Всё, что касается биографии Чехова, не делает личность Чехова понятней. Отличное исследование Рейфилда только увеличивает загадку, сообщая много нового и неожиданного. Непонятно, как объяснить эту принципиальную личностную не замкнутость. Пушкин, Толстой, Достоевский много понятней при той же неисчерпаемости. Кафка писал дневники, в отличие от Чехова, у которого, в отличие от Кафки, любой текст отправлялся в печать. Толстой печатал почти всё и писал дневники, в которых себя не прятал. Для Чехова он сам, Чехов, не составлял загадки, как и люди вообще. Все его персонажи — законченные выпуклые личности. У Толстого такой сделанности нет. Его герои пребывают в становлении. Он постоянно их дописывает. Кафку вообще не интересовали люди, а только их статические проекции на мироздание, на Бога. Вероятно, такую призрачность, уклончивость биографического образа Чехова можно объяснить его деликатностью. Он не мог себе представить, что окажется кому-либо навязанным.
В русской культуре мировой сад появляется по-настоящему усилиями Чехова. Сад Чехова и возы сушеной вишни, тянущиеся в направлении Москвы (гекатомба бутафорской крови, возы условных жертвоприношений, словно бы выкупающих из небытия своих владельцев, посланные в храм культуры, надежды, избавления — в столицу), в национальном сознании обычно выступают в роли символа ускользающего освобождения — материального, душевного, климатического, духовного, какого угодно. Символа честного чистого труда и заслуженной награды.
Конечно, эти значения вполне справедливы. Но Чехов в корне амбивалентен, он лучше многих понимал, что художественный образ не может быть однозначным.
Грета Гарбо — любимая актриса моей мамы. Она почему-то любила вспоминать, что у Гарбо нога сорокового размера. Бродский говорил: «Венеция — это Грета Гарбо в ванной». А еще Гарбо в фильме «Ниночка», где она играет советского дипломатического работника — строгую Нину Якушеву, которая влюбляется в Париже в графа, говорит мечтательно, глядя в распахнутое в весну окно: «We have ideal, but they have a climate». Что, по сути, есть парафраз из Чехова: «Нам ваша философия не подходит. У нас климат суровый». Холод чаще становится причиной смерти, чем жара. Хотя бы поэтому он ближе ко злу, к адскому Коциту.
Проницательный Данте и тогдашняя мировая культура вообще пребывали в неведении о возможности жизни в областях, где борьба с морозом отнимает большую часть суток. Смысл рождается только с избытком свободного времени. В холодных же областях, порабощенных борьбой за выживание, рождается не смысл, а власть — насилие, которое дает возможность переложить заботу о тепле на других. Смысл, цивилизация вообще, — продукт милостивого климата и тепла.
Вопрос, почему Чехов не написал романа, настолько обширный, что кажется бессмысленным. Однако, кроме глубокомысленных интерпретаций, имеют право существовать и несложные, из области здравого смысла. Роман — дело нешуточное, отнимает огромное количество времени (да и рассказы Антон Павлович писал не на коленке). Чехов трудился на исходе XIX века, стоя обеими ногами в прибывающем течении века XX. Даже если люди нисколько не задумывались о грядущей катастрофе, не почувствовать ветер времени, то, как оно сжимается, было невозможно. Рубеж века скачкообразно сократил длину текстов. Вдобавок человек с чахоткой живет словно бы в обнимку со смертью. Постоянный цейтнот — ничуть не менее серьезное обстоятельство, чем ощущение сжатия исторического времени. С легочным кровотечением дописать рассказ намного вероятней, чем роман. К тому же, покуда пишется роман, мир может измениться так, что мчащееся время выскользнет из него. Толстой еще мог быть уверен, что, пока он пишет «Войну и мир», все не изменится настолько, что человек потеряет свое место в мироздании. Чехов такой роскоши позволить себе не мог. Но обстоятельства болезни, конечно, главная из этих двух причин.
Чехов прежде всего тревожит и только потом восхищает. В этом смысле этот писатель — всегда драма. Весь опыт его текстов — это последовательный, детальный провал гуманистического проекта «новый человек». Начало века Чехов встретил в полном расцвете сил и таланта. И тревожит как раз то, что при всей вооруженности оптикой человечности писатель грустно сформулировал своим творчеством: человек никогда, ни через сто, ни через двести лет не станет прекрасен.
У каждого писателя за спиной есть той или иной интенсивности попытки изменить себя, а значит и немножко мир. Поскольку опыт существования — единственный товар литературы. Но Чехов прежде всего рассказывал истории — языком, талантливость которого относилась к новому канону. Сама по себе свобода А.П. от наследий титанов — Толстого и Достоевского — говорит о чрезвычайном преобладании его таланта, о принципиальном модернизме. Никто так не писал, как Чехов, никто так и не сумел писать, как он.
Чехов умел говорить о главном и при этом неприметном. История с «Черным монахом» больше тревожит не мистическим содержанием, сколько проблемой воли гения, говорящей нам лишь об одном: творческие способности суть случайность.
Писатель Александр Иличевский о Чехове
Всё, что касается биографии Чехова, не делает личность Чехова понятней. Отличное исследование Рейфилда только увеличивает загадку, сообщая много нового и неожиданного. Непонятно, как объяснить эту принципиальную личностную не замкнутость. Пушкин, Толстой, Достоевский много понятней при той же неисчерпаемости. Кафка писал дневники, в отличие от Чехова, у которого, в отличие от Кафки, любой текст отправлялся в печать. Толстой печатал почти всё и писал дневники, в которых себя не прятал. Для Чехова он сам, Чехов, не составлял загадки, как и люди вообще. Все его персонажи — законченные выпуклые личности. У Толстого такой сделанности нет. Его герои пребывают в становлении. Он постоянно их дописывает. Кафку вообще не интересовали люди, а только их статические проекции на мироздание, на Бога. Вероятно, такую призрачность, уклончивость биографического образа Чехова можно объяснить его деликатностью. Он не мог себе представить, что окажется кому-либо навязанным.
Читать дальше в блоге.