Михаил Бару. Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары…

Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары, я вспоминаю, что не был участником революционных событий девяносто первого года, не защищал Белый дом, не расклеивал листовок. В то время я жил в провинции, в научном городке Пущино, на берегу Оки. Помню ворох разноцветных надежд, с которыми тогда не расставался даже во сне.

Будущая свобода представлялась мне чем-то вроде огромного книжного магазина или библиотеки, на полках которых стоят какие только ни пожелаешь книги. И в этих книгах ответы на все вопросы. И еще книги с тайными знаниями, «Опыты» Монтеня задешево, а не за половину моей месячной зарплаты, многотомник «Настоящая история России», стихи поэтов Серебряного века, включая тех, кто уехал после октябрьского переворота, «Собачье сердце» не на тонкой папиросной бумаге и перепечатанное на машинке, а на мелованной в твердой обложке с красивыми иллюстрациями, и, конечно, старинные средневековые карты с указанием островов, где зарыто золото партии. Про прилавки полные продуктов и промтоваров я не мечтал. Я никогда их не видел и не представлял, как они могут выглядеть.

Помню газету нашего городка, которая аккурат девятнадцатого августа вышла с моими сатирическими стихами, в которых я смело, аж дух у самого себя захватывало, критиковал власти, депутатов и партию. Помню, реакцию жены, которая, увидев газету со стихами и даже моим портретом, сказала мне… и потом не раз еще говорила. Помню зиму этого же года и костры, которые отдельные горожане жгли ночью и днем возле промтоварного магазина потому, что стояли в очереди за коврами. Никто этих ковров не обещал, но кто-то пустил слух, что они будут. Не то, чтобы людям позарез нужны были ковры, но надо было куда-то вложить деньги, которые стремительно обесценивались. Хотя бы в ковры.

Люди думали, что потом, когда совсем припрет, их можно будет обменять на что-нибудь такое… вроде муки, картошки, спичек и сахара. Мало кто сомневался, что скоро припрет совсем. Кстати, о сахаре. В фойе Специального конструкторского бюро биологического приборостроения было что-то вроде толкучки, где талоны на сахар можно было обменять на талоны на сигареты, талоны на носки обменять на талоны стиральный порошок, а водочные талоны на все, что угодно. Папа вложил все семейные ваучеры в какие-то серьезные сибирские компании, обещавшие прибыль в алмазах и нефти.

Папе посоветовали это сделать очень знающие серьезные люди на военном заводе, где он работал. Папа обижался, когда я позволял себе неуместные шутки по этому поводу. Еще он вложил деньги в какие-то ценные бумаги, которые обещали через пять лет после вложения получить два персональных компьютера. Папе они позарез нужны были для внуков. Чуть позже папа по совету друзей с другого военного завода в Подольске вложил деньги в фирму «Властилина». Тут ошибки быть не могло. «Властилина» арендовала помещение у военного завода, с которым папин завод вместе делал что-то такое, которое запускалось с кораблей надводного флота и в заданный квадрат на Камчатке. Папе посоветовал вложить деньги главный технолог этого завода. Папа был главным технологом своего завода. Не мог же главный технолог завода, с которым они вместе делали то, что может навести такого шороху на планете обмануть другого главного технолога. Папа до самой смерти так не признался маме сколько денег он потерял в Подольске.

По выходным мы с женой брали в руки большие сумки и ехали в Москву за продуктами, а с маленькими тогда еще детьми сидела моя мама. В Москве мы все, что могли, закупали и часов через пять или семь, отстояв все очереди за мясом, маслом, яблоками, творогом, сосисками и всем, что можно было купить съестного и на что, конечно, хватало денег, ехали домой на автобусе. Как-то раз, на обратном пути из Москвы в Пущино, наш автобус попал в аварию. К счастью, не в очень страшную. Дело было зимой , дорога скользкая, резина у автобуса лысая и мы стукнулись о какой-то другой автобус или грузовик.

К частью, никто не пострадал, но ехать мы дальше не могли. Шофер каким-то образом вызвал подмогу из своей автоколонны и к нам на выехал сменный автобус из Серпухова. Ехал он, понятное дело, медленно. Свет в автобусе выключили и отопление тоже. За спиной наших сидений кто-то кому-то пересказывал своими словами шахматную оперу Леонида Сергеева о матче Карпова с Корчным. На словах «Политбюро решило: надо взять!» в автобус ввалился занесенный снегом милиционер и на весь салон громко спросил: «Кто здесь Михаил Бару?». Я встал и милиционер сказал мне: «Пройдите сюда». Я подошел к нему. В салоне все притихли. Милиционер дал мне рацию, в которой что-то хрипело, шумело и булькало и велел доложить в нее маме, что у нас все штатно. Просто мы задержались из-за поломки автобуса. Я, сгорая от стыда, доложил и быстро сел на свое место. Не объяснять же всему автобусу, что твоя мама милиционер и подняла по тревоге патруль, чтобы узнать что с нами случилось.

Не могу сказать, что в конце восьмидесятых и в начале девяностых мы умирали с голоду. Чего не было – того не было. Мне, как химику, на работе выдавали молоко, правда, синее и полупрозрачное, из которого жена делала творог и даже сыр. В институте биохимии и физиологии микроорганизмов можно было раздобыть то ли какие-то ферменты, то ли какие-то микроорганизмы, которые превращали творог в сыр. Отвратительный, но есть его было можно. Тем более, что другого-то и не было. Мы тогда были на все руки мастера – фильтровали, к примеру, от осадка подсолнечное масло (тогда продавалось только такое) и консервировали все, что консервируется. К счастью жена умела шить и шила одежду детям, а я умел чинить ее швейную машинку «Подольск», талон на приобретение которой нам подарил дедушка Ваня – муж моей няньки. Он был ветеран войны, а у няньки был настоящий дореволюционный Зингер, который чинить было не нужно.

На работе мы при помощи специальных роторных испарителей пытались делать сгущенное молоко, упаривая под вакуумом обычное. Яйца, правда, не насиживали. И то, лишь потому, что их трудно было достать. Вот, написал «достать», а не купить. Память сама вытаскивает из запасников нужные слова. Однажды дочь за завтраком ела с боем взятое в какой-то очереди яйцо. Ну, как едят дети двух или трех лет отроду, которые хотят есть сами – машут руками, ложкой и в конце концов, роняют яйцо, сваренное всмятку, на пол. Бывший рядом сын, которому уже исполнилось лет пять, стал обстоятельно объяснять сестре как трудно было достать это яйцо, как дорого оно стоило и довел мать, украдкой наблюдавшую за этой сценой, своими воспитательными словами до слез.

Но вообще мы не жаловались. Мы другой жизни и не видели. Эта была, конечно, хуже, чем в доперестроечные времена, но ненамного. Зато не было никакого комсомола и собраний на которых от скуки дохли мухи. Меня это особенно радовало, поскольку в самом начале перестройки я был секретарем комсомольской организации нашего Филиала Института биоорганической химии. Не то, чтобы я хотел им быть, но меня вызвал ученый секретарь и попросил стать секретарем если я, конечно, хочу и дальше заниматься наукой в нашем замечательном Филиале. Про ученого секретаря нашего Филиала ходили упорные слухи, что он состоит еще на одной службе, которая опасна и трудна и на первый взгляд как будто не видна.

Наукой я очень хотел заниматься и пришлось мне стать секретарем. Собрал я комсомольцев и объявил им, что собрания с сегодняшнего дня отменяются. То есть, формально протоколы будут, но собраний как таковых не будет. Будут лекции по истории, по литературе и музыке. Все страшно обрадовались. Протоколы я придумывал из головы и мой заместитель их за мной записывал. Первая лекция была об исламе. Вторая о джазе с прослушиванием пластинок. На нее мы пригласили институтского сантехника – большого любителя джаза и обладателя коллекции иностранных пластинок.

Третью лекцию я прочел о конкисте, о Кортесе и завоевании империи ацтеков. Четвертую прочел тоже я. Она была об инквизиции. Понятное дело, что не обошлось с моей стороны без необдуманных сравнений инквизиторов с большевиками. Пятую лекцию, которая была уж не помню о чем, пришел послушать представитель первого отела или парторг, а шестой уже и не было. Меня вызвали для беседы в городской парткабинет, чтобы поговорить об инквизиции и о многом другом. Грехов за мной оказалось много. Мой заместитель, как я потом догадался, представил их полный список куда следует. Да и сам я был неосторожен на язык, чего уж там.

