Отрывок на тему «Руси есть веселие пити, не может без него быти» из книги Петра Вайля «Стихи про меня»

…Словесной прекрасной пестротой евразий­ская идея, по сути, и исчерпалась. Лишь водка стала точкой схода, точнее, тем имперским ер­шом, в котором слились ни в чем другом не схо­жие уклады — русских и покоренных ими наро­дов Сибири, Дальнего Востока, Средней Азии. Покоренных в первую очередь именно водкой: огненная вода оказалась куда более действенным оружием, чем огнестрельное. Водочное евразийство в жизни — прошлой и настоящей — закрепи­лось.

«Снова пьют здесь, дерутся и плачут» — обоб­щение не только евразийское, шире: попытка расписаться за народ и страну. В отличие от дру­гих стихотворений «Москвы кабацкой», здесь не только личная судьба. Застольная историософия ведет от «московской Руси» первой строфы через революцию и Гражданскую войну четвертой и пятой к «азиатской стороне» заключительной. Судьба человека и нации объяснена и, посколь­ку рассмотрена и исследована через очищающую оптику наполненного стакана — оправдана.

 Зря, что ли, возникли пословицы: «Пьян да умен — два угодья в нем» или «Пьяница проспит­ся — дурак никогда». Да мало ли кто хорошо и красиво говорил о пьянстве и водке. У Чехова: «Выпьешь ты рюмку, а у тебя в животе делается, словно ты от радости помер». Светлов: «Водка бывает двух сортов — хорошая и очень хорошая». Жванецкий: «Алкоголь в малых дозах безвреден в любых количествах».

Невыдуманная народность явления ведет к его поэтизации. Как одухотворенно пишет Анд­рей Синявский: «Не с нужды и не с горя пьет рус­ский народ, а по извечной потребности в чудес­ном и чрезвычайном, пьет, если угодно, мистически, стремясь вывести душу из земного равновесия и вернуть ее в блаженное бестелесное состояние. Водка — белая магия русского му­жика; ее он решительно предпочитает черной магии — женскому полу».

Это утешительное и лестное для русского че­ловека стихотворение в прозе заканчивается не­сомненной грустной истиной. Сколько раз мне доводилось менять черную магию на белую, горько жалеть об этом потом — и снова менять.

Сколько телесных радостей растворилось в за­стольях. Сколько романов осталось в стаканах. Сколько любовных угаров завершилось баналь­ным похмельем. Сколько рассветов прошло в беседах не о соловье и жаворонке, а о портвейне и пиве.

Попадались изредка и иные человеческие эк­земпляры, как мой рижский напарник по подсоб­ным работам Коля Палёный — потаскун, всю жизнь изображавший горького пьяницу. Нена­видевший водку Коля белой магией маскировал черную, понимая, что алкоголизм гораздо более приемлемый порок в глазах коллег, начальства и жены, если вообще порок, а не национальное своеобразие. Почему кабацкие стихи Есенина любимы по сей день — в них пойман важный мо­тив: водка больше, чем напиток, это — идея.

В поговорке «Что у трезвого на уме, то у пьяно­го на языке» улавливается одобрительный оттенок: что думает человек, то и говорит. Открытый, пря­мой, простой. Наш. В этом — суть психоаналити­ческого свойства водки. На том стоит институт собутыльничества, алкогольной дружбы. Водка — русский психоанализ.

Отсюда — серьезное к ней отношение. Вячес­лав Всеволодович Иванов в застольной компании рассказывал со слов отца, как в начале 20-х тот пришел на банкет, устроенный для писателей каким-то меценатом (их называли «фармацевта­ми»). Случилось так, что в тот же вечер прием закатывал и другой фармацевт, так что к перво­му явились только Всеволод Иванов и Есенин. Они оглядели обильно накрытый стол, мысленно пересчитали бутылки и печально переглянулись: не одолеть. Тут Есенин без улыбки, спокойно и твердо сказал: «Не беспокойся. Между водкой бу­дем пить коньяк. Коньяк сушит и трезвит».

Высокая поэзия российского алкоголя тесно связана с трудностями его добывания и погло­щения. На этом построены самые пронзительные драматические страницы поэмы «Москва—Пе­тушки». Если б мне пришлось участвовать в ду­рацкой игре, описанной в романе «Идиот» — ког­да надо признаться в самом постыдном своем поступке, — я бы рассказал, как мы рижской ян­варской ночью собрали трясущимися руками гроши, как полчаса шли по морозу к заветной подворотне ресторана «Даугава», как приобрели у отделившейся от стенки тени бутылку и как я эту бутылку тут же уронил на асфальт. То, что я пишу эти строки, — свидетельство либо христи­анского милосердия моих товарищей, либо их алкогольного бессилия. Что часто трудноразли­чимо.

Корчагинское преодоление питьевых трудно­стей наблюдалось даже в безвоздушном про­странстве. Через двадцать лет после своих поле­тов космонавт Гречко рассказал, как проносили коньяк на корабли «Союз», как прятали бутылки на орбитальных станциях «Салют», как в вакуу­ме содержимое не хотело выливаться до конца, но законы физики были посрамлены знанием и смекалкой. На велосипедном заводе «Саркана Звайгзне» меня, ученика токаря, первым делом натаскали готовить клей «БФ-2». Его следовало налить в специально выточенный для этого ци­линдр из нержавейки, зажать цилиндр в станок, включить 1200 оборотов, через полторы минуты развинтить, сгусток выбросить, а остальное про­цедить через чистую ветошь. И мне, и доктору физико-математических наук, дважды Герою Советского Союза Гречко было непросто, но мы справились. В народе накоплен большой опыт в умении загнать себя в катастрофу, чтобы потом героически из нее выбираться.

Мариенгоф рассказывает: «В последние меся­цы своего страшного существования Есенин бы­вал человеком не больше одного часа в сутки. А порой и меньше». Мы понимаем, как он пил, но — что? «Он пил свой есенинский коктейль: по­ловина стакана водки, половина — пива. Это был любимый напиток наших нижегородских семи­наристов. Они называли его «ершом».

Через тридцать лет после алкогольного само­убийства Есенина друг все еще потрясен вульгар­ностью его вкуса. Интересно, кому это в середи­не 50-х нужно было пояснять, что такое ерш, ставя его в кавычки? Характеристика не только дворянского воспитания Мариенгофа, но и пи­тьевого обихода Есенина, который вообще-то предпочитал шампанское, но любил поразить Изадору, того же близкого приятеля и прочую благородную публику простотой нравов.

Ерш шел разве что по праздникам на «Саркана Звайгзне», где после клея «БФ-2» лиловый денатурат, украшенный черепом с костями и над­писью «Пить нельзя — яд!», вполне оправдывал свое название — рабочий коньяк «Три косточки». Не говоря уж об истинных амброзиях, которые я потом смаковал в армии: туалетная вода «Све­жесть», «Огуречный» лосьон («выпил — закусил»). В пожарной охране мои коллеги-хуторяне при­носили денатуратного цвета самогон, одного за­паха которого не вынесла бы никакая Изадора.

По закону противодействия (некоторые зако­ны физики в России все-таки действуют) беднос­ти и алкогольным запретам, «самогонный спирт» тек уже не рекой, как у Есенина, а разливался оке­анами. В горбачевские минеральные времена в дело вовлеклись и городские гуманитарии, а до того — всесоюзная деревня. Хотя в десятом клас­се и мы с Толей Поликановым успешно экспери­ментировали с яблочной брагой Толиного отца. Я придумал конструкцию из кастрюли на газо­вой конфорке, глубокой тарелки и тазика с холодной водой: не зря, стало быть, в девятом вы­играл городскую олимпиаду по физике. От Толи был исходный продукт, ноу-хау — от меня.

На бедности развилась разветвленная культу­ра бормотухи. В пьесе Николая Вильямса «Алкоголики с высшим образованием» персонаж по имени Сашок в поисках наивысшего алкоголь­ного КПД вывел систему «грамм-градус-копей­ка». В 80-е я познакомился с прототипом героя в Нью-Джерси, он оказался московским инже­нером по имени Саша, к тому времени систему усложнившим: «грамм-градус-копейка-секунда». В обоих вариантах эффективнее всего работала бормотуха, портвешок. А то мы не знали эмпи­рически! Яблоки падали и до Ньютона, он толь­ко записал.

Когда появился «Солнцедар», который, укреп­ляя до 19 градусов, делали из алжирского вина, пригоняемого в тех же танкерах, в каких в Алжир доставляли нефть (о чем мне рассказал директор Рижского завода шампанских вин) — наступил золотой век российского алкаша. Нынешние реп­лики: «О, портвейн «Три семерки»!» — не более чем бездумное словесное упражнение, просто название приметное. «Три семерки» стоил рубль восемьдесят семь — такое покупалось для деву­шек и только в первый вечер. Дальше они пили, как все мы, то, что запахом и вкусом напомина­ло пищевые отходы, но славно шло под плавленый сырок за одиннадцать копеек и сильно сбли­жало. Хорошо, что российский человек редко бывает в Португалии. Какой удар для миллионов соотечественников: столица портвейна — Порту, а не Агдам. Очень бы удивились и португальцы, узнав, что их дорогой изысканный напиток так причудливо деформирован. Да, невкусно, полюбите нас черненькими!

Есенин пишет из Европы: «От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер». То, что звучит парадоксом, очень понятно русско­му человеку: пить должно быть трудно, против­но, горько, стыдно, опасно, греховно. А когда до­ступно много вкусного, хорошего, полезного — то уже и не стоит. Едва ли не главное в русском на­циональном напитке — мазохизм. Во всем мире основным достоинством водки считается ее вкусовая нейтральность: шведские, финские, дат­ские сорта проглатываются безболезненно. Даже лучшая русская водка имеет сознательный си­вушный оттенок: страдай, пока пьешь. Алкоголь­ная достоевщина.

Выдающийся современник Достоевского эту водку и создал. Та, которую знаем мы и весь мир, сосчитана и выведена в исследованиях и опы­тах Менделеева. А нас столько лет учили ценить Менделеева совсем за другое — неживое и умо­зрительное. Запатентованная в 1894 году, лишь тогда водка стала канонически сорокаградусной. Тогда же началась реформа, положившая конец кабакам, в которых подавался только алкоголь без закуски и только на разлив. Навынос можно было взять не меньше ведра, то есть двенадцати литров. Есенин вырос уже в эпоху бутылочной торговли, а кабаки у него — метафора: их смени­ли трактиры, где к выпивке подавали еду. Рефор­ма вступила в силу в 1902 году, никак не успев надломить главный стержень российской алко­гольной культуры, прямо противоположный культуре европейской, — принципиальное разде­ление еды и питья.

Да и кто им так уж следовал, этим правилам. «Сухой закон» в России сопоставим по срокам со всем известным американским: в Штатах — че­тырнадцать лет (1919 — 1933), в России — девять (1914 —1923). Но о российском никто, по сути, не знает: не для того приказано, чтобы выполнять. Есенин, судя по всему, и вовсе ничего не заме­тил: «Москва кабацкая» написана во времена «су­хого закона». Литературный — но и социальный — памятник эпохе.

У меня дома на книжной полке в рамочке — облигация 1930 года «Книга вместо водки». Вы­думанное противопоставление. Неуместный предлог «вместо» там, где должен стоять союз «и», соединяющий две главные российские страсти. Непьющий интеллигент — оксюморон. Пьющий интеллигент — тавтология. Десятилетиями вскорм­ленная алкогольная философия, пьяный образ жизни — достойный уже потому, что частный, выведенный из-под государства.

Поэма Венедикта Ерофеева стала пособием по противостоянию личности обществу — в том сильнейший пафос книги и причина ее феноме­нального успеха. По книге «Москва—Петушки» можно жить, много ли таких книг на свете. Она разлеталась на цитаты, заучивалась наизусть, словно и вправду поэма. Помню одного знакомого, человек был серьезный, у него над столом вместо папы с мамой висел Шопенгауэр. Опро­кинув рюмку, степенно произносил: «Хорошо! Был поленом — стал мальчишкой». Годами читал только ерофеевскую книжку и говорил, с непри­язнью поглядывая на портрет немца: «Не, даже не думай, исключено, им не врубиться, забудь». Доморощенный Тютчев, с заменой горечи на торжество.

Водка как идея — может быть, нагляднее все­го это явлено в мифологии русского превосход­ства над Западом: бесчисленные рассказы о том, где, как, когда и кто кого перепил. У Костомаро­ва слышна интонация недоумения: «Русские при­давали пьянству какое-то героическое значение. Доблесть богатыря измерялась способностью перепить невероятное количество вина». Через столетие эпизод в фильме «Судьба человека» в одночасье сделал Сергея Бондарчука народным героем. Когда пленный русский солдат, залпом выпив стакан водки, говорит нацистскому офи­церу: «После первой не закусываю» — ясно, что война уже выиграна, без танков и самолетов, одной питейной доблестью.

Розанов попенял Костомарову и прочим ле­тописцам: «История России» — это вовсе не Ка­рамзин, а история водки и недопетой песни». Он, сказавший: «Хороши делают чемоданы англичане, а у нас хороши народные пословицы», беспо­мощно и беспроигрышно крыл западное рацио­нальное лидерство бестелесными козырями: даже не просто словами, но словами недогово­ренными и словами непроизнесенными, шумел- камышами от всей души.

Не забыть фантасмагорической картины пер­вых перестроечных лет. В очереди к колодцу со святой водой в Троице-Сергиевой лавре бого­мольные старушки в косынках сжимают в руках разноцветные бутылки из-под джина, виски, вер­мута — в те времена единственная подходящая в стране посуда с надежной пробкой на винте. Как прихотливо воплотилась евангельская метафора о новом вине в старых мехах!

Недалеко уйдя от этих бабушек, Евтушенко писал в 60-е о французских буржуа: «Приятно, выпив джина с джусом / и предвкушая крепкий сон…» Мало того что джин мешают с тоником, а не с соком, его не пьют на ночь, это аперитив, и уж точно так не станут поступать французы. Ка­кая разница: главное — нарядно.

Красивой экзотикой были — за неимением далекого неведомого джуса — и прибалтийские изделия. Рижский черный бальзам считался от­личным подарком в Москве или Питере, а кера­мические бутылки из-под него не приходило в голову выбрасывать: получались цветочные ва­зочки. Мы же в Ригу везли из Эстонии парный ликер — женский «Агнесс» и мужской «Габриэль», приторный «Вана Таллин» в виде крепостной башни. Из Литвы — водку с разнузданным именем «Dar pa vienu» («Еще по одной») и натураль­ные фруктово-ягодные вина, о которых гово­рили, что английская королева заказывает их ящиками. Королева была алкоголичкой широко­го диапазона: она выписывала и наш бальзам, и армянский коньяк, и массандровский портвейн, и московскую водку, разумеется, — расхлебывая всю советскую винно-водочную отрасль.

Соцлагерь поставлял румынский ром «Супериор», ром кубинский с высоким черным чело­веком в лодке, югославский виньяк, болгарскую «Мастику» вкуса и запаха мастики, польскую «Вудку выборову». В 71-м году в Нарве я впервые в жизни попробовал в местном баре джин-тоник, чувствуя себя персонажем американского кино. Джин был венгерский, тоник — эстонский: тооник. За неимением английских чемоданов обхо­дились своими пословицами.

Когда появился алкоголь с настоящего Запада, отношение к нему прошло все положенные этапы, начиная с восторженной некритичности: здоровен­ные мужики под рыбца принимали «Амаретто». Потом увлеклись ритуальной стороной дела: под­жиганием сахара для абсента, облизыванием лай­ма с солью под текилу, забрасыванием кофейных зерен в самбуку. Усложненность питьевого обряда для не пьющего запойно американца или евро­пейца (пожалуй, только ирландцы и шотландцы робко приближаются к российскому уровню) восполняет содержание формой. Взять хоть десят­ки рюмок и бокалов для разных напитков в лю­бом приличном баре: никто не ошибется, налив джин-тоник в сосуд для мартини. Не зря толстая книга-пособие называется «Библия бармена».

Русскому человеку ритуальные новшества потрафили уважительным отношением к выпив­ке, подтверждая краеугольную мысль: алко­голь — это идея.

Сам-то русский обряд сводился к всегда дос­товерным и у каждого своим правилам питья: что «не мешать», как «повышать градус» или «пони­жать градус», после чего «никакого похмелья». Все рассуждения, иногда даже разумные, разби­ваются о количество — как в той довлатовской истории о нью-йоркском враче, который так и не поверил, что это скромная правда: литр за при­сест. Градус менять можно и нужно в течение за­столья, но на уровне третьей бутылки перестает действовать не только арифметика, но и диффе­ренциальное исчисление. Мешать очень допусти­мо, даже водку с пивом, но не в одном стакане.

И — не разделять еду и питье. Суть европей­ского подхода в том, что крепкий алкоголь обыч­но пьется до или после еды, а вино — часть тра­пезы. Понятно, что выпивка как идея на этом пути исчезает. Войдя в состав чего-то утилитар­ного и повседневного, выводится из закромов белой или любой другой магии, переходит из ка­тегории бытия в категорию быта. Ни «Москву— Петушки», ни «Москву кабацкую» не написать…

2 комментария для “Отрывок на тему «Руси есть веселие пити, не может без него быти» из книги Петра Вайля «Стихи про меня»

Добавить комментарий