Он был художник. Нет, не в том смысле, что работал, скажем, плотником, но в своем деле был настоящий художник, или, что уж совсем ему не подходит, был способен на разные там художества. Вовсе нет, он был художником в прямом смысле этого слова: писал картины маслом на холсте.
А она была артисткой, и тоже в прямом смысле слова. Вернее, певицей. И голос у нее был небесный. Да, да, не высокий, не низкий, не сочный, не глубокий, а — небесный. Иначе его определить было нельзя. И мелодии, которые она пела, тоже были небесные – такие обычно и не поют, а играют на скрипке, на флейте или даже на органе.
Он услышал, как она поет, когда однажды пришел с другом в гости к незнакомым людям. Нет, друг-то их знал и даже был приглашен на тот вечер, но сам он этих людей и в глаза раньше не видел. Под его окном вот уже вторую неделю шлепал по лужам босыми ногами дождь, выпивка кончилась, а денег не было, и что самое главное — руки у «девушки в фиолетовом» получались какими-то деревянными. Никак ему не удавалось положить их естественно и свободно, вот он и пошел в гости, чтобы не поддаться соблазну сорвать холст с рамы и сунуть его в помойное ведро.
Когда она запела, он в первое мгновение даже не понял, что это — голос: человеческий, женский голос, а не какой-то инструмент — удивительный и ему неведомый. Поначалу хозяйка вознамерилась было аккомпанировать гостье, села за пианино и взяла даже первые аккорды «Ave Maria», но тут же стало понятно, что ничего этого не нужно, что любые дополнительные звуки и даже великолепная, мастерская игра хозяйки на фортепиано только испортит божественную музыку, льющуюся из уст этой тонкой светлой женщины с глазами русалки.
Едва она начала петь, гости застыли, как в игре «замри», в самых разных позах — в тех, в которых застали их первые звуки ее голоса: кто-то с полной ложкой салата в руке, кто-то с незажженной зажигалкой, поднесенной к сигарете. Гипноз не отпустил гостей и первые несколько минут после того, как она перестала петь и на мир упала тишина. Но потом они очнулись и начали растерянно говорить какие-то слова — банальные и ничего не выражающие, потому что никакие слова не были в состоянии выразить то, что люди испытали несколько минут назад. А еще немного погодя чиркнула зажигалка, послышалось звяканье вилок о тарелки, а кто-то даже щелкнул затвором фотоаппарата.
Все очнулись, но он — не очнулся, и весь вечер просидел в углу, загипнотизированный музыкой, так и не умолкнувшей в его мозгу. Он не проронил ни слова, а только сидел на старомодном плюшевом кресле и смотрел то на женщину с голосом сирены, то на пятно на обоях, расположенное прямо перед его глазами. Его занимал парадокс: когда он смотрел на сирену, пятно исчезало из поля его зрения, но когда он смотрел на пятно, сирена никуда не исчезала, даже если уходила на кухню или в другую комнату. Он всё надеялся, что кто-нибудь попросит ее спеть еще, но салаты были вкусны, а женщины красивы, и все забыли о музыке. Если бы он сам посмел обратиться к ней и сказать всего два слова: «Спойте еще!» — и если бы она, действительно, спела бы еще что-нибудь, возможно, он бы этим и удовлетворился, и успокоился бы, но она больше не пела, и «Ave Maria» продолжала звучать в его ушах. Поэтому когда она собралась уходить, он тоже немедленно поднялся и пошел за ней, за ее голосом, но в этом не было ничего удивительного, потому что был он вовсе не герой и не богатырь, а ведь даже мифические герои, как известно, не могли устоять перед пением сирен.
Откуда взялась эта женщина, что она собой представляла, доброй была феей или злой, умной или глупой — ничего этого художник не знал и знать не хотел: ему было достаточно ее голоса. Проводив ее и вернувшись домой, он, предчувствуя чудо, схватил кисть, и, правда — руки фиолетовой девушки сразу же легли на ее тонкие колени и стали живыми и нежными, а в глазах зажегся огонек, который жил во взгляде его давней, почти забытой любви, но он все никак не мог уловить его и перенести на холст.
Прошел день, потом месяц, а может быть, даже и год — никто не может сказать это с определенностью — и сирена переехала жить к художнику. Вместе с ней в его мастерской поселились воздушные, мечтательные женщины и стройные юноши с одухотворенными лицами, непонятным образом изгнав из мастерской ее прежних обитателей: толстых улыбающихся баб со скалками в руках, краснорожих мужиков с кривыми ногами и прочих малосимпатичных персонажей, которых мы и так встречаем каждый день во дворе или в лифте — зачем же нам видеть их еще и на картинах?
И полетело время. Сирена пела свои божественные песни – иногда на рассвете, иногда медленными летними вечерами, а художник, не отрывая глаз от холста, рисовал небесные корабли, строил воздушные замки, и в его мастерской пахло озоном и полынью. Девушки на его картинах сменили темно-фиолетовые одежды на розовые и голубые, их прозрачные шарфы развевались на ветру, а руки были распростерты, как в полете, естественно и свободно. Художник был счастлив, причем счастлив всегда, в любую минуту дня или ночи: и когда просыпался на рассвете от божественного пения; и когда, внимая музыке, клал на холст мазок за мазком, лихорадочно пытаясь запечатлеть на полотне образ, видимый лишь ему одному; и когда всё тот же чарующий голос звал его обедать или рассказывал о неожиданной встрече где-нибудь в магазине, а он в это время рисовал, рисовал, рисовал…
Но однажды художник обратил внимание, что рука у юноши в крылатке, которого он начал писать утром, почему-то напряжена и все никак не может свободно лечь на перила палубы. Он удивился: давно уже с ним не случалось ничего подобного. Он оторвался от картины, посмотрел вокруг и понял… нет, скорее, почувствовал, что происходит что-то необычное. В доме никого не было. В доме стояла тишина.
«Почему так тихо?»- удивился художник и вспомнил, что утром его разбудило вовсе не пение, а юноша в крылатке, приснившийся ему перед самым рассветом, и он сразу же, не умываясь, бросился к холсту.
«Что случилось?..» — уже с тревогой подумал художник и увидел на бордовой скатерти белую бабочку. Это была записка.
«Я не могу оставаться с человеком, который смотрит сквозь меня, как сквозь стекло. Прощай. Соня».
«Какое стекло? — удивился художник.- И кто такая Соня?»
Кто-то постучался в дверь. Вошел друг художника — тоже художник. Он подошел к картине, долго смотрел на нее и сказал:
— Руку запорол.
— Знаю, — кивнул художник, отошел на три шага от картины и, прищурившись, тоже стал на нее смотреть.
— А Соня где? — поинтересовался друг.
— Какая Соня? — спросил художник.
— Ну, Соня… твоя жена?
«Вот, значит, кто это — Соня», — обрадовался художник и пожал плечами:
— Не знаю. Вышла куда-то.
И обмакнул кисть в краску.
Оставшись один, он долго стоял перед мольбертом – замазывал руку юноши в крылатке, курил и писал ее снова, но рука оставалась все так же неестественно вывернутой, и когда начало смеркаться, художник, выругавшись, сорвал холст с рамы и бросил его в угол.
Он пошел на кухню, сделал себе кофе и задумался.
Значит, ушла… А сколько времени она тут жила?
Он начал вспоминать, вычислять, подсчитывать, но ничего у него не получалось.
Тогда он пошел в кладовку, где стояли его картины. Их была масса — десятки и десятки, а может быть, даже сотни. И почти на всех были изображены воздушные девушки с загадочными глазами и задумчивые юноши на розовом или голубом фоне. И только в глубине кладовки, у самой стены, стояло несколько темных полотен с людьми-уродами, глядящими на мир бессмысленным взглядом.
«Значит, прошло несколько лет? — удивился художник. — Не мог же я написать столько картин за несколько месяцев?..»
Он подошел к письменному столу и увидел лежащую под стеклом фотографию: молодая тонкая женщина с глазами русалки стоит у пианино и, очевидно, поет в окружении нарядно одетых людей с бокалами в руках. Среди слушателей, внимающих певице, он увидел и себя — слегка растрепанного, в замшевой куртке, и в отличие от других мужчин, без галстука.
«Это же Соня! — вспомнил он. — Ах, как она пела!.. И оказывается, она блондинка? Жалко, что она ушла…»
Он посмотрел в окно. В сумерках на темную землю ложился белыми мазками снег, но через мгновенье становился таким же черным, как земля.
Он подошел к другому окну, но тут же в испуге отшатнулся: из окна на него смотрел старый человек, седой, заросший, весь в морщинах, несимметрично расчертивших лицо.
«Ч-черт… У меня же восьмой этаж?!..»
«Да это зеркало!.. — с облегчением понял он, но тут же снова встревожился: — Но тогда получается, что это я?.. Выходит, жизнь прошла?..»
Он вытащил из-под стекла фотографию, включил настольную лампу и долго с недоумением рассматривал молодого человека в замшевой куртке, не отрывающего потрясенного взгляда от поющей женщины с прозрачными глазами. Потом он положил фотографию на место, поставил на мольберт пустой холст и, вздохнув, стал набрасывать контуры того кособокого грузчика, которого встретил недавно в лифте. Впрочем, может быть, и не так уж недавно, может быть, год назад, а может, и двадцать лет — какое это имеет значение?
Сильно, очень сильно.
Спасибо, Игорь.