В.Г. Зебальд. Отрывок из романа «Аустерлиц» (протагонист находит свою няню)

В.Г. Зебальд. Отрывок из романа «Аустерлиц» (протагонист находит свою няню)
Перевод с немецкого Марины Кореневой
«Тереза Амбросова оказалась бледной, почти прозрачной дамой лет сорока. Когда мы поднимались на третий этаж, стоя в тесном лифте, одна сторона которого то и дело шаркала по стене шахты, прижатые друг к другу, в молчаливом смущении от неестественной близости соприкасавшихся тел, я обратил внимание на то, как тихонько бьется точка в изгибе синеватой прожилки на ее правом виске, и это частое биение напомнило мне подрагивание кожи на шее ящерицы, застывшей без движения на камне под лучами солнца. Чтобы попасть в кабинет госпожи Амбросовой, нам пришлось пройти через всю галерею вокруг двора. Мне страшно было смотреть через перила вниз, туда, где стояло несколько припаркованных машин, казавшихся сверху какими-то вытянутыми, во всяком случае, гораздо длиннее, чем они кажутся на улице. В кабинете, куда мы попали прямо из галереи, повсюду — в шкафах, на загибающихся по-разному полках, на тележке, предназначенной, судя по всему, специально для транспортировки архивных материалов, на высоком кресле, придвинутом к стене, на обоих письменных столах, стоящих друг против друга, — повсюду громоздились огромные пачки перевязанных шпагатом документов, у многих из которых от лежания на свету были желтоватые, ломкие края. Среди этих гор бумаги угнездились многочисленные комнатные растения, одни — в простых глиняных плошках, другие — в пестрых керамических горшках: мимозы и мирты, толстолистые столетники, гардении и развесистая традесканция, вьющаяся по решетчатой ширме. Госпожа Амбросова, любезно пододвинув мне стул возле своего письменного стола, внимательнейшим образом слушала меня, слегка склонив голову набок, пока я, в первый раз в своей жизни, рассказывал о том, что я в силу разных обстоятельств оказался лишенным каких бы то ни было сведений о моем происхождении, что я, в силу уже иных обстоятельств, не предпринимал никаких шагов, чтобы прояснить этот вопрос, но теперь, после ряда важных событий, неожиданно вторгшихся в мою жизнь, пришел к заключению, которое скорее можно назвать предположением, что я, в возрасте четырех с половиной лет, в самом начале войны был, вероятно, вывезен из Праги в составе так называемого детского поезда, и потому теперь пришел сюда в надежде, что мне удастся обнаружить в адресных списках данные о проживавших в Праге в период с 1934 по 1939 год лицах, которые носили мою фамилию и которых, наверное, должно быть не так уж много. Давая свои довольно несвязные и к тому же, как мне вдруг тогда показалось, совершенно абсурдные объяснения, я неожиданно для себя впал в такое паническое состояние, что тут же начал заикаться и скоро уже ничего толком не мог сказать. Я чувствовал жар, исходивший от толстой, крашенной-перекрашенной чугунной батареи под распахнутым настежь окном и слышал только шум, доносившийся с улицы Кармелитска, тяжелый грохот трамвая, протяжное завывание полицейской сирены и резкие сигналы «скорой помощи» вдали. В себя я пришел только тогда, когда госпожа Амбросова, озабоченно глядя на меня своими глубоко посаженными фиалковыми глазами, поставила передо мной стакан воды, который мне пришлось держать двумя руками, пока я медленно пил и слушал, что она мне говорит. Она сказала, что все списки жителей города за данный период сохранились, что имя Аустерлиц, действительно, не самое распространенное и потому разыскать их всех будет несложно и что завтра к вечеру я смогу получить соответствующие выписки. Она сама займется этим делом. Теперь я уже не скажу, как я попрощался с госпожой Амбросовой, как вышел из архива и где потом блуждал; помню только, что я снял номер в небольшой гостинице неподалеку от улицы Кармелитска, на острове KaiMiia, и что я просидел там до самой темноты у окна, глядя на серо-коричневые, неспешные воды Молдавы и тот, как я боялся, совершенно мне незнакомый и никак со мной не связанный город на другом берегу реки. […]
 Когда [на следующий день] я вошел в кабинет госпожи Амбросовой, она как раз занималась тем, что поливала рассаду герани в разномастных глиняных горшочках, расставленных на доске между рамами. Оттого, что здесь так натоплено, они растут гораздо лучше, чем дома, где все-таки весной прохладно, сказала госпожа Амбросова. Паровое отопление уже давно не регулируется, вот почему тут воздух, особенно в такое время года, как в оранжерее. Может быть, вам именно поэтому, добавила она, сделалось вчера нехорошо. Все адреса Аустерлицов я для вас уже выписала из реестров, сказала она. Как я и предполагала, их оказалось меньше десятка. Госпожа Амбросова отставила зеленую лейку и протянула мне листок бумаги со своего письменного стола. На листочке столбиком шли имена: Аустерлиц Леопольд, Аустерлиц Виктор, Аустерлиц Томаш, Аустерлиц Иероннм, Аустерлиц Эдвард и Аустерлиц Франтишек, а в самом конце была помещена, вероятно, незамужняя Аустерлицова Агата. Возле каждого имени была помечена сфера занятий перечисленных лиц: оптовый торговец тканями, раввин, владелец фабрики по производству бандажных изделий, начальник канцелярии, ювелир, владелец типографии, певица, — а также указывался цифрой соответствующий район и давался адрес: VII, У возовки; II, Бетлемска и так далее. Госпожа Амбросова посоветовала, прежде чем я отправлюсь на другую сторону, начать отсюда, с Малой Страны, потому что здесь, совсем недалеко от архива, минутах в десяти, не более, на улице Шпоркова — это такая маленькая улочка рядом с дворцом Шёнборн, чуть в гору, — проживала, судя по регистрационным книгам за 1938 год, Агата Аустерлицова, в доме № 12. Вот так, сказал Аустерлиц, не успев приехать в Прагу, я сразу нашел то место, где прошли мои первые детские годы, следы которых совершенно стерлись из моей памяти. Уже когда я шел по лабиринту маленьких улочек, проходил через дома, дворы, между улицами Влашка и Нерудова, и потом, когда поднимался по Шпоркова, шаг за шагом одолевая подъем и чувствуя под ногами неровные булыжники, у меня было такое впечатление, будто я здесь уже ходил, будто мне открылось воспоминание, вызванное не напряжением мысли, а пробудившимися после долгого оцепенения ощущениями. Правда, я как будто ничего не узнавал, но по временам невольно останавливался, оттого что взгляд мой задержался на красивой оконной решетке, на металлической ручке звонка или на причудливом сплетении веток миндального дерева, выглядывающего из-за стены. А у одного подъезда я простоял довольно долго, сказал Аустерлиц, я стоял и смотрел на небольшой полурельеф, размером не больше одного квадратного фута, вмонтированный в гладкую штукатурку на самом верху, над аркой, — там, на лазоревом фоне, разукрашенном звездами, была изображена синяя собака с веткой в зубах, которую она, как я, содрогнувшись, почувствовал всей кожей, принесла мне из моего прошлого. А потом эта прохлада, которой пахнуло на меня, когда я ступил в парадную дома № 12, и жестяной ящик у самого входа на стене с нарисованной молнией, мозаичный цветок с восьмью лепестками, выложенный сизо-серыми и белыми шашечками на крапчатом, выщербленном каменном полу, влажный запах известки, плавно поднимающаяся лестница, похожие на орехи шишечки, расположенные на равных расстояниях по всей длине перил, — буквы и знаки из наборной кассы забытых вещей, подумал я тогда и совершенно потерялся в счастливом и одновременно исполненном страха смятении чувств, из-за чего я даже несколько раз останавливался, садился на ступеньки и сидел, прислонив лоб к стене. Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем я наконец добрался до последнего этажа и позвонил в дверь расположенной справа квартиры, а потом прошло еще, как мне представилось, полвечности, прежде чем я услышал внутри какое-то шевеление, и вот — открылась дверь и передо мною явилась Вера Рышанова, которая в тридцатые годы, когда она — как вскоре я узнал из ее рассказов — училась в Пражском университете на отделении романистики, была соседкой моей мамы Агаты и одновременно моей няней. Хотя она при всей своей дряхлости казалась, в сущности, совершенно не изменившейся, я не сразу узнал ее, потому что, видимо, сказал Аустерлиц, был слишком взволнован и просто не верил своим глазам. Вот почему я сначала только выдавил из себя ту фразу, которую заготовил заранее, с трудом запомнив слова: «Prominte, prosfm, ze Vas obtezuji. Hledam pani Agata Austerlizovou, kreta zde monzna v roce devatenact set tficet osm bydlela» — «Я ищу госпожу Агату Аустерлицову, которая, возможно, жила тут в 1938 году». Вера испуганным жестом закрыла лицо обеими руками, — такими бесконечно родными, вдруг почувствовал я, — и, глядя на меня сквозь щелки между пальцев, тихо-тихо, но с такою чудесною ясностью, сказала по-французски мне такие слова: «Жако, — сказала она, — неужели это правда ты?» Мы обнялись, потом постояли, держась за руки, потом снова обнялись, и снова, не знаю сколько раз, пока наконец Вера не провела меня через темную прихожую в ту комнату, в которой все было так же, как почти шестьдесят лет тому назад. Мебель, которая досталась Вере в мае 1933 года от двоюродной бабушки вместе с квартирой: комод, на
