![]()
Жена и брат повернули его на бок, и он увидел окно, подоконник, склянки с лекарствами, блестящие ручки ящиков комода и многое другое. Он смотрел на все предметы с удивленьем и радостью. Ощущение новизны и яркости покидало его только когда ему напоминали, что он должен что-то вспомнить. Опухоль, которую врачи видели большим пятном на экране, а его близкие представляли себе тупым безжалостным убийцей, самому ему давно уже не мешала. Он забыл о ней. Он почти не чувствовал боли, он вообще почти не чувствовал плохого. Он мало что помнил и мало уже понимал, хотя и помнил, и понимал больше, чем думали его близкие. Он понимал и помнил, что скоро умрёт, но не помнил, что это значит, и не понимал, что этого надо бояться. Он вёл с кем-то нескончаемые диалоги, но не помнил, с кем и о чем, и не понимал, что это происходило в его полутёмном сознании, а для внешнего мира он только произносил иногда не вполне разборчиво отдельные слова и маловразумительные фразы. Он хотел сделать какое-нибудь хорошее дело, принести всем добро. Он знал, что он любит жену и брата, повернувших его только что на бок, но он уже не помнил точно, что это – его жена и его брат. Он то вспоминал их имена, то снова забывал. У него не осталось сил. Но его желание сделать что-то приятное для них было прекрасным, он понимал это и улыбался. Или ему казалось, что он улыбается. Если он не был счастлив, то лишь потому, что не мог вспомнить чего-то очень важного и понимал, что виноват в этом. И ему не хватало слов, чтобы рассказать, как много в жизни добра и радости. Он хотел, чтобы ему подсказали нужные слова, но просить об этом он не хотел, да и не очень мог, а они не догадывались, и он сердился. Но он быстро забывал, что сердится.
Жена и брат что-то делали с ним, он их почти не видел, потому что они суетились где-то ниже, у его ног, а он смотрел прямо перед собой. Он чувствовал, что с ним происходит что-то приятное, но не мог понять, что. К нему прикасалось влажное и тёплое, приятно щекотало. Он помнил, что подобное бывало с ним, когда он становился в белое, задёргивал звонкое полупрозрачное, и сверху на него лилось тёплое с весёлым шумом. Он не помнил, каким словом это всё называлось. Слова не уходили насовсем, он уже знал это и не очень боялся. Не слова уходили, а связь – друг с другом и с предметами, которые они должны были называть – терялась. Он нашёл вдруг то слово, которое ему недавно так нужно было вспомнить, но он не смог тогда. Он обрадовался: это было длинное и трудное слово.
– Своеобразный, – сказал он.
– Что ты говоришь, Митенька? – лицо жены приблизилось к нему.
– Своеобразный, – повторил он.
– Кто своеобразный? – выражение сочувствия и страдания на лице жены нравилось ему, хотя и огорчало тоже.
– Путешествовать своеобразный способ, – сказал он. И улыбнулся. Ему было трудно говорить. Улыбаться ему было легко. Во всяком случае, он так думал.
– Не мучай себя, Аня. В его разговорах нет смысла, ты же знаешь, – голос брата был сдержанным, немножко отстранённым. – Не надо себя мучить. Давай поскорее кончать с этим грязным делом.
Он нахмурил брови. Он старался думать и не мог ничего понять. Ведь они говорили об этом. Раньше. И как раз брат и сказал о людях, которые переселяются в других людей, есть какая-то теория. И он хотел пошутить, просто весело пошутить. Он всю жизнь любил шутить, и ему говорили многие, что он хорошо умеет шутить. Он сказал что-то, но неправильными, не теми словами. Они его не поняли. Но ведь сейчас он нашёл правильные слова. Он сказал «своеобразный способ путешествовать» – разве это неправильно? И почему брат говорит о нем так отчуждённо, как будто он не здесь, не в этой комнате, как будто он не слышит или не понимает, что речь идёт о нем? Он обиделся, но огорчать брата ему тоже не хотелось, и он решил не показывать своей обиды. Он стал смотреть в окно. Был хмурый день, без солнца. Воробей сидел на крыше соседнего дома и время от времени чесал клювом своё крыло. Ему было хорошо видно, потому что расстояние до соседнего дома не превышало нескольких метров. Ему стало жалко брата. «Брат так переживает из-за моей болезни! Он думает, что мне больно и что я боюсь». А он знал, что теперь ему открылась самая большая возможная радость – находить потерянные слова. И он только что испытал её. Жаль, что они не поняли, но не это – главное. Он сказал: «Саша, я нашёл клад. Не сердись на меня». Он услышал, как брат что-то буркнул. И тут он по-настоящему рассердился. «Саша, – сказал он, и ему стало жарко от волнения, – я не заслужил. Я соединил. Ты меня слышишь и не отвечаешь. Два слова – в одно. Знаю я после как соединил. Я скажу все равно, чтобы ты знал». Ему стало страшно, что он сейчас опять забудет, и он поспешно воскликнул: «Кладослов!» – и заплакал. Он замёрз, сразу устал, и ему показалось, что всё сделалось маленьким и далёким.
– Успокойся, успокойся, Митенька, все будет хорошо, – жена гладила его по щеке. – Тебе не больно?
Ему стало хорошо и совсем не было больно, но он не мог сказать об этом. Все слова сместились, и выпрыгнуло одно, неподходящее. «Понемногу,» – сказал он.
– Надо, наверное, сделать ему укол, – услышал он голос брата.
– По-моему, болей сейчас нет, – возразила жена.
Брат обошёл кровать, наклонился, долго смотрел ему в лицо. Взгляд брата был сосредоточенным и очень внимательным. Он закрыл глаза, потому что выдерживать взгляд ему было трудно. «Он сейчас заснёт, – сказала жена, – давай повернём его и подтянем». Он понял, что сейчас будет одно из тех мгновений, которые доставляют ему особое удовольствие, но постарался не подать виду. Брат и жена повернули его снова на спину, потом он увидел над собой их сосредоточенные лица. «Раз, и два, и три!» – нараспев произнесла жена, и он взлетел на бесконечное мгновение, и его тело поплыло куда-то. Когда-то давно, когда он был маленьким, так же он взлетал, когда санки мчались вниз по неровной горке. И время так же смещалось, и тоже казалось, что все тянется долго-долго. Потом он опустился, ему стало больно на секунду, а затем – так спокойно, так удобно… «Вот так и Оно приходит,» – подумал он. Он хотел сказать: «Спасибо», но у него получилось почему-то: «Извините».
Брат и жена вышли из комнаты, и больной остался один. Он лежал с закрытыми глазами, дыхание было ровным. Но он не спал. Он теперь почти никогда не спал, хотя им казалось, что он спит почти весь день. Но они так думали потому, что не знали про Другое. Сначала он пытался им объяснить, но потом перестал, потому что ему не хватало слов и они не хотели понять его. Он не спал. Он слышал звуки, он понимал слова, и ему казалось, что он все их запоминает. Хотя потом он ничего не мог вспомнить. Он понимал, что Другое отдыхает и он становится на время свободнее. Иногда он чувствовал, как Другое растёт. Другое было внутри него, оно забирало его слова, но оно не было им.
– Мне кажется, что ему не надо делать уколы так часто, – говорила жена брату в другой комнате. – Вот посмотри, как он спокойно спит. После уколов у него никогда не бывает такое спокойное лицо.
– Не знаю, не знаю. Ты его, конечно, дольше наблюдаешь в этом, – брат запнулся, – в этом состоянии. По-моему, не надо об этом так много думать. Мы делаем, что можем, а ему, наверное, уже всё равно.
«Да, мне всё равно, – подумал больной, – и я вас всё равно очень люблю. Хотя ты, – обратился он мысленно к брату, – всегда был шероховатым. Ты часто не умел чувствовать то, чему тебя не учили. И если бы не ты, она меня сейчас понимала бы лучше. Она не стеснялась бы слушать меня».
Он чувствовал, что Другое не следит за ним, что слова не теряются, что он свободен и может думать что захочет. Он опять заговорил с братом, с которым ему легко было говорить вот так, когда глаза его были закрыты. «Я тебя всегда любил, но часто не понимал. Ты – как тот воробей. Нет, как петушок. Курочка квохчет, поесть она хочет, зёрнышки клюёт, а петушок поёт. Ты никогда не поймёшь, как я стараюсь сохранить слова. Если бы я не старался, я бы уже стал частью Другого. А я пока сам по себе. Сам по себе, сам по себе, связан верёвкой вишу на столбе. Другое сильнее меня, но я попробую устоять».
– Хочешь кофе? – услышал он голос жены из кухни.
– Хорошая идея, – ответил брат; голос его прозвучал как-то фальшиво. – Может, он проспит до утра.
– Я сварю, – сказала жена, – только ты знаешь, я бы сначала душ приняла, что-то устала. И жарко.
«Хочу, хочу, – думал больной, – хочу кофе, хочу вина, хочу шоколада. Всего хочу. Не хочу протёртых овощей, не хочу творога, не хочу клубники. Клубника – красная, блестит, в ней хватка жадная горит. Клубнику нельзя есть по четвергам. Почему? – он почувствовал, как морщины у него на лбу сходятся от напряжения. – Потому что счёт дней зависит от начала времени, любой день может оказаться четвергом. Если бы не было дат, то не было бы и дней недели».
«Всегда – четверг, – подумал он, и это открытие одарило его неожиданной радостью. – Я родился в четверг, и я умру в четверг. Так что все известно и можно не думать об этом больше».
«В четверг,» – произнёс он отчётливо, засыпая.
* * * * *
Он сидел у стола и смотрел поверх газеты на темнеющее окно, где видел дерево, забор и какую-то неясных очертаний насыпь вдали. Из комнаты брата доносились невнятные обрывки фраз, всё более слабые и как бы удаляющиеся. Брат засыпал. «Вот и хорошо – не надо мучить его уколами. Он уже там, где уколы ни к чему». Из ванной слышался шум льющейся воды – жена брата принимала душ. Он попытался читать газету, но не смог, он прислушивался к неясным звукам и не мог остановить свою фантазию: он представлял себе невестку, как она моет подмышки, грудь, живот… Ему было стыдно, как когда-то в раннем отрочестве, когда он из высокого окна уборной подсматривал, как мылась старшая сестра. Он напомнил себе, что у него умирает брат, что у этой женщины (он мысленно произносил слова «эта женщина», стараясь отстраниться) – умирает муж, что она должна ему быть как сестра. Но напоминание не помогло, скорее, наоборот. Может быть, как раз из-за воспоминаний о сестре, беззаботной, весёлой, слегка бесстыжей девушке, так мало принимавшей в расчёт и его, и Митьку, не мешавшей им подслушивать разговоры с подругами. И, конечно, он вспоминал, как она мылась. Он пытался ругать себя, чтобы в нем возникло отвращение к собственной мерзости. Но неприязнь к себе не приходила, и чувствовал он разве что усталость. Он понимал, что действительно устал. Он уже не мог сочувствовать брату по-настоящему. Он боялся брата. В Митиных глазах он читал какую-то укоризну. Она не возникла во время болезни, а выросла из всей их жизни, из отношений «старший-младший», где старший брат всегда был прав и великодушен, а младший – поспешен и немного назойлив. И поэтому виноват. Наверное, брат сегодня пытался ему что-то сказать. Но он не мог вслушиваться, у него не было сил вникать – слишком густ был бред, через который надо было пробиваться.
Он снова вспомнил, как они склонились над братом, когда мыли его, и как он увидел прямо перед собой груди невестки – большие, тяжёлые, с нежной кожей, казавшиеся совсем молодыми. Он тряхнул головой, чтобы отогнать образ, и с каким-то ожесточением подумал: «Надо бюстгальтер надевать, не сбивать людей с толку». Он поймал себя на том, что думает, как базарная торговка.
