Когда телевизор сказал мне о смерти Бродского, я хватанул ртом воздух, но дышать все равно было трудно, и как за кислородной маской, я потянулся за томиком его стихов.
Открыл наугад — и попал на «Пьяцца Маттеи».
Я видел это стихотворение много раз и начинал читать, но всякий раз тормозил (не понимая или не чувствуя) или проскакивал строки. В тот проклятый зимний вечер оно вошло в меня разом, без единой темной строчки.
Поразительное стихотворение! И, в каком-то смысле, образцовое, — ибо оно как будто и не написано было, а именно — случилось.
Петр Вайль рассказывал мне об этой Микелине и том дне. Дверь на Виа дельи Фунари, любовный облом, старый граф, дерзость «славянина» и его уход вон, — все это произошло буквально так, как описано в стихотворении, до интонационных деталей! С той небольшой разницей, что в жизни соперники успели замириться и даже выпить вместе к смущению общей любовницы.
«Пьяцца Маттеи» началась в полусотне метров от той двери, у знаменитого фонтана с черепашками, и началась, кажется, как стишок на случай — легчайшая рефлексия, избывание мужской досады: «Теперь, не замочив кафтана, канаю мимо…»
И вдруг… Легко различимо место, в котором стишок, будто попав на невидимую подкидную доску, взмывает вверх, чтобы стать великолепным и мощным стихотворением, признанием в любви к жизни, изложением веры!
Клянусь, Бродский не подозревал об этом приступе «дури», когда разминал язык на площадной лексике первых строф…
Как мало было счастья в его стихах. Счастьем была сама возможность и гармония звука, но драматизм бытия еще в молодости сложил лицо поэта в стоическую маску. Отчаяние и ирония, ему противостоящая, мощь одинокого и обреченного интеллекта, — вот привычный ареал бродских стихов.
«Все звуки, помимо воя»? Вой тоже был слышен, разумеется. Хорошо артикулированный вой. А вот счастье жизни, веселье и радость бытия — редко заглядывали в его страницы…
Рим делал Бродского счастливым: «На сетчатке моей золотой пятак. Хватит на всю длину потемок…», но счастье того дня оказалось совершенно волшебным!
«Зима. Звенит хрусталь фонтана.
Цвет неба — синий.
Подсчитывает трамонтана
Иголки пиний…»
По коротким, пружинистым ступеням стихотворения легко восстановить маршрут, которым шел в тот день обломавшийся любовник и счастливый поэт: от площади с черепашками, через Ponte Sisto и набитый туристами Трастевере, к холму Яникул, «где говорил октавой // порой иною // Тасс»…
Два километра пешочком, спасибо Гуглу.
Было не жарко (зима заглянула в стихи «трамонтаной», северным ветром с Альп). Он шел, присаживался в кафешках — и заказанная им «чоколатта кон панна» оставалась, кроме меню, в русской поэзии; он записывал найденное и шел дальше…
А стихотворение все набирало высоту — просторное, счастливое, не желающее заканчиваться.
Этот полет вывел Бродского на пушкинскую точку обзора.
«Усталый раб, из той породы,
Что зрим все чаще,
Под занавес глотнул свободы…»
«Под занавес…»
Это писал сорокалетний человек. Гений, уже имевший право подводить итоги.
Со смертью Бродского начался какой-то другой отсчет нашей жизни. Этот день — 28 января 1996 года — помнят многие, помню и я. Диктор в телевизоре, холод смерти и томик стихотворений, открытый наугад.
И — счастливейшее из них, вдруг услышанное душой.
«Скрипи, перо. Черней, бумага.
Лети, минута».
Виктор Шендерович. «ПЬЯЦЦА МАТТЕИ»
Когда телевизор сказал мне о смерти Бродского, я хватанул ртом воздух, но дышать все равно было трудно, и как за кислородной маской, я потянулся за томиком его стихов.
Открыл наугад — и попал на «Пьяцца Маттеи».
[https://brodskiy.su/pyatstsa-mattei/]
Я видел это стихотворение много раз и начинал читать, но всякий раз тормозил (не понимая или не чувствуя) или проскакивал строки. В тот проклятый зимний вечер оно вошло в меня разом, без единой темной строчки.
Поразительное стихотворение! И, в каком-то смысле, образцовое, — ибо оно как будто и не написано было, а именно — случилось.
Читать дальше в блоге.