Пожатье каменной десницы

Странно, что читая о российском дворянстве, посещавшем Европу, я не задавался прежде вопросом главной причины вояжей. „Охота к перемене мест“ казалась мне очевидной. А как иначе? Для высшего сословия России Европа (если подразумевать под этим словом общность культуры) была едва ли не альма-матер.
О главной же причине я не задумывался. О ней, кратко и точно, сказал когда-то Франциск Белькур: „За границей русский чувствует себя на воле, а в России же он задумчив, мрачен, боязлив и принижен до подлости пред теми, в ком нуждается“. „А ларчик просто открывался!“ Не столько красоты Европы манили дворян. Не столько желание прикоснуться к общим истокам двигало ими. Приехав в Европу, они чувствовали себя свободными! Полагаю, попавший в русский плен француз Белькур не раз думал об иронии судьбы, уравнявшей его пленника с теми, кто его пленил. Воистину сказано: среди рабов нельзя быть свободным!
Вот и жалуется „солнце русской поэзии“ другу Петру Вяземскому в известном письме: „Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне свободу, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и (бордели) – то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4-ой песне «Онегина» я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтешь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? в нем дарование приметно – услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится – ай-да умница“ (Пушкин А.С. – Вяземскому П.А., 27 мая 1826) Слов из песни не выкинешь, а из письма… без проблем! Именно эти слова, завершающие текст, проясняющие истинные чувства Пушкина, обычно опускают как недоразумение. Впрочем, иные вспомнят слова поэта, сказанные через 10 лет и адресованные Чаадаеву: „… но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, той, какой нам бог ее дал…“ Выглядят эти слова, на мой взгляд, декларативно и пафосно. Так говорят, когда чувствуют себя представителем „общественности“. Ну, а Пушкин (который „сам по себе“) в письме к жене, в том же 1836 году, писал: „… черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать.“
Не соглашусь с теми, кто посчитает пушкинские слова к Чаадаеву неискренними. Убежден, что и в том и в другом случае поэт говорил от всего сердца. Удивляться этому обстоятельству будут главным образом те, кто не знают или не помнят советского прошлого. Двуличием (за редким исключением) тогда „болели“ все.
Но неужели мысли о собственном „нездоровье“ не посещали Александра Сергеевича? Неужели не беспокоила его интеллектуальная совесть? Или ее, отвечающей за целостность личности, не было и в помине?
Что ж, еще раз откроем „Медный всадник“.
Прекрасное начало поэмы (ода Петру и „граду Петровому“) принадлежит автору строк к Чаадаеву. В этом нет сомнения.
Ну, а кем сказаны слова о сидящем на коне, „горделивом истукане“? Тот обезумевший, спасающийся от всадника человек, сломанной судьбой своей обязанный произволу стихии и произволу „державца полумира“, основавшего прекрасный и бездушный город… – да, это тот самый, завидовавший Вяземскому, за год до смерти сетовавший в письме на судьбу… все тот же Пушкин! Чтобы так свести вместе двух поэтов, надо не просто догадываться о себе. Надо знать себя и мучиться этим знанием. „Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русской человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет.“ (Николай Гоголь) Что ж, 2032 год не за горами и нам не нужно ждать его прихода, чтобы подвести итоги „развития“. Лишь немногие сегодня в России способны постичь ужас героя „Медного всадника“. То, что такие люди, вопреки всему, в России сохранились – чудо достойное изумления. Для остальных же трагедия поэмы чужда, как и прежде. Все та же, отмеченная Пушкиным, „со своим бесчувствием холодным“ отстраненность народа, все то же быстрое забвение, смывающих судьбы, катастроф… И все те же, воспевающие трагедии, „хвостовы“…
„Добру и злу внимая равнодушно“ – строка из „Бориса Годунова“ почти дословно повторена Лермонтовым в его „Думе“. Но там она получила этическую коннотацию и иное развитие:
„… К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны
И перед властию — презренные рабы.“
Кто хочет понять суть столетиями происходившего в России „развития“, пусть внимательно прочитает первую и четвертую строки строфы. Ими сказано все.
Человек „различающий“, человек морального императива – творение „библейской“ цивилизации. Равнодушие – итог превращения этого человека из субъекта в объект – орудие чужой воли. Чехов писал: „Русский человек любит вспоминать, но не любит жить“. Правду сказать, тут нечему удивляться: равнодушие – невыраженная жестокость и прижизненная смерть.
Искусство рабства, которое Маркс находил в России виртуозным (virtuoso), лишь совершенствовалось все эти 200 без малого лет. Менялись формы порабощения, но неизменным оставалась суть: зависимоcть сознания от государственного „истукана“, какое бы обличье он не принимал.
„Не своею волею, а волею…“ – Наверное, это главные слова древнего „устава“ раба. Произнося их, он снимает с себя всякую ответственность за то, что совершает и, уж тем более, за происходящее вокруг него. Слова эти означают владение человеком бессрочной „грамоты“ на безвинность… и предельную аморальность. „Самая большая вина русского народа в том, что он всегда безвинен в собственных глазах.“ – Юрий Нагибин.
„… И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.“
Я читаю эти строки и думаю о людях, по традиции повторяющих: „Пушкин – наше все“. У тех, кто простит любую ложь, но только не правду о себе, что у них от Пушкина? Что у них от поэта, возмущающегося „требованием романа в истории“ (то есть ее подмены) – у них, охочих на исторические „интерпретации“ и „смывание“ печальных „строк“? Что от Пушкина, пытавшегося заглянуть в глубины истории, у тех, кто напрочь лишен исторической рефлексии и памяти?
Через 50 лет после гибели поэта Владимир Соловьев писал: „… недуг наш нравственный: над нами тяготеют, по выражению одного старого писателя, «грехи народные и несознанные». Вот что прежде всего требуется привести в ясное сознание. … Самый существенный, даже единственно существенный вопрос для истинного, зрячего патриотизма есть вопрос не о силе и призвании, а о «грехах России».“
Грехи эти не только перед другими народами, но и перед теми, кто в России был преследуем, шельмован, изгнан, брошен в тюрьмы, лагеря, „психушки“… Им нет конца. Пока же имперский „истукан“, поразивший однажды поэта своим бездушием, жив, напрасны надежды на то, что скорбный список когда-нибудь закончится.
P.S.
„Медный всадник“ был запрещен высочайшим „цензором“.
Пушкин так и не дождался увидеть поэму напечатанной.

Добавить комментарий