Шум струй изменился, стал глуше, и он начал гадать, что происходит в ванной. Наверное, она отходила, намыливалась, а сейчас снова вернулась под воду. Ему стало вдруг по-настоящему неприятно, и, чтобы не вслушиваться, он встал из-за стола, вышел на веранду и плотно затворил за собой дверь. Этого делать не полагалось – к брату, по неписанному соглашению, надо было все время прислушиваться. Но он был спокоен: брат как раз недавно облегчился, устал, спит крепко. До полуночи не проснётся.
Он закурил и стал думать о своей ситуации. Почти два месяца он тут. По правде, он не может себе этого позволить. Ляля, правда, уверяет, что все идёт нормально, но понятно, что такая маленькая фирма, как у них, не может долго держаться без главного работника. Все эти годы он упорно, день за днём, выбивался в люди, и теперь несправедливо было бы скатиться к тому, с чего начинал десять лет тому назад. Многие эмигранты успокоились, получив прилично оплачиваемую работу и купив дома в рассрочку, но они с Лялей решили добиться настоящей независимости, когда они будут сами себе хозяева и никто не будет им указывать, что и когда делать. Легко теперь другим говорить, что у них так всё легко и хорошо получилось – а задумался кто-нибудь как он вертелся ночами без сна, как просчитывал каждый шаг, взвешивал риск, как он зависел от этих десятых долей процента, от того, что письмо с чеком задержалось на три дня? И брата с семьёй он сюда вытащил. Теперь никто уже не помнит, а напоминать он не привык. Как бы их Эдька там в армии служил – представить страшно.
Он стряхнул пепел и вспомнил о большом заказе от штата, о котором его фирма вела переговоры. Если выгорит, то они обеспечены работой на два года, самое малое, могут ещё человек пять-шесть нанять. Но когда имеешь дело с правительством, – никакой логики! Когда он уезжал, казалось, что дело – на мази, а никакой определённости нет до сих пор, наоборот, что-то явно работает против них. Надо бы вернуться. Хоть на пару недель. Может быть, ему удастся вытянуть из этих бюрократов, что происходит на самом деле. Что-то ведь не так. Может, надо подмазать где-то? От этой мысли у него немного похолодело внутри; что-что, а опасность он умел чувствовать. Но — не бояться риска! Надо все продумать… Ему захотелось действовать, он почувствовал, что он устал и от отсутствия настоящего дела. То, чем они здесь занимаются с Аней, с точки зрения логики имеет мало смысла. Если бы была хоть малейшая надежда спасти Митьку! А так – просто однообразная, безнадёжная, мучительная работа. И при этом всё время смотришь на то жалкое существо, в которое превратился умный, сильный, ладный человек. Нет, надо съездить, оживить дела, придать импульс – и вернуться через неделю-другую. Ну что изменится? Но он тут же представил себе, что брат умрёт как раз в эту неделю-другую, и он снова будет чувствовать себя виноватым, хотя вслух никто его, конечно, не обвинит. И ещё он понял, что не хочет уезжать из этого дома.
Он спросил себя: а может я не возвращаюсь на самом деле из-за неё, из-за невестки? Мы ведь действительно очень хорошо ладим, и иногда по вечерам здесь так хорошо, что он почти забывает, зачем, собственно, приехал сюда. Скоро Митя умрёт, и мы никогда не будем так сидеть вечерами друг против друга и говорить обо всем, рассказывать друг другу истории из жизни. С Лялей не получается таких разговоров: за много лет выработался другой стиль, более деловой, экономичный. Да и с Лялей ему, если честно, не так интересно было бы разговаривать. Ляля – хорошая, преданная, но человек заурядный. Аня – другое дело. В ней – масса разных способностей, умений, она всё читала. И ум у неё особый, быстрый, цепкий. И вдобавок – она историк, да ещё историк с замечательной, необыкновенной памятью. Иногда кажется, что она вообще все знает. А как она умеет рассказывать! Спокойным, ровным голосом, без всякой драматизации – но так естественно, так лично… Вот вчера, о казни Карла Первого в Англии – так, словно сама видела по дороге из магазина.
А её внимание, то ровное доброжелательство, с которым она выслушивает его? О чем бы он не заговорил, в ней никогда нет и тени скуки или безразличия. Он рассказал ей уже много такого, о чем годами ни с кем не разговаривал. И ощущение постоянного внимания к твоей словам и бескорыстного понимания – как раз то, что…
Он прервал себя: «Ты не имеешь права ни с того, ни с сего влюбляться в жену умирающего брата». И как бы услышал насмешливый голос: «Но уже влюблён».
«Я действительно должен уехать, – сказал он вслух. – В среду уеду… Нет, все-таки в пятницу».
* * * * *
Она снова сделала воду горячей и повернулась к душу. Вода текла по её лицу, груди и животу, ей было жарко, но усталость уходила из неё, словно смывалась струями. Она стояла с зажмуренными глазами и почти не двигалась.
Сквозь шум воды она привычно вслушивалась в звуки дома. Муж, видимо, засыпал, но, как всегда в последнее время, бредил, засыпая. Она услышала, как открывается скрипучая дверь на веранду – видимо, Саша решил выкурить сигарету, – потом она услышала ещё скрип – наверное, он передумал и вошёл снова в дом.
Она подумала, что относится теперь к мужу, как к ребёнку, – заботливо, с любовью, но и с долей отстранённости. Она вспомнила, как робко он улыбался, когда они его мыли. Ей стало неприятно, и она не могла понять, почему. Она как будто стыдилась его беспомощности, его нечувствительности, запаха, которого он не замечал или, во всяком случае, не осознавал. «Я могу это видеть, но Саше не надо бы,» – подумала она. И удивилась этой мысли. Саша – Митин брат, и он так самоотверженно помогает. Без него она бы, наверное, не справилась. Но почему-то снова подумала: «Я – одно дело, а Саша не должен бы через все это проходить».
Она повернулась к душу спиной, наклонила голову, слегка тряхнула ею и открыла глаза. Тело раскраснелось от горячей воды, и она подумала, что, ещё неплохо выглядит. Она давно уже не хотела и не успевала думать о своей внешности, и то, что пришло ей сейчас в голову, удивило. Она вспомнила один из вечеров много лет тому назад, когда она вдруг обнаружила, что Митя подсматривает за ней, вытирающейся в ванной после душа. Она тогда отчего-то рассердилась, её воспитание такого не допускало. Ее воспитывали в очень строгом, уже тогда безнадёжно старомодном духе. Теперь смешно, конечно. Она попыталась вспомнить, когда они с Митей были вместе в последний раз – и не смогла. «Вот так, – подумала, – не просто в последний, а в последний раз в жизни. И не помню».
Она сознавала, что ему осталось совсем мало. Неделя-другая. И теперь, когда надежд уже не было, все неясности в диагностике и ходе болезни утратили значение, ей стало легче. Что-то отпустило её. Она знала, что её задачи просты и она их выполнит. Ничего уже нельзя изменить, никаких ошибок уже нельзя исправить. О том, что будет после, она не думала. Ей это не было интересно. Что-нибудь да будет, как-то всё устроится. Саша уедет к Ляле, кто-нибудь из детей останется с ней на недельку. Лучше бы они сразу оставили её одну – но разве им объяснишь? Не в этом дело. Не важно, что будет потом. Сейчас важно, как она проживёт эти недели, остаток их общей жизни.
Она вспомнила, как отец, педантичный и немного занудный педагог старой школы, учил её: в любой жизненной ситуации надо правильно сформулировать для себя задачу. Она может сформулировать задачу на оставшееся время, это не трудно. Она должна постараться не упустить ничего, что Митя ещё может сказать или показать ей. Это – последняя возможность, её нельзя упустить. Даже если почти всё, что он хочет передать, тонет в абсурде. Ведь иногда ей удавалось понять его, когда в словах не было видимого смысла. Она переспрашивала, формулировала догадку, и он благодарно кивал ей, соглашаясь. Однажды он сказал ей в момент просветления: «Вот теперь я вижу, что мы недаром прожили все годы вместе».
Но это было давно, а в последние недели стало совсем трудно: он не помогает догадываться, а сердится, замыкается, словно уходит куда-то. Она вспомнила, как знакомый врач из русских предупреждал ей: «Вы плохо представляете, что Вам предстоит. Он будет не просто слабеть и умирать, он будет превращаться в другого, чужого Вам человека. В какой-то момент Вы перестанете его понимать, а он ещё будет хотеть, чтобы его понимали». Может быть, сейчас – как раз тот самый момент? Она действительно почти перестала понимать его. Почему? Почему это так? Она сказала себе, что её вины в этом нет, что это – болезнь, опухоль, раздвигающая мозг, разрывающая связи. Но она не поверила себе. И она впервые ясно и чётко поняла то, что давно знала, но не решалась довести до формулы: всё дело в Саше, Саша мне мешает.
Она села не край ванны и прислонилась к холодному мокрому кафелю. Мне мешает Саша. Когда его нет дома, я лучше понимаю Митю. Даже когда Саши просто нет в комнате, я чувствую себя спокойнее. Нет, Саша ни в чем не виноват, но я при нем как-то подбираюсь, теряю часть нормальной домашней расслабленности. Или наоборот – я как-то слишком расслабляюсь. Странно, что я не могу провести различие между противоположными вещами, но не в этом суть – суть в том, что я не чувствую себя самой собой. И Мите это передаётся. Не знаю каким образом – как больному ребёнку. Надо сказать Саше, чтобы он уехал – нам нужно остаться вдвоём с Митей на его последние дни.
Мысль показалась ей одновременно спасительной и нелепой. Что я ему скажу, как объясню? Это должно прозвучать для него страшно глупо и обидно. И как я действительно справлюсь сама? Мне даже перевернуть Митю одной тяжело, а уж помыть… И ведь мы его моем сейчас дважды в день как минимум. Я могу не услышать Митю ночью, если хоть ненадолго не отключусь днём. Да и имею ли я право лишать самого Митю возможности видеть брата перед тем, как он?..
Она поднялась и снова встала под льющуюся воду. Не хотелось ни о чем думать. Митя спит, и прямо сейчас она ему не нужна. Она обещала Саше сделать кофе? Ничего страшного, он подождёт. Это будет той маленькой жертвой, которую он принесёт за то, что она не попросит его уехать. Мысль о том, что он ждёт обещанного кофе, почему-то была приятна. Ничего, пусть возьмёт растворимый, он не гость – знает, где что на кухне. Она безумно устала, ей нужен этот особо долгий душ. Но не такой горячий, впрочем. Она сделала воду чуть прохладней и тихонько запела старые песни времён своего студенчества. «И есть ещё надежда до той поры пока,» – выпевала она, и при том что никаких надежд для себя она не видела, ей становилось легче.
И хотя она просто стояла под душем, тихо пела и не думала ни о чем, – к ней приходило новое, более глубокое понимание. Она справится и без Саши – и перевернёт, и вымоет, и услышит Митю ночью. И это время в жизни наполнится смыслом. И не только в её, но и в Митиной – сколько там ему ни осталось.
Да, это как раз правильное, точное слово: смысл. До приезда Саши мне было трудней, но в этом было больше смысла, продолжалась наша с Митей жизнь. А сейчас происходит вот что: Митя умирает, мы с Сашей присутствуем при этом, а заодно идёт какая-то каждодневная жизнь в доме, уже с Митей не связанная и от него не зависящая. Эти наши вечерние беседы, фильмы, которые мы смотрим и обсуждаем, ритуальные телефонные переговоры с детьми и с Лялей – нет, этого всего не нужно. И Мите это не нужно. Я действительно прожила с ним столько лет, что могу сейчас говорить от его имени. Митя и я, пока он жив, – семья. А Саша и я – не семья, и то, что мы вот так живём изо дня в день общими заботами и тревогами – неправильно. А почему – неправильно? Почему же неправильно? – Потому, что эти заботы только кажутся общими, потому что – и пусть я потом всю жизнь буду раскаиваться, если это не так – для Саши Мити уже как бы нет, он не из-за Мити здесь, а из долга или ещё из каких-то чувств, которые я не понимаю.
