На этой улице, на улице,
под стенкой в голубой испарине,
воркуя, голуби целуются,
осевши, как в гнезде, в прогалине.
Прохожий, напевая Малера,
его божественную пятую,
колышет дождевое марево,
пугая парочку пернатую.
И вслед ему незлобно хмурится,
как будто крылья опустившая,
неразговорчивая улица,
точнее, недоговорившая.
Своими стенами закована,
прижата собственными крышами –
здесь столько губ перецеловано,
потом «насказано, надышано».
Темнеют окна, тихо, сумрачно,
повсюду капель рассеяние –
естественное сочетание
домашней пыли с пылью уличной.
И кажется, что жизнь отчалила,
сплыла в заоблачное зарево,
и так некстати, так нечаянно –
табличка: «Здесь жила Цветаева».
Марина Гарбер
На этой улице, на улице,
под стенкой в голубой испарине,
воркуя, голуби целуются,
осевши, как в гнезде, в прогалине.
Прохожий, напевая Малера,
его божественную пятую,
колышет дождевое марево,
пугая парочку пернатую.
И вслед ему незлобно хмурится,
как будто крылья опустившая,
неразговорчивая улица,
точнее, недоговорившая.
Своими стенами закована,
прижата собственными крышами –
здесь столько губ перецеловано,
потом «насказано, надышано».
Темнеют окна, тихо, сумрачно,
повсюду капель рассеяние –
естественное сочетание
домашней пыли с пылью уличной.
И кажется, что жизнь отчалила,
сплыла в заоблачное зарево,
и так некстати, так нечаянно –
табличка: «Здесь жила Цветаева».