынный берег.
С тех пор я иду по нему и никак не обойду бездну, полную младенцев.
По капле линза этой пропасти собирает каждый ручеек с мира Волги.
Валдайский колокольчик до сих пор иногда стучит в моей груди вместо сердца.
Водоразделы куролесят и кружатся вместе с солнцем, перемалывая военное железо.
Как некогда матрос Самохвалов на крейсере «Австралия» поднял мирный бунт и привел корабль восвояси.
А звезды падали ему в глаза ночью, когда он лежал на палубе, подложив под голову рваный сапог.
Одна из этих звезд прошептала ему: «Аделаида!».
Александр Иличевский. Две миниатюры
Любое ее движение, поза — были царственны. Я знал, что у нее в Англии живет дочь, и представлял себе, как могла она рожать, воображал ее в совсем не царственных обстоятельствах — и все равно выходило так, что хоть картинку для святцев по Орлеанской деве пиши: родильное ложе — трон, потоки бордовой парчи и белого шелка, залитого кровью и морем, сошедшим из чрева, и по нему — алые паруса и тростниковые заросли, корневища, остров Буян, — ничто в ее облике, казалось, не указывало на то, что ее предки — рабочие и крестьяне.
Три солнца — ночное, дневное и подземное — сопровождали тогда меня в Иерусалиме. Эва была моим проводником в толще тайны, в которой она иногда раскрывалась лоном, совмещенным с раскаленным зенитом, и на закате сменялась сочащимся лунным светом. Время, проведенное с ней, было сродни затмению — отчетливому сну наяву, в котором вновь творилось нечто неподвластное, но прихотливо увязанное с прошлым, пустившим корни в будущее.
Эва была цветочным созданием с ромашковой терпкостью, с жасминовой нежностью, — так она благоухала в ладонях, понемногу распаляясь, начиная вздыхать и потом задыхаться.
Читать дальше в блоге.