Марина Шаповалова. ПАМЯТИ ЖВАНЕЦКОГО

Надо родиться евреем в Одессе, чтобы стать русским писателем. Чем в этой формуле можно заменить Одессу, а чем еврейство — зависит от дара слышать симфонию столетий и судеб в мелкотравчатой, бытовой разноголосице дворов и улиц. От высоты неба над головой. От врождённого доверия к Слову как началу всего человеческого в близком, дальнем и чуждом.
. . .
Мертворожденная русская словесность ожила, прильнув к южному морю, не раньше. Сухожильная и патетически суровая в допушкинских одах, расслабилась, двинувшись навстречу согревающим дуновениям. Родила по пути Гоголя, и научилась улыбаться солнцу и нежиться лунными ночами. Набралась сил и, докатившись до одесских лиманов, просолилась, пропиталась, запрудилась, слилась с говорливыми ручейками пестрых племён — такой своенравной речи не мог сам создать ни один народ.
. . .
Отчего одесская поэтическая муза заговорила прозой? Избыточно ароматной. Глубинно-прозрачной в иносказательности и намёках. Насмешливо-галантной к классическим литературным образцам. В ней не нашлось ничего среднего между бульварщиной и шедевральной изысканностью. Её божественное опьянение щедрым бытием в убогости быта — как неистребимая с детства мечта портового докера о белых парусах великих открытий, как вера в неизбежность чуда.
Выразительная емкость кратких, внеграмматических речевых конструкций порождена поиском коммуникативных средств в языке, на котором все вокруг говорят, но ещё никто не думает. В обмене репликами и эмоциями фиксировались смысловые коннотации стихийно возникающих тропов, жесты облекались в мишуру междометий, лексические формы подчинялись ритмике и гармониям материнских мелодических культур: мы таки сделаем вам красиво, имейте терпение!
Как эта глыба спрессованного народного галдежа топорщилась, как выпирала вульгарностью из попыток придать ей изящества, но при этом блистала и искрилась! Литературная обработка столь уникальной речевой стихии требовала не штудийных навыков, а революционных новаций, одухотворённой смелости. Создания индивидуального творческого инструментария для работы с нетривиальным словесным массивом, во всём чрезмерным, слишком стилистически-текучим и морфологически экспрессивным. Частично успешные опыты если не поднимались выше притчеобразного, этно-характерного бытописания, то, как минимум, расширяли выразительные средства литературного русского, обогащая его образность и палитру синтаксических приёмов. Оттуда родом текстовая динамика чередования параллелизмов, градаций и обособленных приложений, оттуда же — придание тексту иронично-философского характера посредством риторических вопросов.
На следующем уровне требовалось усилие самоотречения: отказа от нативно-национального в той части самосознания, которая осваивает проблематику и постигает смыслы. Уроженца условной Рязани воспевание родных осин к этому не понуждает. В отличие от одессита, которому в полноте обретённый русский стал языком, превозмогающим проклятие Столпотворения в подобном Вавилону приморском земном микрокосме. Эта интенция совпала с духоподъёмным интернациональным прорывом от экспериментального формотворчества к синтезу глобально-этического и эстетически новаторского художественного целого. Кристаллизовавшаяся в ней словесность дозрела до эпической самопрезентации в качестве не стилистического своеобразия, а культурно-исторического феномена. Но была раздавлена идейно-директивным адом нового порядка, свинцовым задом скованного ГУЛАГом соцреализма.
. . .
Одесская литературная школа первой трети 20 века, обозначенная Шкловским как юго-западная, в действительности была чем-то большим. В границах империи она развивалась как элемент особой, возникающей к бытию идентичности. Как литературная фиксация творящегося регионального мифа, охватывающего приморский край с естественным центром в Одессе — коммерческой и культурной его столице. Петербург служил ей антитезой — образом любимого, но мрачноватого и чопорного «старика-отца», всевластию которого при разделе богатого наследства пришёл конец. «Дочь»-Одесса, не разрывая с ним родственных связей, уже писала свою биографию. Мощная генерация литературных дарований, рождённых Одессой и к ней тяготеющих, прочерчивала на культурной карте мира границы нового самостоятельного субъекта. У него могло быть великое будущее. Но оно не состоялось. Сменившая дряхлеющую империю новая власть укреплялась силовым насаждением единообразия и подавлением всего самоценного в окрестностях диктаторского центра. Дабы и не помышляли.
Генерация не могла быть уничтожена сразу и целиком, но её загнали в узкий канал Совстроя, заставив работать только на создание «новой общности» безликих людей-орудий. Непригодное в этом процессе выбраковывалось. Вредное — вымарывалось и истреблялось. Что сумело выжить в мясорубке или проросло сквозь укатанную твердь, осталось намёком на несостоявшиеся миры.
. . .
Гибкий, цепкий, филигранный эзопов язык последних десятилетий советской эпохи, язык анекдотов и эстрадных сатирических скетчей, которым мы тоже обязаны Одессе — не достижение словесности, а печальный признак её полного провала. Её бессилия перед убийственной мощью бесчеловечного государства. Это перемолотые в пыль алмазы небывалой чистоты и величины. Это язык мудрого раба, вынужденного говорить о самом важном краткими иносказаниями. Его совершенство — последний словесный рубеж, дерзко взятый разумом перед немотой небытия.
Гениальная афористичность монологов, почти верлибров, концентрирующих эстетику, этику, проблематику и смыслы в предельной текстуальной плотности каждой завершённой строки, не является уже никакой частью представления. Это выход на поклон. Послесловие.
. . .
Дух Божий дышит, где хочет. И на выжженной земле может вырасти новый прекрасный сад. Новые литературные миры могут возникнуть там, где случайно сложившийся особый культурный конгломерат потребует рождения своих мифотворцев. Но уже не в Одессе. Эта история закончена. Её источник иссяк и закопан. На ней могильным монументом лежат пудовые тома сановных литературных бездарей, уже засыпанные горами более позднего мусора.
Смеркалось. . .
Посвящается Жванецкому,
блистательно завершившему великую и трагическую литературную мистерию своей родины.

Один комментарий к “Марина Шаповалова. ПАМЯТИ ЖВАНЕЦКОГО

  1. Марина Шаповалова. ПАМЯТИ ЖВАНЕЦКОГО

    Надо родиться евреем в Одессе, чтобы стать русским писателем. Чем в этой формуле можно заменить Одессу, а чем еврейство — зависит от дара слышать симфонию столетий и судеб в мелкотравчатой, бытовой разноголосице дворов и улиц. От высоты неба над головой. От врождённого доверия к Слову как началу всего человеческого в близком, дальнем и чуждом.
    . . .
    Мертворожденная русская словесность ожила, прильнув к южному морю, не раньше. Сухожильная и патетически суровая в допушкинских одах, расслабилась, двинувшись навстречу согревающим дуновениям. Родила по пути Гоголя, и научилась улыбаться солнцу и нежиться лунными ночами. Набралась сил и, докатившись до одесских лиманов, просолилась, пропиталась, запрудилась, слилась с говорливыми ручейками пестрых племён — такой своенравной речи не мог сам создать ни один народ.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий