Алла Боссарт. Супермен (о Зиновии Гердте)

В одном спектакле действовал такой персонаж – старый художник, арбитр в борьбе моралей, носитель нравственного критерия.
На сцене творилось странное. Актер как бы вообще ничего не делал. Обычно хромал, обычно говорил, обычно смотрел. Ему нечего было играть. Он был им – эталоном порядочного человека.

Действие первое

Муж у докторши работал в «шарашке», за похлебку конструировал истребители, опережая конструкторскую мысль знаменитой «военной машины» немцев лет на десять. Совершенно не обязательно было об этом распространяться, да еще в госпитале, со случайным лейтенантиком, каких через руки этой докторши прошел не один десяток, и конца им не видно… Но этот, маленький и тощий, с необыкновенно богатым голосом и траурными глазами, чем-то пронял докторшину привычную осторожность. Она выделила это лицо из череды лиц и отметила его, что редко бывало с ней, профессионально защищенной от чужой боли, потому что, если связывать в своем воображении и памяти откромсанные обрубки с этими лейтенантиками, – тогда конец.
Она делала бедняге операцию за операцией на тяжелом, почти безнадежно раскуроченном колене. Когда везли на очередную, главврач заметил: «Что мучить паренька, я бы ампутировал!»
— А я буду резать вдоль! — закрыла тему докторша.
С упорством резала она «вдоль» одиннадцать раз и так сжилась с его ранами, с этим куском плоти, за который боролась, спасая лейтенантику судьбу, – что стал он ей все равно что родным, товарищем и по ее несчастью, определившему ее одиночество в этих бессонных и бредовых стенах. И в одну из ночей, когда боль не дает уснуть и лютеет тоска, докторша открыла раненому опасную свою беду. Несмотря на молодость, был он человеком пронзительного ума и, несмотря на скромное местечковое происхождение, обладал безошибочным художественным вкусом. Возможно, по этой причине никогда не кричал: «За Сталина!», а возможно, и потому, что его саперное ремесло не предусматривало атак, а предусматривало, наоборот, сосредоточенную вдумчивую работу, нюх и величайшую осторожность. Во всяком случае, правильное понятие о повседневном изъятии советских граждан из обихода свободной жизни он имел. А также понимал цену докторшиной откровенности – и потом не забывал о ней никогда.

Своего хирурга бывший сапер числит вторым человеком, спасшим ему больше, чем ногу, — профессию, в его случае тождественную жизни.

Все три имени в этой истории замечательны.
Имя врача – Людмилы Винцентини.
Имя зека-мужа – Сергея Павловича Королева.
Имя сапера – Зиновия Гердта.

Первый человек, кому Зиновий Ефимович обязан жизнью, — санитарка, притащившая его зимой 43-го года с поля боя в госпиталь. Есть и третий.

Ехали с братом с кладбища – от матери. День стоял гнусный, да и год не лучше – пятидесятый. И настроение под стать. Зашли в пивную. Случайный грязный шалман с залитыми пивом столами и злобными, бедными, послевоенными людьми. Что-то произошло в очереди, кому-то показалось, что двое носатых не по праву теснятся у источника русского забвения… И в крупное ухо сапера вползло, как белена, как сколопендра: «Канешно, эти у нас завсегда первые!» Брат Борис побелел и затрясся. А Зяму как бы помимо воли повернуло, и кулак, всосавший всю силу небольшого организма, влетел в географический центр большой красной дурацкой рожи.
Продавщища взвизгнула и заголосила из окошка: «Ты что ж, гад, делаешь, он тебя даже жидом не назвал!» Очередь, на миг закаменев, быстро пришла в себя и, повинуясь рефлексу, начала сползаться в полукольцо, и хромая нога Гердта оказалась точкой пересечения его радиусов. Глядя в близкие лица земляков и современников, Зиновий Ефимович, подобно одному из его будущих героев, осознал, что бить будут, скорее всего, именно ногами – по традиции любой окраины. И вот народец расступился, и вперед вылез огромный сизорылый мужик, и весь Зиновий Гердт был в один обхват его ладоней. Он навис над Зямой, сгреб его за лацканы, – и тот вспомнил маму и понял, что через несколько минут они, скорей всего, встретятся… Мужик приподнял его к бармалейской своей пасти и просипел, дыша сложным перегаром:
– Делай так кажный раз, сынок, ежели кто скажет тебе чего про твою нацию.
И, трижды поцеловав, бережно поставил на место.
Снова предстояла земная жизнь – в длительном развитии труда и любви.

Антракт

Снимали фильм о Гердте. Режиссер с автором отсматривают материал: финал спектакля, актеры с куклами выходят из-за ширмы, камера скользит по лицам. И вдруг одно – как колодец в пустыне. Такая в нем жизнь и такая сила… Столько трагизма и вместе юмора – в глазах под нависшими бровями, в резких складках, пролегающих от вислого носа к углам крупного рта с тонкой, почти отсутствующей верхней губой. Да еще этот монументальный лоб философа и толкователя. Какое захватывающее зрелище! На этом ЗРЕЛИЩЕ ЛИЦА камера будто сама замедлила бег, споткнулась и замерла. Ну и потом неохотно двинулась дальше, все набирая ход…

Действие второе

Зиновий Ефимович Гердт учился в ФЗУ – по слесарной, а то ли по электрической части. Мастеровым прошлым гордился. И всегда прекрасными своими руками строил вокруг себя свой мир, от рамки какой-нибудь до дома.
Больше, надо заметить, он нигде формально не учился. Хотя, ясное дело, вся жизнь, и театр Образцова, и каждая роль в кино, и вообще кино, и вообще театр, и великие, и Чаплин… И это также банально, как и верно. Вообще все банальное, то есть бесспорное и потому как бы утратившее объем и упругость смысла, – в соприкосновении с Гердтом обретает индивидуальную выразительность. Например, у него на даче в Пахре, в этой длинной теплой комнате с большим количеством теплых и мягких вещей, и сейчас висит над диваном сильно увеличенная известная фотография Чарли Чаплина – на ступеньках в обнимку с собакой. Именно этот портрет уместен и закономерен именно в этом доме. Где похожей собаке, погибшей под колесами много лет назад, хранили верность и не заводили другую, пока однажды зимой не прибился к внуку на улице ризеншнауцер с ужасной раной в голове. Его вылечили и выходили, и только тогда он стал собакой Гердта, а это больше, чем просто собака. Он потом потерялся, но вскоре нашелся и больше уже не покидал этого дома. Как, в некотором смысле, не покидает его никто, посидев раз здесь – на этом диване за этим вот, главным образом, столом. Надо признать: все мы, прибитые сюда разными течениями, – в некотором смысле собаки Гердта, отчасти вылеченные им.

Сам же Чаплин на этой стенке – не знак художественного абсолюта, а коллега, один из авторитетов. Любимый мастер.
Близость Гердта с Чаплиным для нас очевидна. Сам он считал танец с пирожками в «Золотой лихорадке» гениальной пластической формулой, и это, конечно, взгляд кукольника – каковым был и Чаплин, в одном лице кукла и кукольник, создающий ее и прилегающий мир. Подобно Чаплину, Феллини, Параджанову и своему другу Резо Габриадзе, Зиновий Гердт создал не «кинематограф» (или «театр») – а вот именно мир, где действуют свои законы этики и красоты, и эти законы не изобретены, а выстраданы. В этом отличие профессионала – от демиурга.

После госпиталя Гердт, по-птичьи пересекая на костылях Триумфальную площадь, где не было еще памятника Маяковскому и вообще все было совсем не так, поравнялся с вывеской: шарик-рожица, надетая на палец. «Театр кукол под управлением С. Образцова». Решение экзистенциальной проблемы замаячило. Без театра жить немыслимо. Пусть кукольный. Лучше, чем ничего.
Образцов согласился послушать. Постепенно собралась труппа…

…На одном из празднований Рождества на сцену перед уже порядком разгоряченным залом, перед хмельными звездами, поддатыми спонсорами и пятком близких людей вышел щемящей стариковской походкой Гердт и почти без предисловия стал читать «Рождественскую звезду» Пастернака – в шуме, дыму и разноцветных сполохах. Дружелюбное удивление поначалу сменила просто тишина, а потом случилось какое-то смещение, что ли, сдвиг пространства. Пляшущий жующий зал развалился и уплыл, дым рассеялся, и западал снег. Некоторые глаза глядели из темноты, они блестели, а звезды дробились и расплывались в них, как снежинки на лысине и прижатой к пазухе руке маленького старого человека… Все злей и свирепей дул ветер из степи… Все яблоки, все золотые шары. Ах да, здесь уже нужны кавычки. А хотя необязательно. Длинное, как поэма, стихотворение рождалось здесь, на этой нелепой сцене, – которой, впрочем, тоже уже не существовало. Ничего не было, кроме голоса, способного передать все: и ветер, и блеск мишуры, и рассвет.

Молодой Гердт, наверное, меньше владел секретами волхования, но стихов и тогда знал тучу. Не понять, кстати, откуда. После ФЗУ-то да госпиталей…
Короче, читал он тогда Образцову часа полтора. Сергей Владимирович просил еще, а потом стали просить и артисты… В ту пору ставили «Маугли», и демобилизованный по ранению лейтенант саперной роты был принят в стаю.

«Зиновий Ефимович, у вас на спектакле зрители сидят как живые!» — похвалила его как-то билетерша. Конферансье из «Необыкновенного концерта» стал знаменит в мире и в истории театра, как – ну, не знаю, как Гамлет Сары Бернар. Гердт сам писал текст роли, импровизируя на каждом спектакле. Перед зарубежными гастролями дня за три его с переводчиком десантировали в страну, и он переводил роль на все живые языки с учетом местной злобы дня… У него и в мыслях не было считаться феерической славой, которая доставалась Сергею Образцову. Гердту хватало зрительской любви.

Да ладно врать. Не хватало.

Антракт

Твардовский, сосед Зиновия Ефимовича по даче, пригласил его раз по грибы. Не буду вынимать у вас душу описаниями, но, видимо, что-то такое в природе разливалось, что мешало Гердту смотреть только под ноги и заставило вдруг обратиться к изумленному Твардовскому с такими словами:
– Как обещало, не обманывая, проникло солнце утром рано косою полосой шафрановою от занавеси до дивана.
Твардовский внимательно до конца выслушал и повторил:
– «И образ мира, в слове явленный, и творчество, и чудотворство»… Это чье?
– Пастернак.
– Вы что же, много стихов знаете?
– Много, Александр Трифонович.
– И из меня? — ревниво спросил Твардовский.
– И из вас. Конечно, — успокоил Гердт.
Сели на поваленный ствол. Помолчали. Твардовский попросил:
– Прочтите еще раз то стихотворение.

Действие третье

Конечно, Гердту было мало ширмы. «Творчество и чудотворство» распирало, его, лезло из ушей. В нем клокотала такая энергия искусства, что его, артиста-невидимку, единственного, может быть, в истории кукольного театра, считая от святочных вертепов, узнали и полюбили раньше, чем увидели его лицо. Полюбили уже не персонаж, а именно артиста Гердта. Конечно, он не мог миновать эстраду, демократичный синтетический жанр, словно созданный для него. Зиновий Ефимович сам писал замечательные пародии – и вся Москва хохотала, узнавая любимых Утесова, Бернеса, Клавдию Шульженко…
Выпивали, дружили, обожали, – но никто, ни один режиссер не решался среагировать на мощное драматическое излучение, испускаемое «любимцем публики».
Главным достоянием и основным рабочим инструментом Гердта долгие годы оставался его уникальный голос. На стадии дубляжа и озвучания он был нарасхват. Мультфильмы, хроника, научно-популярное кино, зарубежные картины – это была законная делянка Гердта, и обрабатывал он ее в поте лица своего. Это уважение к профессии, к самым вроде бы мелким и презренным дичкам из ее сада, к тому, что всею арт-фауной признано «халтурой», — Зиновий Ефимович Гердт сохранил до последних дней. Наверное, как все артисты старой школы. Радио, закадровый текст (который часто писал сам), эпизод, концертный номер, потом еще реклама – всегда работа.
Хотя, конечно, и «халтура» — в смысле заработок, потому что Гердт смолоду кормил семью. Точнее, семьи. Пока не остановился на фундаментальнейшем союзе со своей последней женой, совершенно потрясающей и достойной его во всех смыслах Татьяной Александровной Правдиной, арабисткой, внучкой шустовских коньяков, мамой трехлетней тогда Кати, закоренелой антисоветчицей и хлебосолкой, у которой на Татьянин день без усилия собирается вся Москва и пол-Пахры.

Ах, эта «Таня» сиреневолосая, с ее баритоном, с вечной сигареткой и легким шлейфом матерка! Зяма всегда называл ее «девочка». Оба они в ту пору имели семьи, она – мужа, он, соответственно, жену. И вместе попали в одну из арабских стран, где театр гастролировал, а Таня переводила спектакли. «Узнали» друг друга моментально, с первого взгляда: будто было какое предписание свыше, типа снимка, с которым сверяется киллер… У их снайпера были крылышки и глаз-алмаз. В Москву Таня Правдина и Зяма Гердт вернулись мужем и женой. Практически ни одного дня так называемой «двойной» жизни. Ни он, ни она физиологически не выносили лжи. Просто воздуха в этом режиме не хватало.

Маленькая Катя спрашивала: «Мама, а он любит девочек?» «Да уж, — вздыхала мама. – Пожалуй, больше, чем хотелось бы…»

Но, как говорится, чу, мы слышим дьявольски знакомый дьявольский голос из «Чертовой мельницы»: «Лапидарней!» И не смеем отвлекаться. Заметим только с жестокой лапидарностью, что Таня тридцать шесть лет крепко держала Зяму за руку, держала и тогда, когда болезни разнуздались, когда тело страдало, а душа не в силах была смеяться, но Таня держала за руку, как та докторша, и никогда они не слышали друг от друга ни единой жалобы. Таня сидела рядом, и ночь легчала. «Ты моя радысть…» — еле слышно шептал Зяма, как в молодости.

За несколько дней до смерти ему вручали орден. За заслуги перед Отечеством II степени. А то ли III, не помню уж. Он надел выходной костюм, галстук. Встретил вручателя стоя. И еще у него хватило сил пошутить: то ли заслуги, то ли Отечество второй степени…

Если бы я писала школьное сочинение на тему: «За что я люблю Гердта», я бы написала примерно так:
«Зиновий Гердт – он очень интеллигентный человек. В нем совсем нет гордыни, и поэтому он никому ни в чем не отказывает. В нем есть большая гордость, и поэтому он никого ни о чем не просит. Зиновий Ефимович будет слушать вас с живым интересом, даже если вы позволите себе пороть ерунду. Он никогда не лезет в политику и принимает у себя в доме только тех, кого уважает. А уважает он самых разных людей, совсем не знаменитых, и даже детей. Я люблю Гердта за то, что он никогда не жалуется и смеется над своей болезнью. И даже когда он совершенно серьезен, со дна у него непременно всплывет шутка. Он – щеголь в своих клетчатых пиджаках и шейных фулярах. Хромой красавец, поэт и ловелас: как Байрон. Он обожает веселое застолье и знает в нем толк – и ненавидит модную тусовку. И еще он с удовольствием поет вместе со своим сердечным другом Петей Тодоровским разухабистые песни под гитару, по части которой Петр Ефимыч – сущий виртуоз. Вот за это – и за многое еще другое я люблю Зиновия Гердта.
Собака Гердта».

Наверное, следует писать это все в прошедшем времени, но я не хочу. Не хочу, и все. И Зиновий Ефимович, и Петр Ефимович меня поймут.

Прощаясь с артистом, принято провожать его аплодисментами. Я до сих пор не могу. А Татьяна Александровна тогда зааплодировала первой. И еще она сказала на кладбище такую вещь: сегодня я, сказала она, здесь в первый и последний раз, у этой могилы. Я никогда больше сюда не приду. Мой Зяма не умер, он просто уехал в далекую гастроль, куда не смог взять меня с собой, как брал обычно. И ждет меня.
Она аплодировала, потому что лучше других знала, как ее Зяме нужны аплодисменты.
Доступный всем, открытый для любого предложения, проживал в г. Москве огромный артист — протяни руку, сними трубку и предложи: Лира, Ричарда III (кто, как не он?), ну, не знаю, Тартюфа или Акакия Акакиевича – но вместо того…
Страшно популярному на студии с дерзким названием «научпоп», позвонил ему некий режиссер и с ходу принялся нахваливать свою картину, которая «прямо просится под ваше лихое перо». Он ручается, что Зиновия Ефимовича работа увлечет, да озвучить такую тему – считайте, подарок судьбы, «и лучше вас этого никто не сделает, это ваше, просто ваше по-настоящему, соглашайтесь, не пожалеете!»
– Да что ж за тема-то такая? – прорвался Гердт. – О чем потрясающий душу фильм?
– О гайках с левой резьбой!