Однажды позвонили мне из райкома и велели выделить комсомольцев для наведения порядка на железнодорожных путях на станции Серпухов. В помощь железнодорожной милиции, кажется. Зимой было дело. Ну, я и сказал представителю райкома, что думаю про охрану научными сотрудниками товарных вагонов на станции Серпухов. И спросил не… ли они там? Зря спросил. Отказал бы молча. Оно и обошлось бы. Среди прочего оказалось, что я устроил антисоветскую провокацию.

Приезжал к нам в гости замечательный ученый Роберт Брюс Меррифилд. Лауреат Нобелевской премии. Он придумал метод твердофазного синтеза пептидов. Сейчас не буду объяснять что это, но можете мне поверить, что очень красиво и замечательно. Взял я резиновую перчатку, надул ее гелием, разукрасил разноцветными фломастерами и написал добро пожаловать. Вот это и была провокация. Потому как Меррифилд мог бы, вернувшись домой, в Штаты, сказать, что в Советском Союзе встретили его сами знаете как… Это уже говорил наш ученый секретарь на комсомольском собрании, когда меня стали исключать из комсомола по совокупности. Комсомольцы мои сказали, что возьмут меня на поруки. Дело ушло в высшие инстанции и тут комсомол приказал долго жить. Так и лежит у меня в ящике стола комсомольский билет.

Через год, кажется, или два встретился я в Японии на банкете одного симпозиума с Меррифилдом. Выпил я вина и решил ему рассказать, что из-за него меня чуть из комсомола не поперли. Он вежливо улыбался, но ни черта, конечно, не понял. Меррифилд тогда рассказал мне одну очень забавную историю про свою молодость, но… — Всё не всё, да хватит. А то будет слишком много холста на пару штанов, — как говорил дядюшка Римус мальчику по имени Джоэль.»

…Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары, я вспоминаю тульскую электричку, на которой я ехал из Москвы в Серпухов зимой, в конце восьмидесятых. Народу в нее натолкалось столько, что стояли мы даже в тамбуре как сельди в бочке. Некоторые даже на одной ноге. Мороз был сильный. Как не дыши, а все равно холодно. С завистью смотрели мы на тех, кто сидел внутри вагона – там было тепло и пахло мандаринами, колбасой и всем тем, чем пахли тульские электрички, когда туляки и серпуховичи, накупив московских продуктов, возвращались к себе туда, где в магазинах шаром покати.

Стоял рядом со мной мужичок небольшого роста с сумками и женой. Судя по большим сумкам и рюкзаку – туляк. Стоял и курил. Тогда нравы в отношении курения в электричках были проще. В тамбурах курили всегда. Докурил, значит, туляк, бросил под ноги окурок, затоптал и стал вздыхать. Жена его как-то сразу напряглась и со злостью говорит мужу – ты, мол, что, паразит, вздыхаешь. Знаю я твои вздохи. И, точно, знала. Была у мужика во внутреннем кармане пальто бутылка и хотел мужик выпить. А как тут выпьешь, когда даже рукой пошевелить неудобно. К Подольску мужику стало уж замуж невтерпеж и он исхитрился зубами открыть полиэтиленовую пробку у бутылки портвейна, которая не давала ему спокойно стоять и выпить ее всю. Вернее, высосать. Жена при этом шипела как змея, на хвост которой наступил змеелов. Мало-помалу тамбур наш стал согреваться и к Серпухову, мужик начал оттаивать, а, вернее, его стало развозить.

Стал он понемногу сползать на пол и сполз. Оно бы и ничего. Лежит себе там, внизу, в ногах, мужик и никому не мешает, но в Серпухове половина электрички должна была выходить. И я в том числе. Из вагона народ начал напирать на тех, кто стоит в тамбуре. Стали мы просить мужика подняться на ноги, а его жена даже раза два пнула его ногой. Мужик только мычал, но не поднимался. Вернее, поднятый, снова сползал на пол. И когда электричка стала подъезжать к Серпухову, когда слова, которыми пытались поднять этого человека на ноги, стали крепче градусов на сорок или даже пятьдесят, тогда мужик, лежавший рядом со мной, надвинул свою шапку на лицо и сквозь нее крикнул из последних сил на весь тамбур: «Идите по мне!» А мы уже и шли…»

Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары, я вспоминаю об истории, которую мне рассказал Роберт Меррифилд. Когда он был молодым, то, занимался синтезом пептидов в растворе. Это с первого раза звучит непонятно, но я сейчас объясню. Все мы слышали о белках. Еще Энгельс говорил, что жизнь – это способ существования белковых тел. Куриный белок – смесь нескольких белков. Инсулин – один единственный белок. Состоят белки из аминокислот, про которые тоже всем известно. Инсулин состоит из пятидесяти одной аминокислоты. Есть белки, в которых аминокислот больше, а есть те, в которых их меньше. Все белки, в которых аминокислот меньше полусотни считаются пептидами, а все, в которых больше – белками. Вот, собственно и все. Ничего ужасного. Цепочка аминокислот, химически привязанных друг другу одна за одной и есть пептид. Меррифилд и занимался синтезом пептидов.

Как синтезируют пептиды в растворе? На первый взгляд – проще простого. Берут порошок одной аминокислоты и растворяют ее в растворителе. Потом берут раствор другой и приливают ее к первому. Потом перемешивают и получают связку из двух аминокислот – дипептид. К ним пришивают третью и получают трипептид. И так пока не получится пептид нужной длины. Работа нудная, сложная, не все аминокислоты хотят реагировать друг с другом, не хотят растворяться, хотят реагировать не с теми аминокислотами с которыми нужно реагировать или реагируют, но совершенно не с теми. В колбе, в которой происходит синтез, кроме нужного пептида всегда болтается в растворе десяток ненужных веществ, оставшихся от прошлых стадий синтеза и их удаление, как првило, представляет собой большую проблему.

Короче говоря, у молодого Меррифилда руки были не золотые, и синтез в растворе получался у него не просто плохо, а очень плохо. Так плохо, что его завлаб даже избегал с ним разговаривать. И тогда Меррифилд, у которого была золотая голова, вместо того, чтобы переквалифицироваться в управдомы, придумал другой способ синтеза пептидов, не в растворе, а на поверхности маленьких, диаметром меньше миллиметра, полимерных шариков. Эти шарики потом назовут полимером Меррифилда. Идея была простая (все хорошие идеи просты) – расположить на поверхности шариков специальные молекулы — что-то вроде якорей, за которые цеплялись первые аминокислоты, потом вторые, потом третьи… и получалось что-то вроде процесса наращивания волос на голове. Все то, что было ненужного – просто не цеплялось и смывалось в специальную сливную колбу и потом специальным образом утилизировалось (у нас, скорее всего, просто слили бы эти отходы в канализацию). Молодой Меррифилд считал, что такой синтез может провести и тот, у кого руки растут откуда угодно.

Однажды Меррифилд поймал своего завлаба в лифте и пока они ехали с первого на пятый или на седьмой этаж, рассказал ему о своей идее в самых общих чертах. Завлаб посмотрел на молодого человека, сказал что-то вроде черт с тобой, махнул рукой и разрешил. Через каких-нибудь двадцать лет упорного труда по совершенствованию метода твердофазного синтеза пептидов Меррифилд поехал в Стокгольм за Нобелевской премией. — К чему я все это вам рассказываю? – спросил Меррифилд. – К тому, чтобы вы никогда не отмахивались от идей молодых сотрудников. Даже, если у них плохо получается то, что им поручили.

Вернемся, однако, к родным осинам. После того, как открылись и даже отверзлись границы, народ из нашего Пущинского Филиала института биоорганической химии стал уезжать. Уезжали, понятное дело, не самые плохие. Буквально за несколько лет уехала половина списочного состава кандидатов наук. Ехали, в основном, в Штаты. Мой товарищ, уезжая, сказал мне: «– Мишка, социализм в этой стране пустил слишком глубокие корни». Как в воду глядел. Каждый квартал или чаще устраивались у нас отвальные. Отъезжающие были возбуждены открывающимися перспективами, а провожающие просто напивались от тоски казенным разбавленным спиртом. На каждой из этих вечеринок вспоминалась мне строчка из Хайяма «Пей! Дорога туда далека. Из ушедших никто не вернулся пока».

Из того, что осталось в памяти от тех времен, чернее этих отвальных нет ничего. Хотя и уезжали большей частью генные инженеры, а не химики, очередь которых пришла позже… Уезжали люди, с которыми можно было обсудить свою работу. Люди, без которых Филиал института биоорганической химии превращался в… Уезжали товарищи, с которыми мы вместе создавали этот Филиал. Так получилось, что мы были одними из первых его сотрудников. Из тех, кто уехал, вернулось, на моей памяти человека три, включая меня. Уезжая куда-то в Аризону, один из моих товарищей наклеил на стену одной из наших комнат под самый потолок что-то вроде мемориальной доски из ватмана, на которой было фломастерами написано, что в этой комнате с такого-то по такой-то год работал выдающийся ученый… Севка потом приезжал в отпуск, приходил смотреть на этот кусок ватмана. Хотел его забрать, но я не отдал. Когда скотч, которым он был прикреплен, начинал высыхать, я подклеивал новый. Это ощущение того, когда вокруг уезжают, а ты остаешься, сложно понять. Как у Байрона в Дон Жуане «Что эта грусть неведомая значит? Ничто не умерло, но что-то плачет!» Как говорила моя бабушка «Нашим врагам испытывать такие чувства».

Я не уезжал. По тысяче разных причин, но еще и просто потому, что у меня была интересная работа и у группы, которой я к тому времени стал руководить, были результаты. Они (результаты) были такого качества, что их брали печатать серьезные журналы в Штатах и в Европе. Смысла в отъезде я не видел пока никакого. Тогда уже давали гранты РФФИ. Сначала, когда мы подали первую заявку на гранты, нам не дали ничего. Кажется, прислали какую-то формальную отписку, из которой я понял, что наша заявка толком и не рассматривалась. Я возмутился и пожаловался институтскому начальству. Я тогда еще плохо понимал, как у нас работает система распределения грантов и наивно думал, что все зависит только от существа подаваемой заявки.

Короче говоря, институтское начальство обещало узнать — в чем дело. И узнало. Оказалось, что так оно и было. Нашу заявку и не смотрели. Конечно, никто никаких извинений нам не принес и, самое главное, повторного рассмотрения нашей заявки не стал делать. И вообще это все было мне рассказано начальством в частной беседе. Из части эти разговоры выносить было нельзя. И все же. Мне посоветовали написать заявку в приборостроительную программу, поскольку моя работа была связана с разработкой новых приборов для того самого твердофазного синтеза пептидов, который придумал Меррифилд. Новой заявки я писать не стал, а попросту переслал по новому адресу старую и нам дали грант. Сначала один на разработку специального реактора-колонны, в котором можно было везти и синтез пептидов и их последующую очистку, а потом, когда мы успешно и даже досрочно его выполнили, и другой, но уже на создание синтезатора, который «варил» бы, как говорят синтетики, пептиды в автоматическом режиме. По существу это была роботизированная система для синтеза, которая могла бы синтезировать не только пептиды.

Конечно, надо было бы заранее объяснить, как я дошел до жизни такой – конструировать синтезаторы, но в памяти со временем все стало перемешиваться и какие-то мелкие, незначительные детали выступили на первый план, заслонив собой что-то действительно важное. Помню, что в процессе разработки и изготовления синтезатора потребовались нам термоусаживающиеся трубки. Тогда их нельзя было купить в любом строительном магазине. Поехал мой товарищ за ними на какой-то подмосковный завод. Тогда уже все эти гарантийные письма от предприятий мало значили. Лучше всего было приходить с наличными.

Трубок, конечно, на складе не было или они были, но распределялись только по каким-то квотам для оборонных предприятий и вообще моего сотрудника дальше проходной не пустили. Но не на того напали. С вахты он позвонил в приемную директора, обаял секретаршу, объяснил ей, что нам нужен не километр этих трубок, а буквально метр или два, но разных диаметров и за умеренную мзду она просто сняла эти трубки с красивого стенда с образцами продукции в кабинете директора. Он отлучился в туалет или на обед, а она… и вынесла моему посланцу. Все обошлось в какую-то смешную сумму и шоколадку. Точно таким же образом мы покупали калиброванный стальной пруток на несуществующем теперь заводе «Серп и молот», но об этом в следующий раз.

Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары, я вспоминаю как приехали мы на завод «Серп и Молот». Каким-то образом проникли в цех, где делали этот пруток из нержавеющей стали диаметром пять миллиметров. Нужен он нам был для изготовления наших реакторов. Начальник огромного цеха встретил нас радушно и спросил – сколько тонн прутка мы возьмем? Много он нам не продаст, но вагон может. Мы опустили глаза в пол и промямлили, что хотели купить три килограмма. В крайнем случае пять… Буквально за наличные.

Начальник цеха сказал нам, что мы, видимо, не очень понимаем куда приехали и ему, чтобы продать нам три килограмма прутка и положить в карман наши жалкие три рубля нужно оформить пять килограммов бумаг и какого, спрашивается… он тратит на нас свое драгоценное время. Купите, как люди, вагон и идите по своим делам. Не купите – идите просто… Оставалось только заплакать и пойти. Плакать мы повременили, но вышли из кабинета начальника цеха и стали спускаться по лестнице. Через два пролета нас нагнал какой-то техник, который незаметно сидел в углу кабинета начальника цеха на протяжении всего нашего разговора. Техник сказал, что все нам сделает недорого и даже распилит этот чертов пруток, поскольку он был пятиметровой длины, на куски, чтобы они могли влезть в жигули моего товарища. Нам нужно только погулять часа два и потом подойти к заводскому бетонному забору с деньгами в условленном месте. Куда подходить – сами увидите. Туда все подходят.

Вернусь, однако, на несколько лет назад, во вторую половину восьмидесятых, чтобы рассказать как стал я заниматься конструированием синтезаторов для твердофазного синтеза пептидов. На работу в Филиал института биоорганической химии меня принимал директор Института биоорганической химии вице-президент АН СССР Юрий Анатольевич Овчинников. Так у него было заведено, что даже желторотые стажеры должны были предстать перед ним. Было это в старом здании ИБХ на улице Вавилова. Что говорил Овчинников я, признаться, плохо помню. Что-то правильное и умное. Я не столько слушал его сколько во все глаза смотрел на удивительной красоты деревянные панели, которыми были обшиты стены его огромного кабинета. Панели были расписные, китайские. С журавлями, беседками, ажурными мостиками, луной , бамбуком и повозками, на которых сидели средневековые китайцы. Потом ИБХ переехал в новое, роскошное здание на улице Миклухо-Маклая. Кабинет директора, в котором я бывал неоднократно, стал еще огромнее и роскошнее, но… китайских панелей там уже не было.

Стал я заниматься пептидами. Группе, в которой я работал, была поставлена Овчинниковым задача синтезировать сложнейший пептид – циклоспорин. Его используют при профилактики отторжения трансплантата при трансплантации органов и тканей. Проще говоря, циклоспорин понижает, когда это нужно, иммунитет. Тогда его производила известная швейцарская фирма Сандоз. Впрочем, она и сейчас, насколько мне известно, его производит, а мы и сейчас его не производим. Правда, Сандоз циклоспорин не синтезирует, а выделяет из микроскопических грибов, штамм которых найден был где-то на севере, кажется, в Норвегии. Однако нам была поставлена задача его синтезировать. Забегая вперед, скажу, что если бы нам это и удалось, то стоил бы такой синтетический циклоспорин несусветных денег.

Отвлекусь ненадолго от циклоспорина. Расскажу про академика Овчинникова. Про ЮА, как все его называли. Он приезжал к нам в Филиал в Пущино по субботам. Других свободных дней у директора академика и вице-президента не было, и по субботам устраивали институтские семинары. Нам, молодым, и дела не было, что суббота – выходной. Все равно мы пропадали на работе круглые сутки. Обычно говорил ЮА и все его слушали. Внимали, если точнее. ЮА говорил красиво и сам был красивым. И знал это и всегда принимал красивые позы, когда выступал и время от времени быстро проводил по зачесанным назад волосам расческой. Что-то в этом расчесывании было нервное, как мне кажется. Однажды зимой я наблюдал его утренний приход в ИБХ. Зрелище было запоминающееся. ЮА стремительно шел по коридору, на ходу снимая с себя шапку, дубленку, шарф, перчатки и, не глядя, бросал их себе за спину. За ним семенил референт, который все эти вещи принимал. За референтом быстрым шагом шли люди с бумагами, которые они хотели подписать, за людьми с бумагами шли люди без бумаг, которым нужно было попасть на прием к директору и вице-президенту, за людьми без бумаг шли какие-то хозяйственники и завхозы, а уж за ними должны были бежать жучки, кошки и мышки. Я, правда, их не видел. В тот раз не пришли.

Изучая доступную литературу по синтезу циклоспорина, выискал я статью совершенно отечественных микробиологов о том, что где-то в Вологодской или Архангельской области был найден ими в почве штамм микроорганизма, продуцирующего циклоспорин. Я страшно обрадовался, поскольку уже тогда понял, что синтез этого пептида совершенно нетехнологичен и убыточен. Тут как раз наступает суббота и приезжает ЮА на семинар. Сначала, конечно, мой начальник доложил об успехах группы в деле синтеза и о том, что несмотря на мы с тяжелыми боями, используя современные методы, реактивную артиллерию…, а уж потом я поднял руку, попросил слова, встал и сказал, что гораздо выгоднее производить циклоспорин микробиологическим путем, что умные люди уже и делают, вместо того, чтобы в муках его синтезировать.

