Александр Иличевский

Loading

Есть тонкие, почти бесчувственные настройки, благодаря которым просыпаешься среди ночи и понимаешь, что сдвиг в мире произошел благодаря какой-то мелочи, песчинке, причем затерявшейся даже не в реальности, а в видениях. Приснившееся — всего лишь обои, которыми была обклеена твоя детская комната в подмосковной пятиэтажке — ничего такого, ничего ужасного, но вот этот намек на метафизическую бездомность, зыбкость, фактическое изгнание из близости образа, — сносит тебя напрочь вместе со всем многолетним настроем на выносимость окружающего. Эффект такой, будто посмотрел зачем-то накануне все четыре серии «Большой перемены». И появляется вопрос — как отбросить нежное прожитое, как смириться с утраченным. Вероятно, еще не все пробоины законопачены, где-то еще тянет течь. Ахматова говорила, что детство — один из самых нечистых периодов жизни. С одной стороны, это — понятно, но с другой — есть в детстве отзвук рая, который отчасти может стать серьезным залогом терпеливого и даже благосклонного отношения к мирозданию вообще.

Детство сложная история, замешанная на становлении и эпохе. Однако у меня оно было подлинно осенне-зимним, пасмурным, бесконечным, как картофельные грядки, как лыжня, теряющаяся в преддверии Мещеры. Тоска берется откуда-то оттуда, из полей, рассеченных излучиной Москва-реки, из прибрежной усадьбы Лажечникова, из усадьбы Спасское, где Гоголь прятал второй том «Мертвых душ» у Смирновой-Россет, из «Ледяного дома» — откуда-то оттуда до сих пор сквозит тоска, настигающая тебя из детства. Понятно, что мир не состоит из одного только звездного неба и взгляда на него. Однако почему-то узор обоев на стене детской комнаты, приснившийся на краю Иудейской пустыни спустя полвека, может привести тебя в состояние если не утраты опоры, то чего-то невероятно важного, какого-то особенного смысла, который не давал покоя начавшему свою трагическую глиссаду Гоголю.

Что-то есть в воздухе Палестины такое сновидческое, что русский писатель описывал с помощью дождя, который застал его в Назарете — Гоголь летаргически сидел под ливнем и казалось ему, что он где-то в России на станции. Мне кажется, Гоголь и его огромное заклинание, получившее название «Мертвые души» — до сих пор не упокоены. Вот откуда веет русская тоска — неисполненность, незавершенность того, что назрело в XIX веке, что было пропущено веком XX-м, что не получило никакого разрешения в веке XXI-м. Мертвые души — это подмена человека вообще, которая никуда не девалась, которая до сих пор процветает тайной пустотой. Платоновский человек до сих пор не очнулся, Гоголь до сих пор где-то дремлет на станции под дождем.

Следует все-таки сформулировать причину этой коронарной тоски. Что это за ужас, который уложил писателя на смертное ложе, заставил его вышвырнуть в топку второй том поэмы? Гоголь сумел сформулировать нечто глубинное — и так напугал самого себя, что не смог оправиться. Проблема, понял он, не в гуманизме. Проблема находится в области антропологии. Иными словами, Гоголь не только потому захворал, что ему нельзя было не заболеть — он понял: свободный человек еще не родился. И с этой точки зрения история России — сплошное зияние. Время человека здесь не слишком протекало. История здесь словно бы вершилась бесчеловечным палеолитом. Вероятно, Гоголь предвидел это зияние, и оно его засасывало из будущего.
У Гоголя всё так происходит, будто все уже давно умерли. Не только души мертвые — мертвы, но и те, кто ими владеет, торгует. Гоголь будто ходит по кругам ада и наблюдает те или иные застывшие пороки. Вот подлинная отгадка того, почему писатель назвал свое творение поэмой — это делало его текст наследием «Божественной комедии». Недаром Гоголь обожал Италию. Однако Данте по поводу завершённости своих героев не сильно переживал, более того — в этом состояла отчасти его цель. А вот Гоголя такое визионерство прямо-таки поедом сожрало. Почему же?

Глиссада Гоголя вызвана была не только нехваткой серотонина, неподатливостью русского языка усилиям мироздания. Нигде и никому у Гоголя не сочувствуешь. А ведь эмпатия — высшая ценность христова мира. Не было у Гоголя Христа. И самое страшное для него было то, что он чувствовал: не по его вине случилось сиротство его видения.

Это — проблема не только Гоголя, но и Достоевского, который оказался беспомощен, попытавшись психологизмами оживить своих мертвых; Булгаков, Набоков — и они становятся в этот ряд.

Н. А. Бердяев трактовал сожжение писателем второго тома «Мёртвых душ» как «мучительную религиозную драму… при обстоятельствах, остающихся загадочными»: «Трагедия Гоголя была в том, что он никогда не мог увидеть и изобразить человеческий образ, образ Божий в человеке. И это его очень мучило. У него было сильное чувство демонических и магических сил. Гоголь наиболее романтик из русских писателей, близкий к Гофману. У него совсем нет психологии, нет живых душ. О Гоголе было сказано, что он видит мир sub specie mortis (лат. с точки зрения смерти). Он сознавался, что у него нет любви к людям. Он был христианин, переживавший свое христианство страстно и трагически. Но он исповедовал религию страха и возмездия».
Трудно что-то более точное сказать о Гоголе. Но и здесь кроется загадка: формулировка того, что духовный тип может сойтись клином с русским языком. С этим нельзя соглашаться или не соглашаться. Это надо еще научиться понимать. Каким образом сознание, рожденное русским языком, оказывается sub specie mortis? Как это зависит от типа писательского дара? Какую загадку спалил в топке Гоголь? Свою — нашу неудачу?

Один комментарий к “Александр Иличевский

  1. Александр Иличевский

    Есть тонкие, почти бесчувственные настройки, благодаря которым просыпаешься среди ночи и понимаешь, что сдвиг в мире произошел благодаря какой-то мелочи, песчинке, причем затерявшейся даже не в реальности, а в видениях. Приснившееся — всего лишь обои, которыми была обклеена твоя детская комната в подмосковной пятиэтажке — ничего такого, ничего ужасного, но вот этот намек на метафизическую бездомность, зыбкость, фактическое изгнание из близости образа, — сносит тебя напрочь вместе со всем многолетним настроем на выносимость окружающего. Эффект такой, будто посмотрел зачем-то накануне все четыре серии «Большой перемены». И появляется вопрос — как отбросить нежное прожитое, как смириться с утраченным. Вероятно, еще не все пробоины законопачены, где-то еще тянет течь. Ахматова говорила, что детство — один из самых нечистых периодов жизни. С одной стороны, это — понятно, но с другой — есть в детстве отзвук рая, который отчасти может стать серьезным залогом терпеливого и даже благосклонного отношения к мирозданию вообще.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий