(Размер шрифта можно увеличить, нажав на Ctrl + знак «плюс»)
— Что ты думаешь, если мы приготовим яичницу из шести яиц, а? — спросил дед, когда мы коротали один из вечеров в нашей ленинградской квартире.
— Я не против, но где мы возьмем яйца?
Дедушка высовывал язык и поднимал кверху палец:
— В этом-то и весь вопрос. Ты печальный мальчик, Хаимке, ты не любишь парить над землей. Любой дурак может сделать яичницу из шести яиц, когда есть шесть яиц. А
я тебя приглашаю к талмудической дискуссии — как приготовить яичницу из шести яиц, когда нет ни одного.
И мы начинали беседу, где дед рассказывал мне о Баал-шем-Тове, как тот гулял в польских лесах, как приходил в транс, слушая пение ручьев и соловья, о Нахмане из Брацлава и о Менделе из Коцка, и где не было ни слова ни о яйцах, ни о яичнице.
Талмудические дискуссии кончались обычно хлебом, который мы макали в подсолнечное масло и закусывали луком. Я ел с отвращением, дед — наслаждался.
— Мы едим с тобой солнце, Хаимке, — говорил он, — хлеб из-под солнца, масло — из-под солнца. Если бы мне
принесли эту проклятую яичницу из шести яиц, я б сказал:
— «Товарищ, уберите вашу сковородку и не загораживайте мне солнце».
Дед мой сам был солнцем. Он утверждал, что является потомком самого Баал-шем-Това.
— А если я потомок, то, значит, и ты, — говорил он и химическим карандашом на обрывке газеты начинал рисовать генеалогическое древо. В самом низу — великий Баал-шем-Тов. Дед, не задумываясь, помещал на ветки
цадиков, праведников, ребе, мудрецов. Он был выдумщик, мой дед. Я думаю, никого не существовало в нашем роду.
Насколько я знаю, все были сплавщиками леса на реке.
Ему трудно было скрывать свое хасидское прошлое, радость так и вырывалась из него. Он мог все бросить вдруг и начать танцевать. Дед получал скудную пенсию, покупал на субботу лапшу, из которой готовил запеканку, и
четвертинку водки. Каждую субботу наша каморка превращалась в чудесную шкатулку, полную тайн, света,
тепла. Горели свечи, на столе откуда-то всегда была белая скатерть, красовалась хала. Дед начинал молитву, он обращался к Б-гу всегда с улыбкой. И начинал танцевать хасидские танцы, которые по огненности своей
напоминали цыганские.
— Прекратите дебош! — орали cоседи. — Не то вызовем милицию!
— Мешугге! — подмигивал мне дед. — Они хотят остановить радость! Даже милиция не может остановить ее. Хасид рождается на свет, чтобы славить веселье и петь гимны жизни. Жаль, что ты очень печален. Это грех… Ты думаешь, что твои родители не вернутся? Слушай меня – они уже садятся в поезд. Я вижу, как они поднимаются в экспресс «Колыма — Ленинград». Давай, подумаем, как мы их встретим.
Дед всегда жил в ожидании чуда.
— Прислушайся, Хаимке, ты чуешь, как стучат колеса? Я думаю, они приедут к твоему поступлению в институт. В какой ты хочешь?..
Идиот, я хотел в Институт международных отношений.
— С двумя родителями в Сибири? — сомневался дед. — Может, тебе лучше выбрать целлюлозно-бумажный? Хасид еще
может быть послом в Сибири, но не в Новой Зеландии.
— Почему именно в Новой Зеландии, дедушка?
— Мне нравится эта страна. Мне кажется, евреи там хорошо живут.
Так шла моя учеба. Вместо математики и физики я познавал мир еврейских мыслителей и пророков. Приближались
выпускные экзамены. Я очень волновался.
— Ныт гедайге! — успокаивал дед. — Ты все сдашь — настоящий хасид все знает. Ему подсказывает Б-г. Это надежнее, чем сосед по парте. Перестань нервничать, все будет хорошо!
Дед оказался прав — я удачно проскочил физику, химию и тригонометрию. Но вот настала очередь сочинения по литературе. Мы должны были его писать шесть часов. Когда комиссия вскрыла конверты с темами, я понял, что это мой конец. Первая тема была «Сталин и вопросы земледелия», вторая «Сталин и проблемы языкознания», третья — «Добро
и зло в освещении великого Сталина».
Меня бросило в жар. За всю свою жизнь я не прочел ни одной строки этого человека и из всех его мудрых фраз знал только одну: «Жить стало лучше, жить стало веселее», после произнесения которой оба моих родителя уплыли на Колыму. Добро и зло! Я точно знал, где проходит граница между ними. Она проходила через дверь нашей комнаты. И там, где царило добро, на скрипучем венском стуле с книгой в руках сидел мой дед.
Благодаря деду я знал все, что написано в Талмуде о добре и зле, но кого это интересовало? Прошел час, другой, третий. Многие уже сдавали свои сочинения.
Внезапно я как бы услышал голос деда.
— Никогда не теряй надежды, — сказал он. — Хаимке, ингеле майне, возьми перо, улыбнись Б-гу и пиши.
— Что? — тихо спросил я.
— Добро и зло в произведениях этого ганефа.
— Я не читал ни одной его строки.
— Ныт гедайге! — успокоил дед. — Никто не читал. Пиши! Шрайб! Ты напишешь что-то особенное.
Дедушкин голос пропал, и вдруг меня осенило. Все мысли еврейских мудрецов, которые мне читал дед, всю мудрость
Баал-шем-Това, провидца из Люблина, Филона Александрийского и других я решил вложить в уста грузинского разбойника. Начал я с досточтимого Гилеля. Обмакнув перо, жирно в правом верхнем углу вывел эпиграф: «Видимое — временно, невидимое — вечно. Иосиф Сталин».
Три часа, не отрываясь, писал я сочинение, заставляя тирана изрекать мудрости великих людей моего народа. Я также вставил несколько мыслей моего деда и ими же закончил свое сочинение.
«Если в человеке мало железа, учит нас товарищ Сталин, — писал я, — это еще не значит, что в него надо стрелять».
* * *
Дома я все поведал деду. Он долго молчал, расчесывая рукой бороду.
Потом взял узелок и начал складывать туда книгу, зубную щетку, носки.
— Что ты делаешь, дедушка? — спросил я.
— Ты слышишь стук колес? — спросил он. — Так это не мама с папой — это за нами! Подай-ка мне твою маечку! И где твое теплое белье?
Дедушка начал складывать узелок — кальсоны, бутылку подсолнечного масла, пару луковиц.
— А теперь давай потанцуем! Почему не порадоваться, пока их нет…
Всю ночь мы танцевали. За нами никто не пришел. Мы танцевали и назавтра, и послезавтра. Мы проплясали целую неделю — пили, ели мы самые вкусные вещи, которые тогда можно было достать. Наконец в дверь позвонили.
На пороге стояли учителя моей школы во главе с директором. Все они расплывались в сладких улыбках. Директор натянул на меня какой-то венок, химичка обняла, биолог просил автограф. Я ничего не понимал. Из-за спин они достали вдруг букеты, и я оказался заваленным хризантемами, сиренью, гладиолусами. Затем они звонко
запели: «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет…» — и, вручив мне грамоту, расцеловав меня в уста, ушли.
Я развернул грамоту. Под огромным портретом Сталина было напечатано, что мое сочинение заняло первое место на городском конкурсе работ, посвященном произведениям Иосифа Виссарионовича.
— Я ничего не понимаю, дедушка.
— Что здесь понимать? Ты не читал этого ганефа. Никто в этой стране его не читал. Поэтому все мысли твои понравились, и я боюсь, как бы они не понравились самому Сталину. Он сам себя не читал, Хаимке. Мне кажется, он сам себя и не писал.
* * *
Однажды, когда я шел по Владимирской, рядом со мной затормозила черная «Волга».
Меня втолкнули внутрь, натянули на глаза повязку и приказали молчать. Мы ехали долго. Потом меня вывели, подняли по какому-то трапу, заурчали моторы, и я понял, что это самолет. Летели мы часа два.
Затем самолет приземлился, меня опять засунули в машину, повезли. Затем она затормозила. Меня ввели в какой-то кабинет, где густо пахло табаком, и усадили на кожаный диван. Я тихо сидел с повязкой на глазах. Кто-то подошел ко мне сзади и поцеловал в затылок. Острые усы кольнули меня, и тут маску внезапно сорвали. Передо мной предстал великий вождь и учитель. Он улыбался.
— Выдымое — врэменно, — мягко проговорил вождь, — нэвыдымое вэчно. А, как сказано! Ты, малчик, собрал во-едыно всэ мои лучшые мысли, и, когда я пэрэчитал сэбя, я вновь понял, что я мудр. Я прав, малчик?
— Совершенно верно, — я поднялся.
— Сядь. Сколько раз в дэнь ты учышь мои мысли?
— Три, — соврал я, — утром, днем и перед сном.
— Конспектыруэшь?
— Обязательно!
— Сколько всэго моих изрэчэний знаешь?
Я прикинул все то, чему меня учил дед, — от пророка Исайи до Гейне.
— Около пятисот.
— Нэмало, — сказал вождь. — Даже товарищ Сталин столько нэ помнит. Гэнэрирует, но нэ помнит.
Сталин затянулся трубкой, выпустил дымок.
— Мнэ нравятся мои мысли. У меня к ним слабост, — он процитировал Гилеля: — «Если чэловэк нэ покоряет пустыню, пустыня покоряет его». Нэплохо сказал товарищ Сталин, а?
— Мудро, — кивнул я.
— Ты нэ помнишь, когда она пришла мнэ в голову?
— После первого съезда Советов, — брякнул я.
— После рэчи Троцкого?
— Именно.
— Хорошо я ему отвэтил, — он опять затянулся. — «Выдымое — врэмэнно, нэвыдымое — вэчно». А это когда?
— На втором Всесоюзном съезде ботаников, — меня уже несло.
— Молодэц, малчик! Ты льешь бальзам на мое горское сэрдце. Напомни-ка мнэ кое-что из моего в этом роде!
Я задумался. Терять мне было нечего. Мыслью больше, мыслью меньше — узнай они, все равно расстреляют. Я начал искать подходящую мудрость. В голове почему-то все время крутилось «Не потому ли евреев считают богатыми, что они за все расплачиваются?» или «После Исхода о свободе говорят только с еврейским акцентом». Все это
как-то вождю не подходило.
Наконец я нашел у Гилеля.
— Если человек не становится больше, — произнес я, — он становится меньше.
Сталин засмеялся.
— …..Когда ему отрубают голову, — он с удовольствием провел ладонью по усам. — Хорошо сказано! Кажется, на заседании всемирного Интернационала, тридцать первый год?
— Июль, — добавил я. Что мне было терять?
— Знойный июль, — сказал Сталин. — Что мне в тэбэ нравится, малчик, так это то, что знаешь нэ просто мои мысли, но и мои любимые мысли. Ты их так хорошо собрал в своем сочинэнии, что я хочу его использовать в моей рэчи,
посвященной Вэликому Октябрю.
— Служу Советскому Союзу! — я отдал салют. — Все ваши речи мы всегда слушали с большим вниманием.
— Почэму «слушали»? — насторожился Сталин. — А сэйчас?
— Сейчас мама с папой в Сибири.
Вождь ничего не спросил, а просто что-то пометил у себя в календаре. Затем испытующе посмотрел на меня.
— Писать хочэшь?
— Что? — не понял я.
Сталин не спеша сел, положил ногу на ногу. В черных сапогах его плавала моя потерянная морда.
— Видышь ли, малчик, — начал он, — мои мысли, которые пэрэсказываэшь ты, нравятся мне значительно больше, чем мои мысли, которые излагает Цукельперчик.
Тогда я впервые услышал эту фамилию. Сталин взял в руки мое сочинение, прочитал что-то про себя и добавил:
— Ай да Сталин, ай да молодец!
Затем нажал кнопку на столе.
— Цукельперчика! — приказал он.
Тут же раскрылись двери, и в них влетел запыхавшийся полный еврей в блестящих мокасинах и модном западном костюме, с ручкой в руках.
— Все пишете, джигит? — спросил Сталин.
Голос его был полон иронии.
— Пишу, Иосиф Виссарионович!
— К какой дате?
— К Сталинской конституции.
— Познакомься! — он указал в мою сторону.
— Дмитрий, — я встал, пожал руку, она была влажной.
— Сколько пятилеток ты мне пишешь, Цукельперчик? — поинтересовался Сталин.
— Ч-четыре, — ответил тот.
— И четыре пятилетки ты излагаешь мои мысли скучно, вяло.
У людей уши вянут, как банан в засуху. Ты сушишь мои мысли, как суховей розу. А мои мысли, которые излагает этот мальчик, свежи, как воды арыка, и глубоки, словно артезианские колодцы в Кара-Кумах.
