Сколько было посланников — из числа тех, кто был встречен мною случайно, — я никогда не узнаю.
Но помню одного, дело было в Харькове, где я искал дом, откуда Введенский, мой любимый поэт, отправился в Дом Чека.
Этот вестник подошел ко мне, — ни за что бы я не сказал, что он тот, кто может быть странным, опустившимся или с искаженными лекарствами чертами лица, — он просто наклонился в мою сторону и радостно шепнул: «Она вернулась!».
Я не нашелся, что сказать умного, и просто буркнул: «П о з д р а в л я ю !».
В ответ вестник кивнул и повернулся, чтобы уйти в вечность.
С кем он в тот момент говорил?
К какому духу были обращены его слова?
Всегда ли я доверял тому, что видел?
Всегда ли я прислушивался к тому, что читает говорящий лев Святого Марка?
Всегда ли я верил иконам северных окон своего сознания?
Что заставляет кошку неподвижно смотреть в пустой угол?
Что заставило собаку лаять на меня пять раз и замолчать, поджав хвост?
Что после выступления пьет жонглер, если клоун пьет водку?
Сколько раз я блуждал в лесу, незаметно проникнув в черный вигвам?
Сколько раз я не попадал в такт атомных часов, сбиваясь с вселенского ритма?
Сколько раз мне приходилось ломать голову над тем, как правильно записать текст — в столбик или в строку?
Это эллиптическое стихотворение похоже на старую разбитую дорогу, которая заканчивается дверью.
Сколько раз я держал перед собой чистый лист?
Однажды я проснулся под деревом в свежем снегу, и не было у меня теплей одеяла.
С тех пор слова перестали образовывать сложные изгибы.
Я могу много сказать о своем отношении к космосу.
Время — это масло, которое смазывает части пространства, чтобы они поменялись друг с другом местами.
Никогда не забывал, что тени Платона яснее всего, что мы видим.
Меня пугают имена, которые были даны миру.
Потому что все они — от слова «война».
Война породила Каина, война погубила Авеля, все вокруг произрастает из зависти, все вокруг вскормлено раскаянием.
Дом Чека в Харькове я все-таки нашел.
Под ним был овраг, куда сбрасывали из окон трупы, чтобы их закопали китайцы.
После революции в империи появилось множество китайцев.
Но после НЭПа они мгновенно все куда-то делись.
Столько в жизни происходило, столько событий, столько минуло людей, причем я не ощущаю, что такое прошлое время, оно, время, не удаляется, оно просто даже не ветшает, а растворяется не только в пустоте, но и в будущем. Я — семилетний мальчик — едва ли не реальней сейчас меня самого, нынешнего. Почему так? Куда делись философы, способные это объяснить? Мне кажется, наличность прошлого и одновременная его несущественность — это что-то биологическое, не имеющее отношение к размышлению, полная данность.
Речной загар крепче морского — спокойная гладь реки удваивает солнце, в то время как море разбивает второе солнце в осколки по волнам.
Однажды я провел месяц на речном острове в дельте Волги.
На отмели стояла палатка, во время грозы освещаясь и дрожа, как неисправная лампочка.
В качестве громоотвода я втыкал удилища в сырой песок.
Утром, когда умывался, ждал, что белоголовый орел бесшумно слетит из-за спины, обмакнет плюсну в воду, выпростает из воды окунька и удалится на другой берег, присядет гордо на леваду.
Строй пирамидальных серебристых тополей украшал берега.
В меню входила овсянка с помидорами, луком и вяленой рыбой.
По ночам иногда снился ледяной дом, в котором было заморожено мое сердце.
Дни сокращались, приближаясь к августу, окрашивая закат в смесь цвета сена, кармина и голубоватого льда.
На мокром песке я набрасывал черновики, которые долго не таяли, так что я успевал перенести их в беловик тетради.
Вокруг было так много уединения, то тревожной, то благостной пустоты, что казалось, будто ангелы куролесят вместе с чайками над облаком мальков, собранным жереховой охотой.
Двойное солнце указывало мне, как писать, как переносить то, что вижу, на страницу водной глади.
Когда я сейчас закрываю глаза, мне снова видится изгиб протоки, проходимые только кабанами заросли тальника, сменяющиеся широкими пляжами, на которых так славно загорать, раскинув руки и ноги, подобно Адаму в колесе горизонта.
Будущее тогда еще было так далеко, что как будто не существовало.
Сейчас хорошо вспомнить то время — оно уничтожает войну.
Вот только замурованное в лед сердце из сна говорит мне, что мы всегда накрепко заморожены Коцитом.
Александр Иличевский. Три миниатюры
Кажется… Кажется, я начал понимать, как в текстах поэзии работает больцмановская интерпретация энтропии. Колмогоров разве не писал о сложности поэтического текста — в период создания своей теории сложности? Подскажите! Наверняка он не мог об этом не думать… Ладно там ритм высчитывать или классы рифм статистически обрабатывать. А вот понять, что информацию можно паковать не только в рамках грамматики, но и, скажем, просодии — тут думать надо. Иными словами, я просто «физиологически» чувствую у того или другого поэта различное приближение к экстремуму плотности информации. У Мандельштама, например, оно предельное просто.
Читать дальше в блоге.