Судьба к Щ. была немилосердна: двух лет от роду заболев костным туберкулезом, он все детство, отрочество и юность провел в больницах, диспансерах, здравницах и лечебницах. И школу закончил только вечернюю, и в Московском университете учился как заочник (1946-1951), лишь последние два года перед выпуском проведя на очном отделении (1951-1953).
«Я, — рассказывает В. Лакшин, — вспоминаю его то дома, в Электрическом переулке близ Белорусского вокзала, в этой маленькой, узкой, как щель, полутёмной комнатке, служившей некогда ванной и заселённой в эпоху коммуналок и „уплотнений“, — он сидит, подвернув ноги, на сундуке, с книжкой в руках. То в кабинете профессора Гудзия, где идёт толстовский семинарий, и Марк, слегка опоздавший и пристроившийся в укромном углу за этажеркой у самой двери, что-то пишет в зелёненький измятый блокнотик. То на скромной студенческой пирушке, где он сразу становится центром дружеского кружка, и гитара ходуном ходит в руках его, и все без слов признают его первенство и в песне, и в шутке, и в завязавшемся вдруг серьёзном разговоре. То в редакции журнала, куда он с трудом, громыхая костылями, поднимается по высокой лестнице с рукописью, свёрнутой в трубочку и болтающейся сбоку на бечёвке, чтобы не занимать руки… Но чаще и отчётливее всего я вспоминаю почему-то, как в пору весенних экзаменов он сидит на камнях старой ограды в университетском садике, сняв шляпу, прислонив сбоку костыли, покуривает, слегка задрав голову, с наслаждением щурится на солнце и с добрым любопытством вглядывается в лица тех, кто входит и выходит, хлопая дверью, из здания факультета. Он никого не ждёт, не ищет, ему просто радостно смотреть на суетливую, шумную студенческую жизнь и чувствовать себя причастным к ней».
Вполне естественно, что с детства Щ. писал стихи, студентом подрабатывал, сочиняя рецензии на книжные новинки для Совинформбюро и ВОКСа, но по-настоящему с подачи профессора Н. Гудзия дебютировал в сентябре 1953 года, напечатав в «Новом мире» свою дипломную работу «Особенности сатиры Льва Толстого».
И начались три – всего три! – года интенсивной работы в критике.
А время… Вообразите себе сами это еще только оттаивавшее время – когда надо было доказывать, что Достоевский – гений, Блок и Есенин – великие поэты, защищать А. Грина, сражаться с «теорией бесконфликтности» и прочими премудростями социалистического, будь он неладен, реализма, выбирать, «роясь в сегодняшнем окаменевшем говне», книги, истинно стоящие внимания.
Беда Щ. в том, что эти книги были по большей части либо еще не реабилитированы, либо пока не написаны. Нет ни «лейтенантской» прозы, ни «исповедальной», ни «деревенской», ни «городской». И он ищет свое, лишь вызревающее у В. Некрасова и В. Овечкина, С. Антонова и Г. Троепольского, схватывается за «поэзию обыкновенного» в рассказах ныне, увы, позабытого читинского прозаика И. Лаврова.
Ждет, а пока разбирается с тем, что начальство и другие критики выдают за классику – пишет со всей интонационной почтительностью разгромную статью о бездушном «храмовничестве» в «Русском лесе» Л. Леонова (Новый мир, 1954, № 5), передает во второй выпуск альманаха «Литературная Москва» (1956) трактат-памфлет «Реализм современной драмы», где говорит о пьесах титулованных А. Корнейчука и А. Софронова уже без всякой почтительности, даже внешней.
И удивительно ли, что А. Твардовский письмом благодарил Н. Гудзия за отрекомендованного им автора, а редактор «Литературной Москвы» Э. Казакевич, получив опасный текст, написал Щ.: «Ваша статья о драматургии кажется мне произведением зрелого ума и нешуточного таланта. <…> При прочтении я испытывал чувство восхищения, давно уже не испытанное мной над критическими статьями. Думаю, что в Вашем лице наша советская литература — может быть, впервые — приобретает выдающегося критика».
Ни антисоветчиком, ни фрондером Щ., разумеется, не был, но инстинкт правдоискательства, который позднее передастся В. Лакшину, И. Виноградову, Ю. Буртину, Ф. Светову, В. Кардину, другим новомировским критикам, настойчиво вел его к несогласию с любого рода казенщиной и фальшью:
«Мы — оптимисты, — запальчиво говорил Щ. в статье «На полдороге», — но не будем же становиться ханжами! Еще в окружении “равнодушной природы” умирают дорогие нам люди, рушатся семьи, есть еще одиночество и необеспеченность и лишенные света жилища, еще, бывает, приходит к человеку нежданное, негаданное горе и он не знает, как с ним справиться, еще счастье в жизни идет в очередь с несчастьем…
Нам представляются высшей степенью холодного равнодушия те литературные “манифесты”, в которых говорится о “бескрылой”, “неудачливой в жизни мелкоте”, которая “полезла” на страницы книг, а также брезгливые замечания о загсах и нарсудах, о так называемых “мелких дрязгах быта”… Кто эти великолепные счастливцы, спасенные жизнью даже от того, что они сдержанно именуют “некоторыми неустройствами быта”, бестрепетно проходящие мимо “мелких дрязг”, отраженных в деятельности столь почтенных учреждений, как загс и нарсуд, не запинаясь рассуждающие о “маленьких людях”, о “мелкоте” со “слабыми идейными поджилками”, об “обыденной сутолоке” жизни! Каким образом мог сложиться в наши дни этот их барский идеализм?».
Первый из строгих юношей Оттепели, Щ. прожил совсем недолго: в Новороссийске, где он в очередной раз лечился, не хватило стрептомицина, чтобы его спасти. Но эта короткая, как высверк молнии, жизнь запомнилась. «Один из талантливейших представителей нового поколения советской литературы, Щеглов был критиком с дарованием сильным и ярким. Большие надежды связывали мы с его именем», сказано в некрологе, подписанном А. Твардовским, К. Фединым, К. Чуковским, Б. Пастернаком, И. Эренбургом, Н. Погодиным, К. Паустовским, В. Кавериным, В. Некрасовым, В. Катаевым, Б. Слуцким, Л. Зориным, иными многими.
А нам остались книги, уже после смерти Щ. заботливо и всякий раз с приращением объема собранные сначала В. Лакшиным (1958, 1965, 1971, 1973, 1987), а уже после его ухода жизни А. Турковым.
Чем закончить? Наверное, вот этими строками А. Твардовского: «Есть книги – волею приличий // Они у века не в тени. // Из них цитаты брать – обычай // Во все положенные дни. // В библиотеке иль читальне // Любой – уж так заведено – // Они на полке персональной // Как бы на пенсии давно. <…> На них печать почтенной скуки // И давность пройденных наук; //Но, взяв одну такую в руки, // Ты, время, // Обожжешься вдруг… // Случайно вникнув с середины, // Невольно всю пройдешь насквозь, // Все вместе строки до единой, // Что ты вытаскивало врозь».
Соч.: Любите людей: Статьи. Дневники. Письма. М.: Сов. писатель, 1987; На полдороге: Слово о русской литературе. М.: Прогресс-Плеяда, 2001.
Лит.: Лакшин В. Три года – и вся жизнь (Путь Марка Щеглова) // Щеглов М. Любите людей. М., 1987; Огрызко В. Он ломал перегородки // Литературная Россия, 23 февраля 2015 года; Чупринин С. Старое, но грозное оружие // Чупринин С. Критика – это критики. Версия 2.0. М.: Время, 2015, с. 9-44.
Сергей Чупринин. ЩЕГЛОВ МАРК АЛЕКСАНДРОВИЧ (1925—1956)
Судьба к Щ. была немилосердна: двух лет от роду заболев костным туберкулезом, он все детство, отрочество и юность провел в больницах, диспансерах, здравницах и лечебницах. И школу закончил только вечернюю, и в Московском университете учился как заочник (1946-1951), лишь последние два года перед выпуском проведя на очном отделении (1951-1953).
«Я, — рассказывает В. Лакшин, — вспоминаю его то дома, в Электрическом переулке близ Белорусского вокзала, в этой маленькой, узкой, как щель, полутёмной комнатке, служившей некогда ванной и заселённой в эпоху коммуналок и „уплотнений“, — он сидит, подвернув ноги, на сундуке, с книжкой в руках. То в кабинете профессора Гудзия, где идёт толстовский семинарий, и Марк, слегка опоздавший и пристроившийся в укромном углу за этажеркой у самой двери, что-то пишет в зелёненький измятый блокнотик. То на скромной студенческой пирушке, где он сразу становится центром дружеского кружка, и гитара ходуном ходит в руках его, и все без слов признают его первенство и в песне, и в шутке, и в завязавшемся вдруг серьёзном разговоре. То в редакции журнала, куда он с трудом, громыхая костылями, поднимается по высокой лестнице с рукописью, свёрнутой в трубочку и болтающейся сбоку на бечёвке, чтобы не занимать руки… Но чаще и отчётливее всего я вспоминаю почему-то, как в пору весенних экзаменов он сидит на камнях старой ограды в университетском садике, сняв шляпу, прислонив сбоку костыли, покуривает, слегка задрав голову, с наслаждением щурится на солнце и с добрым любопытством вглядывается в лица тех, кто входит и выходит, хлопая дверью, из здания факультета. Он никого не ждёт, не ищет, ему просто радостно смотреть на суетливую, шумную студенческую жизнь и чувствовать себя причастным к ней».
Читать дальше в блоге.