Она почувствовала, что ей открывается какая-то пропасть, что-то очень опасное, и её мысль должна остановиться. Я скажу Саше, что прошу его уехать. И я попрошу его сделать это для меня и для Мити. Я объясню ему, что Мите сейчас лучше быть только со мной. «Да, – подумала она, как бы представляя разговор с Сашей, – я уверена».
Тут она услышала звонок. «Телефон, – подумала она, – не хочу спешить; пусть Саша поговорит». И тут же – вслед своему только что принятому решению: «… а когда он уедет, что делать с таким звонком? – Ничего страшного, выскочу из ванной мокрой. Или автоответчик запишет». Звонок повторился, потом ещё раз, и ещё. Она удивилась: где же Саша?
Выключила душ. Потянулась за полотенцем, быстро набросила его на голову, стала лихорадочно вытираться. И вдруг услышала Митин голос, необычайно отчётливый, прежний.
«Аллё, я слушаю».
* * * * *
Он плыл, и воды смыкались за ним. Он легко, без усилий, двигал руками и ногами, и быстро скользил по воде. Впрочем, поверхности у воды не было, и то, что внизу, зеркально отражало то, что вверху. Лёгкость и быстрота наполняли тело радостью, он знал, зачем и куда плывёт, и понимал истинный смысл этого плавания. Он чувствовал, что течения помогают ему и что надо только миновать двойные раздольные камни, а потом он присоединится. Он плыл и слышал музыку, и когда ему хотелось, чтобы музыка звучала громче, он делал лёгкое усилие правой рукой, и музыка становилась сильней и отчётливей. Он был счастлив и знал, что все на берегу тоже счастливы. «Спасибо», – сказал он, и музыка стала ещё мягче и нежней. «Я знаю эту музыку, – подумал он, – это Меральдино». Он плыл один, но кто-то всё время разговаривал с ним. И это было не Другое, он знал точно.
– Ты запомнил, что ты должен делать? – спросили у него.
– Я должен говорить не запинаясь, – ответил он.
– Верно. А ещё?
– Я должен уверенно находить нужные слова.
– Да, – подтвердили они, – и ты не должен бояться. У тебя есть все нужные слова. Мы проверили их и дали тебе.
– Но я не могу говорить под водой, – пролепетал он.
– Ты не должен бояться воды. Ты не рыба, но ты уже вживаешься в эту среду. Только помни про раздольные камни.
– А что значит «раздольные», – спросил он и почувствовал, что уже не боится раздольных камней.
– Разве ты не знаешь слов «доля» и «долька»? – спросили у него с мягкой укоризной.
– Знаю. Но «доля» значит совсем не то, что «долька», – попытался он продолжить дискуссию.
– Вот они, смотри, – сказали ему.
То, что он увидел, было очень красиво и очень страшно. Камни вырастали друг другу навстречу, один – снизу, другой – сверху, и там, где они смыкались, словно гигантские челюсти сходились, заходя зубцами в зубцы. Вода вблизи камней бурлила и явно темнела. «Не противься течению», – сказали ему. Он улыбнулся и доверчиво поплыл. Вода втянула его в какой-то коридор, и он услышал звук. Он повернул голову, взял левее, оттолкнулся от блестящей гранитной стены и увидел новый длинный тоннель. Вода серебрилась, и струи образовывали круговорот. Звук повторился. «Что это? – подумал он. – Надо спросить». Но задать вопрос не решился, а напрягся, чтобы вспомнить, где он слышал этот звук. Тут все смешалось, воды не стало, и появилась дорожка среди новостроек от автобусной остановки к бывшему дому в Москве. Он спешил, чтобы рассказать всем срочную новость, но понимал, что не успевает. У телефонной будки он остановился, стал искать двушку. Тут телефон зазвонил. «Как они догадались, что я тут?» – подумал он. И – проснулся.
Телефон звонил на тумбе, он протянул руку, ещё в каком-то светлом и уверенном состоянии от плавания. Рука повиновалась ему, повиновалась легко, так же легко соединились и слова. «Аллё, я слушаю».
Она не могла поверить себе. Отец давно уже не говорил по телефону, не брал трубку ещё дольше. На всякий случай она спросила: «Дядя Саша, ты?»
– Нет, это я. Здравствуй, Сонечка.
– Папа! Папа! – закричала она. – Тебе лучше, да?
– Мне хорошо, – она слышала его ровный, бодрый голос, – мне очень хорошо. Я плыл в проливе. Там необычные камни. Я узнаю, где это, и напишу тебе. Пообещай мне, что поедешь туда.
Она подумала, что он опять бредит, но голос был так спокоен, насыщен и весел, что радость передалась и ей.
– Обещаю, – сказала она. И осторожно спросила: – Ты спал?
– Да, наверное, – ответил он задумчиво, а потом заспешил: – но не в этом дело. Дело в том, что начали возвращаться слова. Раньше они как будто все потерялись. И они могут опять потеряться. Слушай меня, дочка, и не перебивай. Хорошо?
– Хорошо, – сказала она.
– Я должен проплыть между двойных раздольных камней, а потом я присоединюсь. Самое главное там – музыка Альдинино. Ты меня слушаешь?
– Да, – сказала она.
– Ты любишь музыку этого… – он запнулся.
– Альдинино? – подсказала она.
– Да, да, Лемидона.
– Люблю, – сказала она, – я люблю тебя, папка.
– Хорошо, – снова заспешил он, – только не перебивай меня.
Он сделал паузу, то ли обдумывая, что сказать, то ли потеряв нить. Она решила, что это – все, что сейчас он что-то будет вяло и неразборчиво бурчать или уронит трубку, – и испугалась. Но он заговорил, и, пожалуй, ещё чётче и уверенней.
