В музыкалке на обязательном фортепиано ставила мне руки одна кареглазая красавица.
Мне было шестнадцать, ей двадцать один.
В конце урока она играла какую-нибудь недоступную для меня прелюдию, наклонив голову.
Ее волосы почти касались клавиш.
Глаза юной ведьмы мерцали сквозь волосы.
Она задерживала ладони на моих пальцах:
— Нет-нет, этот аккорд лучше взять так…
Я вытаскивал для нее из футляра настурции или анютины глазки, украденные с клумбы у кинотеатра.
Она учила меня целоваться, и еще повезло, что нас никто не застукал.
Наверное, Бог не давал нас застукать, потому что, кажется, он был за нас.
Не то что сука завуч!
В общаге я отпаривал стрелки на брюках, смазывал кремом веснушки, а вихры бриолином, чтобы не топорщились. Надевал польский плащ, поднимал воротник.
Мне казалось, что я почти как Даниэль Ольбрыхский.
Она стала моим концертмейстером. Мы играли Моцарта на академических вечерах. А тайком джаз.
Однажды я увидел ее в парке с лейтенантом, и чуть не сошел с ума. Я прицелился ему в подбородок, но он увернулся, и я только сбил с головы фуражку. В ответ лейтенант поднял фуражку и так треснул меня по скуле, что из глаз посыпались звезды, и я неделю не мог играть на трубе.
На свадьбу прибыли его полтавские дядья в вышиванках, с чемоданами сала и самогона.
На прощанье она подарила мне кожаную закладку для нот. Такую с видом старой Риги.
Я еще долго нюхал замшу. Собака меня задери: замша пахла ее пальцами.
Если б она не вышла за лейтенанта, мы бы нарожали своих засранцев.
Еще через пяток лет, вернувшись с гастролей, я бы смотрел, как почти чужая женщина в халате с засаленными рукавами, неприбранными волосами и сигаретой в зубах моет тарелку за тарелкой, швыряя их в сушку.
Слушал, как матерятся пьяные соседи, стучит от сквозняка дверь и трясется стиральная машина.
Закладку у меня потом забрали в армии вместе с томом Бунина.
Потому что настоящему солдату, кроме Устава, никаких там Буниных в тумбочке держать не положено.
Ничего особенного, житейское дело.
Так, кажется, говорил Карлсон?
Анатолий Головков. РЕГИНА
В музыкалке на обязательном фортепиано ставила мне руки одна кареглазая красавица.
Мне было шестнадцать, ей двадцать один.
В конце урока она играла какую-нибудь недоступную для меня прелюдию, наклонив голову.
Ее волосы почти касались клавиш.
Глаза юной ведьмы мерцали сквозь волосы.
Она задерживала ладони на моих пальцах:
— Нет-нет, этот аккорд лучше взять так…
Я вытаскивал для нее из футляра настурции или анютины глазки, украденные с клумбы у кинотеатра.
Она учила меня целоваться, и еще повезло, что нас никто не застукал.
Наверное, Бог не давал нас застукать, потому что, кажется, он был за нас.
Не то что сука завуч!
Читать дальше в блоге.