Я видел, как Цукельперчика забила лихорадка.
— Не дрожи, — сказал Сталин, — у меня в глазах рябит. Скажи лучше, откуда ты их берешь, мои мысли?
— Из Полного собрания ваших сочинений, товарищ Сталин.
— Врешь! — Сталин побагровел. — Я считаю, ты их выдумываешь!
Ознакомься с моими истинными мыслями, родником мудрости всего живого! — Сталин протянул
Цукельперчику мое сочинение.
Цукельперчик был мудр. Он происходил из древней еврейской семьи, чьи предки были изгнаны из Иерусалима
и прошли весь путь изгнания через Португалию, Испанию, Неаполь, Германию и Польшу. Все его дедушки были раввинами. И прадедушки тоже. Еще до Высшей партийной школы он окончил хедер и ешиву. Он говорил на
иврите, идиш и арамейском. Каждую фразу, которую я всунул в рот вождю, он знал с пяти лет наизусть и знал, кому она принадлежит. Но он не сказал ничего — он был мудр, Цукельперчик. Он только покачал головой и, глядя в очи тирана, произнес:
— Да, это действительно кладезь мудрости всего живого.
— Понимаешь, — сказал Сталин. — Подойди поближе.
Цукельперчик приблизился.
Сталин выбил на его седую голову трубку.
— Если человек не становится больше, — произнес он, — он становится меньше. Иди! Займись партийным архивом…
Он еще раз выбил трубку на седины Цукельперчика, и тот вышел.
— С завтрашнего дня все мои речи будешь писать ты! Теперь уже задрожал я.
— Я?.. Я недостоин…
— Я решаю, кто достоин, кто нет! — отчеканил Сталин.
— Потом, я хотел в институт поступить…
— В какой?
— Международных отношений.
— Ты уже поступил, — Сталин начал набивать трубку и подытожил: — завтра тебе принесут диплом с отличием.
* * *
Дедушка мой метался в поисках меня по всему Ленинграду – никто ничего не знал. Он не знал, что и подумать. Однажды раздался звонок.
— Товарищ Головчинер?
— Да, — сказал дед.
— Звонят из Министерства внутренних дел. За вашего внука можете не волноваться. Ясно?!
— Не совсем, — сказал дед.
— С ним все в порядке.
Больше ничего сказать не можем, — и трубку повесили.
Вскоре стали происходить совершенно непонятные вещи. Деда вдруг переселили в большую квартиру с окнами на Неву, где раньше жил генерал-фельдмаршал Кутузов. Ему подавали пасхальное вино в кашерном сервизе барона
Бродского. Вся квартира была заставлена шкафами, полными фолиантов из библиотеки Шнеерсона. У окна
качалось вольтеровское кресло. Дед сидел напротив Петропавловской крепости в вольтеровском кресле, где когда-то качалась задница фельдмаршала, и целыми днями читал тома Любавичского ребе в золотых переплетах.
— Майн Готт! — вскрикивал он. — Какие мысли, и не с кем поделиться!
Квартиру ему приходили убирать.
Мацу доставляли из Иерусалима.
Фаршированную рыбу — из Бруклина.
Дед верил в чудеса и ничему не удивлялся. Но — такое!..
Чудеса продолжались. За пару дней до октябрьских праздников раскрылись двери, и в них появились мои папа и мама.
Дед снова не удивился.
— Я слышал стук колес вашего поезда, — сказал он, не отрываясь от книг.
— Нас доставили на самолете, — уточнил папа. — Почему ты живешь в квартире Кутузова, татэ? Откуда золотой бокал, и где Дима?
Два дня, оставшиеся до праздника, дед рассказывал о том, что произошло, и в конце концов мои родители подумали, что он спятил. Наконец наступило 7 ноября. Великий вождь начал свое выступление по радио. Дед побежал к выключателю, намереваясь вырвать шнур.
— Я не хочу слушать этого хазера!
И вдруг застыл.
— Выдымое — врэмэнно, невыдымое — вэчно, — донеслось оттуда.
Дедушку зашатало.
— Ша, — закричал дед, — ша!
— Если человек не покоряет пустыню, — с сильным кавказским акцентом сказало радио, — пустыня покоряет человека.
— Майн Готт, вы слышите!! Майн Готт! Ганеф цитирует меня.
Папа с мамой пришли в состояние паники.
— Вус, татэ? Что происходит?
— Ничего, — ответил дед, — горнышт! Или я сошел с ума, или великий вождь читает сочинение нашего Хаимке!
Родители мои поняли, что он таки рехнулся.
— Если человек не становится больше, — продолжало радио, — он становится меньше.
— Гилель! — закричал дед, тыча томом в нос моего отца. — Гляди, Гилель.
Деда успокаивали, ему дали таблетку валерианки, мама тайно подмешала в чай брому. Дед не успокаивался.
— Вы считаете меня мешугге, — обиженно сказал он, — тогда я вам могу сказать последнюю фразу речи этого ганефа: «Если в человеке мало железа — это не значит, что в него надо стрелять».
Через несколько секунд, уже с восточным акцентом, из черной тарелки донеслось:
— Если в человеке мало железа, дорогие товарищи, это не значит, что в него надо стрелять.
Речь вождя кончилась. Родители были в прострации. Дед загадочно смотрел на замерзшую Неву.
— Что мне вам сказать, — произнес он, — еврейские умы крутятся в своих могилах.
Мама плакала на диване генералиссимуса Кутузова.
— Это все оттого, что мы сидели, — повторяла она. — Сын пропал, дед свихнулся. И у нас галлюцинации — никакой это не Сталин.
— Мы передавали речь товарища Сталина, — сказало радио.
Страшная пауза повисла в квартире.
— Б-же!
Он попал в гости к Сталину, — вскричала мама, — а Сталин своих гостей съедает.
Родители сидели убитые, как вдруг венецианское окно распахнулось, и в него влетел румяный полковник.
— Адъютант Дмитрия Яковлевича — полковник Куницын!
Все долго вспоминали, кто это Дмитрий Яковлевич. Наконец, догадались, что это Хаимке.
— Дмитрий Яковлевич, — чеканил полковник, — велел передать, что он здоров. Вот подарки и диплом
Института международных отношений. Дмитрий Яковлевич просил повесить его в рамочку. Родители сидели, изучая мой диплом.
— Таки он стал цадиком при этом ганефе, стал шишкой, — нарушил молчание мой дед.
* * *
Он отгадал, мой дед. Я ведь действительно работал цадиком у Сталина. Мне дали стенографистку, и, вспоминая
всяких цадиков, ребе и хасидов, Гилеля с Шамаем, Исайю с Иеремией, я диктовал ей сталинские речи к торжественным
датам. Первое мая сменялось октябрьскими праздниками, День конституции — Днем танкиста. Я диктовал.
— Славные советские шахтеры, — начинал я и тут же добавлял что-нибудь услышанное от деда, — от равноправия до братства довольно не близко!
— Товарищи танкисты, — вопил я, ища в мозгу что-нибудь свеженькое, — нельзя поставить на колени того, кто привык ползать!
— Товарищи композиторы, славные артиллеристы!.. И так далее…
— Дмитрий, — сказал однажды Сталин, — мы тобой довольны. Хочешь диплом Высшей партийной школы?
…Родители и дед ждали меня, но я у них не появлялся. Периодически в окна их квартиры залетал румяный полковник Куницын, лобызал всех, раздавал подарки, а однажды — свернутый в трубочку диплом Высшей партийной школы.
На стенах моей квартиры красовалось много моих дипломов, и все с отличием.
— Будешь писать в том же духе м представим тебя к Сталинской премии по литературе, — пообещал вождь.
* * *
Однажды в столовой партийного архива я встретил Цукельперчика.
Он полысел, костюм несколько был потерт, как, впрочем, и сама рожа.
Он жадно ел сметану.
— Хотите попробовать? — спросил он.
— Нет, я ее не люблю.
— А зря, со сметанкой человек становится больше. А если он не становится больше, он становится меньше, не правда ли? — голос его был полон сарказма. Не знаю почему, но я стал ждать недоброго.
Вскоре, когда я зачитывал вождю «его» очередной доклад, на сталинской даче появился Цукельперчик. Он вежливо слушал мое чтение. Вождь восхищался своими мыслями.
— Неплохо, неплохо, — говорил он. — «Закон разрешает человеку быть глупым, если ему это нравится!» Метко сказано. Афористично! И точно. Кинжал в сердце врага! Кто, кроме меня, может так сказать?
И тут выступил Цукельперчик.
— Никто, — сказал он, — никто не может так сказать, дорогой Иосиф Виссарионович! Но эту фразу произнесли не вы.
Я понял — Цукельперчик пришел меня зарезать. Сталин не повел и бровью.
— Подойдите, — сказал он и выбил на голову Цукельперчика пепел горячей трубки. — Значит, эту фразу сказал не я? А кто?
— Еврей, — сказал Цукельперчик, — английский еврей Нессел.
— Нессел? — задумчиво произнес Сталин и вновь стал выколачивать трубку о мудрую голову Цукельперчика. — Английский еврей Нессел… Хорошо. А это — «Видимое — временно, а невидимое — вечно» – тоже написал английский еврей?
В глазах тирана вспыхнули два костра.
— Нет, не английский, — дрожа ответил Цукельперчик. – Испанский Иегуда Галеви из Кордовы.
Сталин продолжал стучать трубкой по башке Цукельперчика.
Странный звук, напоминавший стук топора дровосека, летал по даче.
— А какой еврей написал: «Если человек не покоряет пустыню, то пустыня покоряет человека?»
— Иерусалимский, — ответил Цукельперчик. — Гилель, второй век до нашей эры.
— Пес! — вскричал Сталин. — Гилель, второй век!!! Ее произнес я! Первый съезд Советов! Петроград!
Семнадцатый год!
Цукельперчик был бледен. Он чувствовал, как падало давление, гемоглобин, отказывала печень.
— Подлый пес, — рычал Сталин. — Может, по-твоему, «Какой мир у гиены с собакою — такой мир у богатого с бедным» — не мое?!
Видимо, у Цукельперчика наступил паралич мозга.
— Не ваше, — сказал он. — Бен-Сира, Палестина, второй век до нашей эры.
— Палестина?! — взревел вождь.
— Товарищ Цукельперчик, — неожиданно спросил Сталин, — вы любите грушу? Молодую, сочную, стройную?
— Очень, дорогой Иосиф Виссарионович! – растроганно ответил Цукельперчик. — С детства…
Через полчаса Цукельперчик висел на груше…
Сталин сидел в кресле, дымил и задумчиво глядел на раскачивающегося Цукельперчика.
— Если человек что-то любит, — произнес он, — надо для него это сделать. Чего бы это тебе ни
стоило. Неплохо сказано, а? – он повернулся ко мне. — Или как я там однажды сказал: «Не потому ли евреев считают выше других, что я их часто вешаю?»
Он рассмеялся.
Блестяще! Все — от первой до последней строки. Какие есть в языке хвалебные определения, я бы все отнесла к автору.
Александр Шаргородский. Если человек что-то любит…
(Размер шрифта можно увеличить, нажав на Ctrl + знак «плюс»)
— Что ты думаешь, если мы приготовим яичницу из шести яиц, а? — спросил дед, когда мы коротали один из вечеров в нашей ленинградской квартире.
— Я не против, но где мы возьмем яйца?
Дедушка высовывал язык и поднимал кверху палец:
— В этом-то и весь вопрос. Ты печальный мальчик, Хаимке, ты не любишь парить над землей. Любой дурак может сделать яичницу из шести яиц, когда есть шесть яиц. А я тебя приглашаю к талмудической дискуссии — как приготовить яичницу из шести яиц, когда нет ни одного.
И мы начинали беседу, где дед рассказывал мне о Баал-шем-Тове, как тот гулял в польских лесах, как приходил в транс, слушая пение ручьев и соловья, о Нахмане из Брацлава и о Менделе из Коцка, и где не было ни слова ни о яйцах, ни о яичнице.
Талмудические дискуссии кончались обычно хлебом, который мы макали в подсолнечное масло и закусывали луком. Я ел с отвращением, дед — наслаждался.
— Мы едим с тобой солнце, Хаимке, — говорил он, — хлеб из-под солнца, масло — из-под солнца. Если бы мне принесли эту проклятую яичницу из шести яиц, я б сказал:
— «Товарищ, уберите вашу сковородку и не загораживайте мне солнце».
Дед мой сам был солнцем. Он утверждал, что является потомком самого Баал-шем-Това.
— А если я потомок, то, значит, и ты, — говорил он и химическим карандашом на обрывке газеты начинал рисовать генеалогическое древо. В самом низу — великий Баал-шем-Тов. Дед, не задумываясь, помещал на ветки цадиков, праведников, ребе, мудрецов. Он был выдумщик, мой дед. Я думаю, никого не существовало в нашем роду.
Насколько я знаю, все были сплавщиками леса на реке.
Читать дальше в блоге.