котором слева стоял Пульчинелло мейсенского фарфора, в маске, а справа — его возлюбленная Коломбина, застекленный книжный шкаф с пятьюдесятью пятью карминно-красными томами «Человеческой комедии», секретер, длинная оттоманка, верблюжий плед, сложенный в ногах, синеватая акварель с видом богемских гор, цветы на подоконнике, — все это на всем течении времени моей жизни, которое теперь опрокинулось во мне, оставалось на своих местах, потому что Вера, как она мне сказала, сказал Аустерлиц, потеряв меня и мою мать, ставшую ей почти сестрой, перестала выносить какие бы то ни было изменения. Я уже не помню, в какой последовательности мы с Верой рассказывали друг другу наши истории в тот мартовский день и вечер, сказал Аустерлиц, но мне думается, что, после того как я, опуская все то, что меня так угнетало на протяжении этого времени, коротко сообщил о себе, речь пошла прежде всего о моих пропавших без вести родителях, Агате и Максимилиане. Максимилиан Айхенвальд, уроженец Санкт-Петербурга, где его отец до самой революции держал торговлю специями, был одним из активнейших деятелей чехословацкой социал-демократической партии, сказала Вера, и познакомился с моей матерью, которая была на пятнадцать лет его моложе и, находясь в самом начале своей артистической карьеры, много выступала в разных городах провинции, в Николсбурге, куда Максимилиан приехал в одну из своих очередных поездок, которые он совершал по стране, выступая на открытых митингах и фабрично-заводских собраниях. В мае 1933 года, почти сразу после того, как я сама перебралась сюда, на Шпоркова, они, вернувшись из путешествия в Париж, полные незабываемых впечатлений, как они не уставали повторять, сняли вместе квартиру в этом доме, хотя их отношения так и оставались еще неоформленными. Агата и Максимилиан, сказала Вера, особенно любили все французское. Максимилиан был ярым республиканцем и мечтал сделать из Чехословакии вторую Швейцарию, превратив ее в остров свободы в разливающемся по Европе море фашизма. Агата имела скорее несколько сумбурное представление о лучшем мире, сформировавшееся под влиянием Жака Оффенбаха, которого она ценила превыше всего и которому я, кстати сказать, добавила Вера, сказал Аустерлиц, обязан своим редким именем, не встречающимся среди чехов. Этот интерес к французской культуре во всех ее проявлениях, который я, будучи увлеченной романисткой, разделяла с Агатой, равно как и с Максимилианом, и послужил основой нашей дружбы, завязавшейся с первого же разговора в тот день, когда они въехали сюда, и вылившейся естественным образом в то, сказала Вера, сказал Аустерлиц, что после моего рождения она, Вера, имея в отличие от Агаты и Максимилиана возможность более свободно распоряжаться собственным временем, предложила свои услуги в качестве няни до того времени, пока я не пойду в приготовительную школу, — предложение, сказала Вера, о котором она ни разу не пожалела, ибо даже в тот период, когда я еще не умел толком говорить, у нее было ощущение, что никто ее не понимает лучше, чем я, а уж потом, когда мне было без малого три года, я и вовсе сделался для нее самым лучшим собеседником. Когда мы гуляли среди грушевых и вишневых деревьев, шагали по лужайкам Семинарского сада или, в жаркие дни, искали прохлады в тенистом парке дворца Шёнборн, мы общались, как было обусловлено с Агатой, на французском, и только когда мы под вечер возвращались домой и она принималась готовить ужин, мы переходили на чешский, обсуждая всякие домашние и детские дела. Рассказывая это, Вера непроизвольно, как я подозреваю, сказал Аустерлиц, тоже перешла на чешский, и я, у которого ни в аэропорту, ни в Государственном архиве, ни даже тогда, когда я заучивал наизусть свой вопрос, от которого, попади я в другое место, не было бы никакого проку, в голове не шевельнулось даже отдаленного намека на мысль о том, что я соприкасался когда бы то ни было с чешским языком, — я, как глухой, который чудесным образом снова обрел слух, понимал почти все из того, что говорила Вера, и мне хотелось только одного: закрыть глаза и слушать без конца журчание ее бегущих многосложных слов».
Источник: https://booksonline.com.ua/view.php?book=176971&page=42

Добавить комментарий