Тем более, что не где-нибудь, а в Москве, в институте по изысканию новых антибиотиков есть штамм, о котором написано в статье, опубликованной… не помню в каком нашем журнале. После того, как я это сказал, повисла в семинарской комнате гробовая тишина. ЮА на меня посмотрел как на микроорганизм, который при всех, никого не стесняясь, начал секретировать циклоспорин. Непосредственный начальник мой покраснел, а ученый секретарь, опытный и много повидавший, превратился в мышь и заполз за шкаф с научными журналами и от него был виден только кончик хвоста. Потом-то мне, конечно, рассказали, что позволять себе то, что я себе позволил… Надо отдать должное ЮА — меня он и пальцем не тронул. Сказал только, что знает этот институт очень хорошо и статья их, хоть он ее и не читал, скорее всего, филькина грамота, и те пенсионеры, которые ее писали уже давно из ума… Впрочем, если мне хочется, то я могу к ним прокатиться и поговорить сам. Надо сказать, что в справедливости слов директора я убедился буквально через неделю, когда мы с моим непосредственным начальником поехали в Институт по изысканию новых антибиотиков.

Приняли нас хорошо. Сначала мы в отдельном кабинете поговорили с одной древней старушкой. Помнится мне, что она была заместителем директора. Была она одета в веселый розовый сарафан с сними цветочками и в белые носки с сандаликами. На ее письменном столе лежала широкополая соломенная шляпа с приколотым к ней букетиком искусственных цветов. Люблю я таких старушек. С ними поздороваешься, а потом окажется, что тебе до Менделеева или Мечникова всего одно рукопожатие. Как только мы вошли в кабинет мой начальник представился полным представлением, а я скромно встал за его широкой спиной и не высовывался. Тем не менее, старушка обошла начальника, подошла ко мне и спросила в каком чине я служу. Именно так – в каком чине.

Я сказал — коллежский регистратор, в том смысле, что стажер. Мы поговорили о каких-то пустяках и пошли в зал заседаний, где собрался десяток таких же древних старушек и один старичок, которые выслушали моего начальника, посмотрели оттиск статьи, который я с собой захватил, покачали головами, пожевали губами и сказали, что сейчас позовут нужного человека, которого зовут Машутка и который точно знает, где находится нужный штамм. Машутка не замедлила явиться. Было ей лет шестьдесят или около того. Около часа мы с ней беседовали, прежде, чем убедились в том, что наш директор голова и институт по изысканию новых антибиотиков видит насквозь. Выяснилось, что никакого штамма нет, но он, кажется, был и циклоспорин, кажется, продуцировал, но кажется очень плохо. Почти не продуцировал. Когда они писали статью, то и подумать не могли, что найдутся люди, которым… Можно было возвращаться домой в Пущино и продолжать заниматься синтезом этой молекулы.

Один комментарий к “Михаил Бару. Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары…

  1. Михаил Бару. Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары…

    Каждый раз, когда мне кажется, что неплохо бы написать мемуары, я вспоминаю, что не был участником революционных событий девяносто первого года, не защищал Белый дом, не расклеивал листовок. В то время я жил в провинции, в научном городке Пущино, на берегу Оки. Помню ворох разноцветных надежд, с которыми тогда не расставался даже во сне.

    Будущая свобода представлялась мне чем-то вроде огромного книжного магазина или библиотеки, на полках которых стоят какие только ни пожелаешь книги. И в этих книгах ответы на все вопросы. И еще книги с тайными знаниями, «Опыты» Монтеня задешево, а не за половину моей месячной зарплаты, многотомник «Настоящая история России», стихи поэтов Серебряного века, включая тех, кто уехал после октябрьского переворота, «Собачье сердце» не на тонкой папиросной бумаге и перепечатанное на машинке, а на мелованной в твердой обложке с красивыми иллюстрациями, и, конечно, старинные средневековые карты с указанием островов, где зарыто золото партии. Про прилавки полные продуктов и промтоваров я не мечтал. Я никогда их не видел и не представлял, как они могут выглядеть.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий