Цветаевское название «Мой Пушкин» долго вызывало во мне раздражение. Как это так – мой? Что за собственническое отношение? Тем не менее, назвать иначе главку я не могу, потому что дядя Лейба, единственный из всех родных, воспринимался всегда как «мой». Даже родителей я не ревновал – ни друг к другу, ни потом к сестре, а дядю Лейбу – ко всем и всегда, до самой его смерти. Помню, как отец, обычно проявлявший достаточно здорового юмора, рассердился на меня, шести или семилетнего за то, что я носился по квартире с громким криком «Мой дядя Лейба приезжает! Мой дядя Лейба приезжает!» Я и тогда понимал (но, разумеется, не смог бы сформулировать), и теперь понимаю, что именно это «мой» его злило.
Строго говоря, дядя Лейба не был дядей. Мамин дядя, младший сын Якова Алукера, мне он приходился двоюродным дедушкой. Но я привык звать его дядей – с той поры, когда меня заставляли – точнее, уговаривали – писать ему письма, первые в моей жизни. Я только научился выводить буквы, не помнил никакого дядю, а взрослые почему-то добивались, чтобы я написал «мы были в лесу и собирали цветы», говоря, что дядя Лейба – очень хороший, и что он живёт в Сибири, и что он меня любит. Теперь, задним числом, я очень рад, что он получал мои каракули.
Дядя Лейба узнал о моём рождении первым из родственников, если не считать мамы, конечно. В сорок восьмом году закончился его десятилетний лагерный срок, и его почему-то выпустили, а не добавили ещё пятёрочку, как делали обычно. Выпустили – и даже не в ссылку, а прямо на свободу. В Москву, где он жил до ареста, вернуться, конечно, нельзя было, но в Виннице его прописали. И когда мама отправилась в роддом (а папа был в это время в командировке в Харькове), дядя Лейба немедленно стал прогуливаться перед дверью роддома. Весть «Лиля родила мальчика» принёс в дом именно он.
Через несколько месяцев дядю Лейбу снова арестовали и добавили пятилетнюю ссылку, исправив либеральную забывчивость лагерной администрации. Ему снова повезло – обычно повторные аресты выливались в новые сроки. Так он оказался в Сибири, куда я писал ему отчёты о сборе цветов. В конце пятьдесят четвёртого года, освободившись из ссылки, он вновь приехал в Винницу и прожил у нас какое-то время – пока ему не разрешили вернуться в Москву. Я не могу сказать с уверенностью, но мне кажется, что это произошло даже до реабилитации.
Я влюбился в дядю Лейбу с первого взгляда – с того самого момента, как он вышел на перрон из поезда с двумя чемоданами и, поставив их на снег, начал обниматься с женой, тётей Идой, приехавшей из Москвы, с сестрой, тётей Рахилью, с мамой. Я никогда раньше не видел таких людей. Дядя Лейба был могучим, он был настоящий богатырь из моей любимой книги «Былины». Почему-то все плакали – и мама, и тётя Ида, и тётя Рахиль, а дядя Лейба только хмурился и улыбался. То улыбался, то хмурился. Потом он взял меня на руки и прижал к своей щеке. Он не поцеловал меня, как делали другие взрослые. У него была жёсткая колючая щетина, совсем не такая, как бывала у папы по утрам до бритья, но даже эта щетина была мне приятна. И пахло от него не так, как от всех других. Теперь я понимаю, что то был запах водки и трубочного табака. И я сразу привязался к нему и стал ходить за ним «хвостиком», как щенок за хозяином. Я хотел только одного: быть с дядей Лейбой. И мне повезло. Ему долго не удавалось устроиться на работу, и он ходил на прогулки, часто беря меня с собой. Мне кажется, что мы с ним гуляли каждый день, но это, конечно, неправда, потому что я чётко помню, как дядя Лейба отводил меня в детский садик и забирал из садика. И как я огорчался, когда вместо дяди Лейбы за мной в садик приходил кто-нибудь другой.
Боже мой, сколько небылиц рассказал мне дядя Лейба! Никто и никогда не обманывал меня столько, сколько он. И никому я в своей жизни я так не верил, как ему, даже тогда, когда уже гораздо лучше понимал, насколько далека была его жизнь от тех сказок и легенд, которыми он её окружал. А небылицы, которые он рассказывал мне пятилетнему, удивительно подходили под его былинный образ. Их действие разворачивалось, в основном, в тайге, где дядя Лейба охотился на медведей. Сначала он всевозможными способами расправлялся с медведями, которые, видимо, стремились напасть на него до начала охоты, объединяясь для этого в группы. Потом на помощь медведям стали приходить тигры и львы. Как-то, когда я, захлёбываясь, пересказывал один из подвигов дяди Лейбы мальчишкам во дворе, Алик со второго этажа, который был старше меня года на три или четыре и давно ходил в школу, стал опровергать возможность встречи со львом в Сибири. По его мнению, львы водились только в Африке, Египте и Китае. Не считаться с мнением Алика я не мог, побежал домой и пересказал его аргументы дяде Лейбе. «Он прав, — сказал дядя Лейба, — львы в Сибири не водятся». Затем, видимо оценив выражение моего лица, он добавил: «Но иногда забредают. Особенно если в Африке становится слишком жарко». Я, счастливый, помчался докладывать это сообщение о сезонных миграциях львов Алику и другим дворовым друзьям. Не помню, согласились ли они, но обсуждение длилось долго.
Наверное, я был единственным, кому жизнь дяди Лейбы в нашей квартире представлялась сплошным праздником. Но то, что его любили все в доме, не вызывает сомнений. Что-то было в нём могучее и доброе. Лучше я это выразить не умею. Но было в нём и нечто, всем, кроме меня, мешавшее. Он был шире и больше нашего провинциального дома, нашего обычного жизненного уклада. Он курил трубку, он нуждался в алкоголе. Последнее полностью шло вразрез с традициями провинциальной еврейской семьи, где вино употреблялось только во время праздничных застолий, а водка вообще не одобрялась. Ну максимум, рюмочка. Именно об ежедневной рюмочке перед обедом и договорились дядя Лейба с тётей Рахилью. Буфет, где стояла заветная бутылка, запирался на ключ, ключ тётя Рахиль тщательно оберегала от дяди Лейбы. Но рюмочки Лейбе было мало, иногда он ухитрялся обмануть бдительность Рахили и наливал себе ещё. Потом обычно происходили скандалы. Своих денег у дяди Лейбы не было. Я понимаю, что всё это было унизительно для него. С другой стороны, я понимаю страх тёти Рахили за брата. Она боялась, что он сопьётся, она боялась, что он где-нибудь наговорит лишнего. А главное, она боялась, что его снова арестуют. Почему-то ей казалось, что если он не будет пить, этого не произойдёт.
А потом, как я уже говорил, дяде Лейбе разрешили вернуться в Москву. Я помню, как все радовались и как я на них всех за это сердился. Папа мне что-то объяснял, я что-то понимал, но всё равно главного понять не мог: как можно радоваться, если дядя Лейба не будет больше жить с нами? Меня убеждали, надо отдать должное взрослым, мне пытались объяснить по существу. Мне говорили, что тётя Ида работает в школе, которая – в Москве, а дядя Лейба – муж тёти Иды и хочет жить вместе с ней. А самое главное, мне сказали, что дядя Лейба скоро приедет снова и что я уже большой мальчик и должен уметь ждать. Вот тётя Ида шестнадцать лет ждала, пока дядя Лейба снова сможет жить вместе с ней в Москве.
Наверное, было бы большой бестактностью сравнивать шестнадцать лет, которые ждала тётя Ида с несколькими месяцами, которые ждал я, но я очень ждал приезда дяди Лейбы. Сначала я спрашивал каждый день, когда меня забирали из садика, приехал ли уже дядя Лейба, а потом, когда взрослым это надоело и они мне обещали, что обязательно предупредят заранее, просто регулярно осведомлялся, скоро ли он приедет. И в конце концов настал счастливый день, когда я смог бегать и кричать: «Мой дядя Лейба приезжает! Мой дядя Лейба приезжает!»
Замечательный текст! Спасибо вам, Виктор — и огромная благодарность автору!
Согласна. Очень точно переданы чувства и переживания ребенка.
Леопольд Эпштейн. МОЙ ДЯДЯ ЛЕЙБА
Цветаевское название «Мой Пушкин» долго вызывало во мне раздражение. Как это так – мой? Что за собственническое отношение? Тем не менее, назвать иначе главку я не могу, потому что дядя Лейба, единственный из всех родных, воспринимался всегда как «мой». Даже родителей я не ревновал – ни друг к другу, ни потом к сестре, а дядю Лейбу – ко всем и всегда, до самой его смерти. Помню, как отец, обычно проявлявший достаточно здорового юмора, рассердился на меня, шести или семилетнего за то, что я носился по квартире с громким криком «Мой дядя Лейба приезжает! Мой дядя Лейба приезжает!» Я и тогда понимал (но, разумеется, не смог бы сформулировать), и теперь понимаю, что именно это «мой» его злило.
Строго говоря, дядя Лейба не был дядей. Мамин дядя, младший сын Якова Алукера, мне он приходился двоюродным дедушкой. Но я привык звать его дядей – с той поры, когда меня заставляли – точнее, уговаривали – писать ему письма, первые в моей жизни. Я только научился выводить буквы, не помнил никакого дядю, а взрослые почему-то добивались, чтобы я написал «мы были в лесу и собирали цветы», говоря, что дядя Лейба – очень хороший, и что он живёт в Сибири, и что он меня любит. Теперь, задним числом, я очень рад, что он получал мои каракули.
Читать дальше в блоге.