Первым снял Гердта Тодоровский – в «Фокуснике». И все вдруг увидели, какой он красивый. Какая мужская и даже героическая у него внешность…
Умный, хотя и модный Александр Кабаков, назвал Гердта «суперменом».
А Лира он все-таки сыграл. Наверное, где-нибудь написано, как решал Козинцев проблему главного героя. Но то, что он, обратившись к Гердту, пригласил его не играть, а озвучивать Лира, дублировать другого превосходного актера, тончайшего, досконального Ярве, плохо владеющего русским языком, – немало говорит «пытливому уму» о путах традиций и силе инерции. Понятно, если бы Зиновия Гердта пропустили, прозевали, не вспомнили о нем. Но он работал на картине – и не был «узнан» (великим, заметим, режиссером)! Это ведь уже из области рока. И неужели сердце Григория Михайловича не дрогнуло, когда он услышал тот «дубляж», голос гибкий и умный, голос, которому доступно любое чувство, любая мысль, любое слово?
Сирано де Бержерак… Полюбила невидимку – героя и гения – за один только тембр, за волшебную сладость речи. Непостижимо.

Гердта боготворили. Поклонники, как глупая Роксана. Мало кто знал, какой титан писал им автографы. Поэтому Гердт не любил своего Паниковского. Роль, конечно, дивная, но она стала фишкой Гердта – упрощенной и плоской, как любой символ.

Антракт

Татьяна Александровна пилотировала свой неплохой автомобильчик, направляясь на дачу. У поворота на Пахру стояла разопревшая тетка с сумками и отчаянно голосовала. Татьяна тормознула, и тетка, не веря в удачу, позапихивала свой багаж, пока хозяйка не передумала, и, отдышавшись, принялась благодарить.
– Вот человеческая дамочка! Вот же ж никто не взял, стою тут пнем, почитай, битый час! И ведь такие язвы – никто сроду не подберет! Думала, обратно с поклажей пехом топать до дому. Так и прёсся всякий день, ты вторая за всю жисть и взяла.
– А первый? — поддержала Татьяна беседу.
– Ой, да ты не поверишь. Первый, знаешь, кто был? Артист Герт, сам собою – вот ей-бо, не вру! Ай не веришь?
– Почему, очень даже верю. Это мой муж.

Действие четвертое

Валерий Фокин был одно время связан с Зиновием Ефимовичем тесно, по-семейному. После развода с Катей его и без того двухметровый сын еще рос некоторое время в доме Гердта. Проницательный Фокин сумел оценить возможности, которые не так уж и «таились» в этом сокровище, что похаживал рядом по дорожке садика туда-сюда стариковской птичьей походкой. Так состоялся первый (и предпоследний) выход Гердта на драматическую сцену – на сцену театра «Современник»
в спектакле по пьесе эстонца Ватемаа «Монумент». Гердт играл там старого скульптора, учителя двух молодых антагонистов. В борьбе моралей этот старик является арбитром, носителем нравственного критерия.
Те, кто хорошо знает театр, были обескуражены: на сцене творилось странное. Актер как бы ничего не делал. Обычно хромал, обычно говорил, обычно смотрел. Гердту нечего было играть в этом персонаже. Он был им – эталоном порядочного человека.
Кстати, замечал кто-нибудь, что у Гердта не бывало отрицательных ролей? Не будет у нас, увы, ни его Тартюфа, ни Ричарда…
Когда приключился этот позор с «Куклами»,* автор пришел к Гердту поплакаться в жилетку – ну так, посетовать на жизнь с идиотами. Гердт всплеснул руками:
– Ну что вы, Витя! Они не посмеют применить к вам репрессии! Просто не решатся на это. Да нет, конечно, не посмеют!
Автор поинтересовался, что же это, к примеру, помешает им «посметь».
– Как что? – изумился Гердт. – Им же… да им же руки никто не подаст!
Автор внимательно посмотрел на Зиновия Ефимовича. Нет, тот не шутил. Он всерьез (как говорят – «по жизни») полагал, что соображения «рукопожатности» могут помешать «им» делать подлости – всласть и от пуза.

Когда помощник режиссера на телевидении размагнитила маркированную пленку (ну, потребовалась чистая кассета) с трехчасовой записью Гердта для передачи – три часа работы старого артиста, который в координатах и масштабе этого помрежа размером примерно со сталинскую высотку на площади Восстания, – Татьяна Александровна, любитель сильных определений, назвала этот факт «Чернобылем». А Гердт развел руками: «Что ж делать? Все, слава Богу, живы-здоровы. Перепишем».
Дуэль, пощечина, «честь»… Не правда ли, откуда-то из юрского периода, из обихода мастодонтов? Эти большие звери ужас до чего уязвимы: они умирают, если им не подать руки. Умирают физически – валятся на бок и каменеют. Как же противостоять им цирку лилипутов, новой цивилизации, которая приезжает на «мерсах» по двадцать шесть приматов в машине – и размагничивает гигантов вместе с их цивилизацией?
А никак. Жить себе и все. И тоже, кстати, покупать новые машины. Что и сделал незадолго до смерти дальновидный Зиновий Ефимович Гердт. Потому что если не он – то кто же будет подбирать Теток, Голосующих На Обочинах?

Поклон

За два месяца до смерти ему исполнилось 80, у него был как бы юбилейный, а на самом деле прощальный вечер в Детском театре. Почему-то в Детском. Зяма сидел в кресле на сцене, стоять уже не мог, и все знали, что это прощание. Многие плакали. А Татьяна за кулисами улыбалась и показывала ему иногда большой палец.

На один из дней рождения мы везли ему подарок от моей маленькой дочки – ватманский лист с дерзкой композицией: какие-то разнузданные женщины танцуют на столах, там же пьют и играют в карты лихие жизнелюбы. Почему-то (хотя не совсем без оснований) девочка прикинула, что такой сюжет удалому Гердту будет в самый раз. Полдня она изобретала дарственную надпись. «Уважаемому Зиновию Ефимовичу с уважением»… «Дорогому Гердту в день рождения»… «Дорогому Зиновию Гердту в день рождения с любовью»…
– Мама, — спросил, наконец, этот Босх, — он не обидится, если я напишу «Зяме»?
Теперь формулировка была безупречна:
«ДОРОГОМУ ЗЯМЕ ОТ ЛЮБЯЩЕЙ ВЕРЫ».

Так же я подписала тогда и юбилейный очерк: «Поклон Вам, Дорогому Зяме, от любящей Аллы и всего Вашего электората»…

Гердт – штучное Божье изделие, таких осталось мало. А может, и совсем не осталось. Разве что – Татьяна Александровна. Высочайшая человеческая проба. И даже неважно, каким прекрасным артистом он был. Он и не мог быть другим, потому что это было бы с его стороны нечестно. Уходящая натура. Ушедшая.

Однажды Зяма с Таней приехали к нам с посылкой, которую надо было кому-то передать за границей. Верка, совсем еще мелкая, вышла, заспанная, в пижаме, увидела Гердта (первый раз живьем) и сказала ту самую фразу, которую мне хотелось повторить каждый раз, когда я сама имела счастье видеть его:
— Ой, как это?!

Зиновия Ефимовича Гердта нет с нами. Как это?

————————————

**Речь идет о закрытии программы «Куклы» Виктора Шендеровича после «скандального» сюжета «Крошка Цахес».

2 комментария для “Алла Боссарт. Супермен (о Зиновии Гердте)

  1. Алла Боссарт. Супермен (о Зиновии Гердте)

    В одном спектакле действовал такой персонаж – старый художник, арбитр в борьбе моралей, носитель нравственного критерия.
    На сцене творилось странное. Актер как бы вообще ничего не делал. Обычно хромал, обычно говорил, обычно смотрел. Ему нечего было играть. Он был им – эталоном порядочного человека.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий