Марина Гарбер. Дед

ДЕД

Поначалу он всё вспоминал старшего брата,
погибшего в первые дни последней войны,
того, на чей застекленный портрет виновато
смотрел, проходя вдоль коридорной стены.

Но вспоминал бессвязно, отрывками, скупо-бегло:
двор-колодец в лужах, голубями меченое окно,
одноногий сапожник, тополиный пух, июльское пекло,
газетный кораблик, упорно идущий на дно.

Вавилон старьевщиков, точильщиков, попрошаек,
молочница, связкой бидонов звякающая о пышный бок,
волны мальчишек меж островами девчачьих стаек,
из окна соседки – то ли Бах, то ли сам Господь Бог.

Нет, поначалу он поднимался среди полновесной ночи,
доставал из шкафа ненадеванный, с чужого плеча пиджак,
оставлял записку жене, где между роящихся многоточий
прочитывалось: «Ушел на войну… Прости, если что не так…»

И каждый раз доходил бы до самого Берлина,
как однажды дошел в свои двадцать неполных годков,
но его возвращали в будущее, вышибая клин клином, –
жена всхлипывала, телефон захлебывался от звонков.

Он доставал из чердачной пыли коробку помятых писем,
внимательно перечитывал, прятал, потом долго не мог найти,
бормотал, что всё еще жив и молод, еще независим,
что, чем дальше идешь, тем ближе к началу петляющего пути.

Как нашкодивший мальчик, сидя на облупленном табурете,
он спрашивал у жены: «А где мама? Ведь только что здесь была».
«Миша, – отвечала та, – ее уже столько лет нет на свете».
Неправда, она отлучилась, у нее дела, говорил, у нее дела…

Он смотрит туда, где жизнь – ключом: не умиравшие братья,
хлябь колодца, молочный колокол, матери смеющееся лицо.
Жизнь, — говорит, – как поцелуй любимой, родное объятие, –
благословенны руки ее, замыкающие кольцо.

Один комментарий к “Марина Гарбер. Дед

  1. Марина Гарбер. Дед

    Поначалу он всё вспоминал старшего брата,
    погибшего в первые дни последней войны,
    того, на чей застекленный портрет виновато
    смотрел, проходя вдоль коридорной стены.

    Но вспоминал бессвязно, отрывками, скупо-бегло:
    двор-колодец в лужах, голубями меченое окно,
    одноногий сапожник, тополиный пух, июльское пекло,
    газетный кораблик, упорно идущий на дно.

    Вавилон старьевщиков, точильщиков, попрошаек,
    молочница, связкой бидонов звякающая о пышный бок,
    волны мальчишек меж островами девчачьих стаек,
    из окна соседки – то ли Бах, то ли сам Господь Бог.

    Нет, поначалу он поднимался среди полновесной ночи,
    доставал из шкафа ненадеванный, с чужого плеча пиджак,
    оставлял записку жене, где между роящихся многоточий
    прочитывалось: «Ушел на войну… Прости, если что не так…»

    И каждый раз доходил бы до самого Берлина,
    как однажды дошел в свои двадцать неполных годков,
    но его возвращали в будущее, вышибая клин клином, –
    жена всхлипывала, телефон захлебывался от звонков.

    Он доставал из чердачной пыли коробку помятых писем,
    внимательно перечитывал, прятал, потом долго не мог найти,
    бормотал, что всё еще жив и молод, еще независим,
    что, чем дальше идешь, тем ближе к началу петляющего пути.

    Как нашкодивший мальчик, сидя на облупленном табурете,
    он спрашивал у жены: «А где мама? Ведь только что здесь была».
    «Миша, – отвечала та, – ее уже столько лет нет на свете».
    Неправда, она отлучилась, у нее дела, говорил, у нее дела…

    Он смотрит туда, где жизнь – ключом: не умиравшие братья,
    хлябь колодца, молочный колокол, матери смеющееся лицо.
    Жизнь, — говорит, – как поцелуй любимой, родное объятие, –
    благословенны руки ее, замыкающие кольцо.

Добавить комментарий