Александр Иличевский. Три миниатюры

Есть прилагательные, которые редко встречаются и потому запоминаются лучше. При том что прилагательные вообще сомнительны в любом тексте, ибо привлекают в него зрение, перцепцию вообще, то есть наглядность, а это вредит главному богатству: воображению.

Например, мое любимое из цветовых — «еловый».

Использовать его можно только в редких случаях, когда совсем уж приперло. Например, без него невозможно объяснить, какого цвета была у нас школьная доска в классе — стеклянная, матовая, издававшая под мелком такой звонкий стук при каждом новом прикосновении: четкий ритм изложения отражался в тетрадях, и потому хрустяще-скрипучий нежный звук, выписывавший почерк лектора, который на ней наиболее четким, услаждал слух.

Или, например, «лиловый».

Что вспоминается, когда слышишь его?

Сирень, дождевые облака, звездный сумрак, наползающий с востока на закате солнца…

А еще — словосочетание: «лиловая собачка».

Оно из «Войны и мира».

Лиловая собачонка увязалась за Платоном Каратаевым и Пьером в плену у французов, когда их увели шеренгой из балагана на Девичьем поле.

Собачка была низенькой и кривоногой и питалась трупами людей и лошадей, то ковыляла, то нагоняла рысцой колонну пленных.

Почему такая — лиловая — масть запоминается?

Наверное, это связано с тем, что у Бл. Августина, в его демонологии, дьявол тоже лиловый.

Ибо, как объясняет Августин, падший ангел, пройдя через атмосферный слой «нижнего воздуха», приобрел его, «нижнего воздуха», цвет.

Все это важно потому, что становятся ясней строчки из «Римских элегий» Иосифа Бродского: «Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний: / в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле. / Но и птичка из туч вниз не вернется синей, / да и сами мы вряд ли боги в миниатюре». А у Пастернака. «Что в грозу лиловы глаза и газоны / и пахнет сырой резедой горизонт». К тому же «Демон» Врубеля тоже в лиловых тонах.

Все-таки какая сильная фамилия Безухов. С одной стороны, — «безе»: рыхлое, бесформенно крупное. С другой, «без ушей» — не только глухой, то есть упрямый, продолжающий делать своё, не смотря на окрик, но и преступный — способный на поступок, наказуемый судьбой, и готовый к страданиям во имя упрямства познания: см. св. мученик Евстафий, лишившийся за христианскую веру среди прочего ушей, и бунтовщик-башкирец из «Капитанской дочки», с обрезанными в наказание ушами, вырванными ноздрями и языком. А Пьер — Петр — каменное апостольское имя, основа.

****************************************

О категории смысла, который есть «аура понимания тайны».

После премьеры «Чайки» Суворин встречает в фойе Александринки писателя Мережковского, который бросается к нему и говорит: «Пьеса не умна, ибо первое качество ума — ясность». Алексей Суворин, придя домой, записывает дневнике: «Я дал ему понять довольно неделикатно, что у него этой ясности никогда не было».

Это я не к тому, что я тоже Чехова люблю больше Мережковского — это трюизм, об этом и спрашивать себя не надо. А к тому, что пьесы и рассказы Чехов писал не для того, чтобы все искали их ясную трактовку — и находили, а для того, чтобы рождался смысл всякий раз, когда берешь в руки текст.

Вообще линейное — вычислимое мышление (которое в данном случае зачем-то олицетворяет Мережковский) — полный вред для искусства. Художественный образ не может быть однозначным. И если есть возможность кратко ответить на вопрос — «о чем этот рассказ?», то это первый признак, что рассказ этот писать было не надо.

************************************

В Москве можно жить только очень высоко, этаже на −дцатом — когда кругом тишина и чистый мир крыш. Редакция журнала «Афиша» когда-то обитала в Гнездниковском, в том самом доме, откуда из кв. 7 в 1937-м увели на расстрел троцкиста Рудольфа Абиха, одного из героев моего романа «Перс». Понятно, что там всё расстроили и переломали и внутри всё выглядело пространным и интересным разломом, как в музее Маяковского — почти татлинская лестница туда, где на площадке перед дверью сидел Юрий Олеша и слышал жуткие удары по долоту, или чем там вынимали мозг Маяковского, а потом выносили в тазу, накрытом полотенцем, как пирог, везли в Институт мозга; где этот мозг сейчас?

Так вот, в том доме, где жила «Афиша», можно было легко выйти на антресоли — почти на крышу, и стоять — курить и с наслаждением видеть отстраненный и почти бесшумный мир московских крыш, совершенно стерильное пространство, упоительно очищенное от людей, мусора, автомобилей, — мне приятно было там представлять велосипедные воздушные линии; ведь, правда, хорошо было бы над Москвой далеко вверху перекатываться с крыши на крышу по натянутым крепко тросам, придумать что-то такое, как-то отделиться от всего приземленного. Мозг Маяковского, где ты? Что за сны футуристические ты видишь, захлебнувшись в спирте забвения? Что снится тебе на пыльной полке архива? Неужели только парная дымка над лесистыми горами близ Риони.

Из всех великих поэтов знаю только трех, что родились в семьях «рейнджеров». Отец Маяковского был лесничим в горах над Риони. Велимир Хлебников, которого Маяковский великодушно называл своим учителем, был сыном создателя и первого директора Астраханского заповедника. Хаим Бялик родился в семье лесничего на хуторе Рады под Житомиром.

Первая научная работа Хлебникова была посвящена транскрибированию пения птиц, обитавших в дельте Волги. Задача эта сверхъестественная по сложности. «Пинь-пинь-пинь — тарарахнул зинзивер»: только просодический гений способен был так точно передать вопль большой синицы, который однажды оглушил меня в зимнем лесу под Тарусой. Впрочем, отец В. Хлебникова считал сына тунеядцем и отказывал в помощи. В конце жизни у Хлебникова выпали зубы и развилась паранойя: он твердил Митуричу, что Маяковский увел у него какие-то черновики. На деле — Маяковский их взял для публикации и передал Якобсону, чем и спас для поколений. Бялик, вызволенный Горьким, два года спустя после смерти Хлебникова переезжает в Тель-Авив, где оказывается нарасхват, и на вопрос журналиста, что же произошло в России, отвечает: «Ничего. Русь-матушка перевернулась на другой бок». А еще через шесть лет Юрий Олеша оглохнет, услышав в подъезде дома в Лубянском проезде тот самый страшный стук: это эпоха долотом и киянкой откроет череп пустившего пулю в сердце Маяковского, чтобы переложить его мозг в эмалированный таз.

Писателю Давиду Маркишу в 1950-х годах довелось пить водку из майонезной баночки с самим кучером Льва Толстого. Дело происходило в некой богадельне, куда Давид привел устраивать своего престарелого друга. Кучер этот был вроде бы в маразме, но на вопрос: «А что, дедушка, вы, наверное, уж и не пьете?» — ответил: «Не пью, когда не наливают». Дальше выяснилось, что великий русский писатель был «не очень хороший, никогда не давал на чай за подачу пролетки»; а также, что старик возил еще и Родзянку. Ну, и садился регулярно, пока ему следователь не сказал: «Хватит болтать, кого возил, кого возил!». А еще Давид Маркиш знал Юрия Олешу. Оказывается, у Олеши заветной мечтой было выпить ямайского рому (у каждого должна быть такая мечта; у меня, например, есть фантазия на моторке тихим ходом пройтись по Волге и Евфрату — из конца в конец). Но интересней всего, что кучер тот Льва Николаевича величал «Лёв Николаич». Это хорошо. Это прямо-таки о Левине-Лёвине ремарка.

Все значительные писатели, рожденные вместе с XX веком, — Бабель, Платонов, Булгаков, Олеша, Набоков — пишут только об одном, в сущности: о всестороннем абсолютном провале эпохи. Остальное относится к воспеванию пустоты, тут трудно преуспеть. Отрицательный опыт ценен именно потому, что дает смысл выжить. Не столько способ, хотя и его тоже, сколько смысл. Это на руку естественному отбору, который как раз и канонизирует трагедию — при снисходительном отношении к другим жанрам.

Один комментарий к “Александр Иличевский. Три миниатюры

  1. Александр Иличевский. Три миниатюры

    Есть прилагательные, которые редко встречаются и потому запоминаются лучше. При том что прилагательные вообще сомнительны в любом тексте, ибо привлекают в него зрение, перцепцию вообще, то есть наглядность, а это вредит главному богатству: воображению.

    Например, мое любимое из цветовых — «еловый».

    Использовать его можно только в редких случай, когда совсем уж приперло. Например, без него невозможно объяснить, какого цвета была у нас школьная доска в классе — стеклянная, матовая, издававшая под мелком такой звонкий стук при каждом новом прикосновении: четкий ритм изложения отражался в тетрадях, и потому хрустяще-скрипучий нежный звук, выписывавший почерк лектора, который на ней наиболее четким, услаждал слух.

    Или, например, «лиловый».

    Что вспоминается, когда слышишь его?

    Сирень, дождевые облака, звездный сумрак, наползающий с востока на закате солнца…

    А еще — словосочетание: «лиловая собачка».

    Оно из «Войны и мира».

    Лиловая собачонка увязалась за Платоном Каратаевым и Пьером в плену у французов, когда их увели шеренгой из балагана на Девичьем поле.

    Собачка была низенькой и кривоногой и питалась трупами людей и лошадей, то ковыляла, то нагоняла рысцой колонну пленных.

    Почему такая — лиловая — масть запоминается?

    Наверное, это связано с тем, что у Бл. Августина, в его демонологии, дьявол тоже лиловый.

    Ибо, как объясняет Августин, падший ангел, пройдя через атмосферный слой «нижнего воздуха», приобрел его, «нижнего воздуха», цвет.

    Все это важно потому, что становятся ясней строчки из «Римских элегий» Иосифа Бродского: «Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний: / в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле. / Но и птичка из туч вниз не вернется синей, / да и сами мы вряд ли боги в миниатюре». А у Пастернака. «Что в грозу лиловы глаза и газоны / и пахнет сырой резедой горизонт». К тому же «Демон» Врубеля тоже в лиловых тонах.

    Все-таки какая сильная фамилия Безухов. С одной стороны, — «безе»: рыхлое, бесформенно крупное. С другой, «без ушей» — не только глухой, то есть упрямый, продолжающий делать своё, не смотря на окрик, но и преступный — способный на поступок, наказуемый судьбой, и готовый к страданиям во имя упрямства познания: см. св. мученик Евстафий, лишившийся за христианскую веру среди прочего ушей, и бунтовщик-башкирец из «Капитанской дочки», с обрезанными в наказание ушами, вырванными ноздрями и языком. А Пьер — Петр — каменное апостольское имя, основа.

    Читать другие миниатюры в блоге.

Добавить комментарий