– Никогда не бойся течения. Двигайся легко. Не нервничай в воде. Понимаешь?
– Да.
– Скажи маме, что я её часто не понимал. Я плохо понимал её. Когда я понял её, я уже не смог ей это высказать. Мама сейчас не у тебя?
– Нет, – сказала она.
– Хорошо. Не имеет значения сейчас. Ты ведь ей не забудешь передать? Теперь нам надо договориться о делах. Возьми карандаш, запиши, пожалуйста. Я вылечу в четверг в половине третьего и в семь утра уже буду у вас. Встречать меня не надо. Мне надоела эта обстановка. Я хочу быть дома. Ты взяла карандаш?
– Да, – сказала она.
– Хорошо. Запиши, что вода помогает плыть. Я забыл почти все свои дурные поступки. Я никогда не был таким чистым. Сонечка, ты меня слушаешь?
– Да, папа, – сказала она.
– Как хорошо, что слова вернулись ко мне. Они меня не понимали. Я старался. Да, скажи маме, что двигаться лёжа – своеобразный способ путешествовать. Скажи ей, что я там, где нет хриплых звуков. И никаких запахов. Но цвета – такие же, как у вас. У тебя всё в порядке с мужем?
– Да, – сказала она. И добавила: – но ты забыл, я не замужем.
– Ну, все равно. Важно, что у тебя всё хорошо. Когда выйдешь замуж, не спрашивай себя, всё ли у тебя в порядке с мужем. Я тебе ещё что-то хотел сказать, – он замолчал.
– Да, папа? – сказала она.
– А, вот. Саша, мой брат, он был очень красивым в молодости. Он переменился. Ты его помнишь молодым?
– Да, – сказала она. – Ты не устал?
– Нет, я не устал. Я теперь вообще не устаю. Я никогда не мог так долго работать, как теперь. Скажи Эдику, что я виноват перед ним. Я всегда любил тебя больше, чем его. Отец так не должен. Я любил тебя больше, потому что ты бывала разная, но необыкновенная, а он был всегда хорошим и обыкновенным. Я был плохим отцом для него. Нет, лучше не говори ему. Ты меня слышишь?
– Я теперь тоже обыкновенная, – сказала она.
– Нет, это только кажется тебе. В тебе много сил. Ты талантлива. Ты доплывёшь. Не бойся воды. Не противься течению. Верь им: они добрые. Они дают слова. Они провели меня через раздольные камни. Где они?
– Кто? – спросила она.
– Они, – сказал он уже не так уверенно. – Они, которые… Где тарелка?
– Какая тарелка? – она поняла, что разговор ушёл, что лучше бы положить трубку, но не решалась.
– Эта… – она слышала, как он дважды глубоко вдохнул и выдохнул, – которая… которая была… когда ты там, – он прервался и продолжил уже с явным раздражением: – Ты знаешь, какая!
– До свидания, папочка! До свидания, родной! – выпаливала она в трубку, не давая ему прервать себя, ничего уже не слыша, – До свидания, миленький. Как хорошо, что ты поговорил со мной. До свидания. Ты лучший папка на свете!
И кладя трубку, услышала: «Моя тарелка».
* * * * *
Что-то необычное происходило в доме, и он это сразу понял, почувствовал – ещё до того, как осознал, что и слышит, и видит нечто необычное. Слух доносил до него уверенную, спокойную, здоровую речь брата, а глаза впитывали невестку, застывшую на пороге комнаты, где лежал брат, с обмотанным вокруг тела полотенцем и мокрыми волосами.
Он сделал шаг, услышал звук этого шага, и начал красться на цыпочках, медленно переступая. Он слышал, как говорит брат, он понимал, что это – чудо, но он не мог сосредоточиться и не понимал, что именно брат говорит. Капли воды медленно и как бы нехотя ползли по плечу невестки по направлению к груди – вот что он жадно ловил всей силой воображения. Никогда прежде, никогда в жизни не испытывал он такого вожделения. И такого стыда. Он видел, что она, слушая брата, забыла обо всем, что она почти не держит полотенце, что от её лёгкого движения оно может упасть, он представлял себе, как оно падает. Он не знал, что он стал бы делать, если бы оно действительно упало. Но он ждал этого – как ждали чуда религиозные фанатики. Он смотрел на капли, застывшие на её ногах, ниже полотенца. Он представлял себе, как они повторили линию тела, вот там, под полотенцем. Ему казалось, что он теряет рассудок. Он даже представил себе – будто минутное видение пронеслось перед ним – что брат выздоровел и сейчас выйдет из комнаты: такой, как раньше, красивый, нервный, подтянутый, и пойдёт прямо к нему, говоря: «Так вот ты какой на самом деле». И он ответит: «Нет, Митя, это не я. Честное слово, это не я».
Он вынудил себя посмотреть на часы – только чтобы отвести глаза от невестки. Но тут же снова вперил взгляд в неё. В её неподвижности, в её скульптурной устремлённости было нечто, превышавшее его способность характеризовать явления. Она как будто застыла в полёте на пороге комнаты, остановленная незримой преградой. «Словно памятник Мите,»– подумал он. И тут он начал осознавать слова, которые произносил брат. «Ты талантлива. Ты доплывёшь. Они дают слова…» Ему стало горько и противно. Что она слушает с таким напряжением?! – это ведь тот же бред, что и всегда. Разве что, голос более уверенный. И кому он это говорит? «Ты меня слушаешь?».
Он не видел брата и не мог даже представить себе, что брат держит телефонную трубку. Он решил, что брат просто бредит. И он позавидовал брату. Почему она так любит брата, уже не совсем человека, а не его, Сашу, такого живого, здорового, жаждущего? Такого, в общем, не понятого? И вдруг в нем высветилась мысль – простая, ясная, – и страшная: «Если я умру, не овладев этой женщиной, моя жизнь окажется лишённой смысла». Именно так, в вербальной, законченной форме, мысль и возникла перед ним. «Я должен немедленно уехать,» – сказал он себе. И сделал шаг вперёд, затем ещё один. Он уже отчётливо понимал, что сейчас обнимет её, притянет к себе. И что он уже ничего не может с собой поделать, уже в себе не властен. Хотя худшего момента придумать нельзя.
«Моя тарелка,» – услышал он голос брата, вдруг вернувшийся к обычному теперь для него вялому, жалобному, тоскливому звучанию. Раздался стук – что-то упало на пол. Она скользнула в дверь, слегка оглянувшись в самую последнюю секунду. Он не понял, успела ли она увидеть его, но ему показалось, что какая-то тень пробежала по её лицу. Она наклонилась, подняла телефонную трубку, положила на аппарат. А затем она рывком подошла к двери и молча, почти до неприличия резким движением, закрыла её.
«Митя, Митенька! – он слышал из-за двери ее взволнованный, звенящий голос. – Я почти всё слышала. Ты так хорошо говорил! Прости меня, не сердись. Это была Сонечка, да?»
«В моей тарелке – не я, а оно, то, Другое,» – вяло ответил брат. «Где моя тарелка?» – спросил он, уже с капризным вызовом.
Он прошёл в комнату, к которой успел привыкнуть и которую уже называл мысленно своей. Он не стал зажигать света. Он смотрел на улицу, на запаркованные там машины. Ему было противно. Он чувствовал себя избежавшим чего-то ужасного – счастливчиком. И одновременно – наказанным. Он подумал, что жизнь отныне будет бессмысленной. «Что ж, значит так и будет, – он криво усмехнулся. – Поезд ушёл».
* * * * *
Она смотрела, как дёргаются во сне его губы и подбородок, пыталась понять, что тревожит его – боль или сны. Она долго стояла над ним, почти не двигаясь, смотрела внимательно. Чтобы что-нибудь понять, надо прежде всего захотеть понять, – как учил её когда-то отец. Митя задвигался, застонал, схватился за живот. Она медленно наполнила шприц, взяла спиртовую салфеточку, но какое-то время помедлила. Потом вздохнула: надо. В момент укола он рванулся, но она привычно прижала его руку к телу. И ему почти тотчас полегчало. Лицо разгладилось, но стало пустым и неподвижным. Он спал глубоко, однако сон был неправильный, нехороший.
Ей не хотелось выходить из спальни, и она долго сидела возле него. Наверное, она ни о чём не думала, просто смотрела и беспорядочно вспоминала всё подряд. Вчерашний разговор с сыном, где он с обычной для него резкой прямотой спросил, узнала ли она уже про кладбище и похороны. Поездку с Митей и детьми в Крым пятнадцать лет назад, то, как он бегал ночью за 8 километров по тёмной дороге, когда Эдик отравился консервами. Ссору со свёкром, закричавшим Мите: «Ты будешь умирать, а она не захочет сидеть у твоей постели, вот увидишь!» Она грустно улыбнулась: в общем напророчил свёкр, хотя в деталях ошибся. И с самим Митиным отцом тоже пришлось ей посидеть: тяжело старик умирал. Она вспомнила о неоплаченных счетах, но мысль о необходимости выписывать чеки, клеить марки, что-то записывать, засовывать в какие-то специальные папки корешки квитанций – показалась невыносимой. Да, должно быть, порядок, установленный Митей, слишком подробен, но нарушать его она не хочет, по крайней мере пока – и будет продолжать делать всё, как у него было заведено. Саша посмеялся, когда она в прошлом месяце платили по счетам, сказал, что если бы они с Лялей так относились к каждой бумажке, то настоящим бизнесом им просто некогда было бы заниматься. Она подумала про Сашу и поймала себя на том, что вслушивается в его голос, пытается разобрать слова – он из своей комнаты с кем-то разговаривал по телефону, с Лялей, наверное. Она снова вспомнила разговор с сыном, как она ему, не удержавшись, жёстко ответила, что он и сам мог бы позвонить, если для него это так важно, и как он сразу сник, стал оправдываться. Не надо было ей так говорить, она-то его знает и понимает, как никто, что он так подавляет в себе «нежные макароны» – по Митиному постоянному выражению. Но у Мити вся борьба с сентиментальностью происходила от избытка чувств, от гипертрофированной, не обычной для мужчины нежности и тонкости восприятия, а Эдик действительно успешно воспитывает в себе сухость. Она посмотрела на мужа. «Ты зря меня не слушался, когда я тебя просила не повторять детям всё время твои шуточные лозунги – они перед тобой преклонялись, вот и приняли всё всерьёз. Впрочем, такой властью трудно было совсем не злоупотребить». Она положила ладонь на его руку. Он глубоко и тяжело вздохнул, но потом задышал ровнее, и она поняла, что он уже спит правильно.
Она посидела ещё немного, вспоминая вперемешку прошлое и нынешнее, бытовое, почувствовала, что размякает, что вот-вот заплачет. «Ага, – сказала она себе, – стоило только подумать про нежные макароны…» И стала вспоминать, как всегда делала, чтобы память не портилась и тоска не одолевала, всё, что она знает о каком-то определённом годе. Выбрала тысяча шестьсот восемнадцатый. Мир Михаила Романова с Владиславом, признание Смоленска польским городом. Восстание протестантов в Праге – начало Тридцатилетней войны. Опала Ришелье. Яков Второй назначает Фрэнсиса Бэкона лорд-канцлером. Казни христиан в Японии. Что – в Китае? Династия Минь слабела, но это – так, общее. Высадка голландцев на Тайване – нет, это в девятнадцатом. Что-то ведь было в Китае в восемнадцатом. И вдруг она вспомнила, с каким восторгом Митин брат смотрел на неё на днях, когда она рассказывала ему о Крестьянской войне в Германии, о Лютере и Море. И ей стало приятно и тепло от этого воспоминания. Но она тут же вздрогнула – от того, какими были лицо и глаза Саши только что, схваченные ею при мгновенном повороте головы – когда Митя уронил телефонную трубку. Что-то было них неправильное. Почему он так смотрел на меня – как на вещь, которая лежит не на своём месте? Митя дёрнулся и тихо застонал. «Спи, спи, Митенька, спи, мой мальчик!» – тихо сказала она и отняла руку. Это он дёрнулся потому, что она вздрогнула, это ему передалось.
Ей стало стыдно от непрошенной мысли, но мысль была ясной и отчётливой: «Саша не хочет, чтобы мы с Митей попрощалась так, как мы могли бы. Он ревнует Митю ко мне». Что-то было ещё, что ей надо было додумать, но додумывать она не могла – какая-то стена мешала мысли двигаться дальше. Она попыталась снова вспоминать о тысяча шестьсот восемнадцатом годе, но всё забылось, собственная жизнь завладела ею и вытеснила всю историю и вообще всю другую жизнь.
Она наклонилась над спящим и стала мысленно говорить ему, потом зашептала, но так тихо, что никто не мог слышать, даже он. «Не забывай меня там. Не забывай. Я знаю, что ты не веришь во все это и считаешь вздором, но если я права, а ты – нет, то не забывай меня там. Я тебя всегда любила. И когда у меня был роман с Шалевичем, я тоже тебя любила. И когда мы ссорились с тобой три недели подряд и ты хотел уйти, а я чувствовала, что мне будет легче без тебя, я тебя тоже любила. Просто я этого не понимала тогда. Я тебя любила всегда и это уже не переменится. Не забывай меня там».
Она распрямилась. Больной шевельнулся, поднял руку и закрыл ею лицо. Тогда она снова наклонилась к нему, отвела его руку и поцеловала его щеку. И снова сказала: «Спи, Митенька, спи, мой маленький!» Потом вышла и прошла на кухню.
Саша, стоя у окна, смотрел на тёмный двор. Она зажгла свет и взялась за кофейник. Он обернулся и сказал: «Ты знаешь, я собираюсь уехать завтра, – и так как она молчала, он добавил: – если ты не возражаешь. Ты справишься?».
Она подняла на него глаза, как бы не совсем понимая, о чем он говорит, но потом ответила спокойно: «А… Ну хорошо. Я справлюсь. Спасибо тебе. Ты мне очень помог».
* * * * *
Его тянули, и он знал, кто его тянет. Верёвка впивалась ему в живот и боль заставляла стонать. Он не оборачивался, хотя знал, что если обернётся, то станет легче. Он не мог оторвать взгляда от этого зелёного посреди комнаты. Он когда-то знал, что это такое, но забыл. Если бы он мог почувствовать запах, то вспомнил бы и название. Он помнил, что это зелёное пахло праздником. На нем висели орехи и мандарины. Мама сидела и улыбалась, а брат Саша кричал ему: «Митя, не уходи, побудь здесь с нами». И сестра смотрела на него из-за этого зелёного. Вдруг он почувствовал, что кто-то крепко держит его руку. В тот же момент его потянули рывком, и верёвка впилась ещё больней. Он ощутил короткую боль в руке и решил обернуться. «Всё хорошо, спи, спи,» – услышал он голос жены, и потерял это зелёное, и маму, и сестру. Остался только брат Саша, маленький, постриженный под полубокс. Он смотрел на Митю с испугом. Митя споткнулся, потерял равновесие, покатился. Верёвка ослабела, и теперь уже он тянул всех куда-то вниз. Там были жёлтые шары, и мимо них текла голубая жидкость несколькими отдельными потоками. Он знал, что трогать эту жидкость нельзя. Ступенька, на которой он сидел, была неудобной, но сзади что-то грело и верёвка совсем не мешала. Он не знал, как долго он сидел так, прежде чем уснуть.
Потом он понял, что надо просыпаться. Какая-то мысль из сна, которую он боялся потерять, не отпускала его. Она была связана с плоской круглой площадкой. Он представил себе эту площадку, понял, что надо встать на нее, и встал, но оказалось, что стоять трудно, он отвык – и сел. Площадка удобно изогнулась под ним и начала медленно вращаться. «Что будет?» – спросил он, и кто-то ответил: «Мы полетим». – «Куда?» – «Разве важно, куда ты летишь, если ты в своей тарелке? Мы полетим, и ты всё увидишь».
Его охватило радостное волнение. Так бывало, когда он делал для себя какое-нибудь открытие – сколь бы малым оно ни казалось другим. Так вот что значит быть в своей тарелке! Так вот почему ему раньше часто бывало плохо и неудобно. И вот откуда летающие тарелки! Теперь он инопланетянин. Он только в гостях здесь. В гостях. Да, но где «здесь»? Вот здесь, прямо тут. Он не хотел просыпаться, хотя знал: кто-то зовёт его. Не голосом, но взглядом. Он поднял руку, чтобы защититься. Однако сила была на их стороне, и они отодвинули его руку. И он обрадовался этому, потому что ему стало тепло-тепло; любимая собака, которую давно переехала машина в дачном посёлке, подошла, как ни в чем ни бывало, и лизнула ему щеку. А мама сказала что-то ласковое – Аниным голосом.
Потом он где-то долго блуждал, и снова Другое приходило к нему, а потом они пообещали, что Другое уснёт и не будет приходить. Он им поверил, но вспомнил что кто-то звал его. Он стал вспоминать, кто же его звал, но вспомнил всё – всё очень важное сразу: маму, брата, сестру, Новый Год, ёлку. Конечно, ёлку! Как он мог позабыть такое главное и простое слово? И он радостно открыл глаза. Светило солнце.
«Доброе утро, Митенька, – сказала ему жена. – Ты хорошо поспал?». Ее голос был мягким и нежным. Он хотел, чтобы она ещё что-нибудь сказала ему, и решил поэтому не отвечать. Но ему захотелось плакать, хотя не было ни грустно, ни больно. И две слезы вытекли из его глаз. Он увидел, как сразу изменилось лицо жены. «Не надо, Митя, не плачь, – сказала она, вытирая его щеки тыльной стороной руки, – не надо. Ты ведь так хорошо поговорил с Сонечкой вчера».
Он нахмурился, вспоминая. Что было вчера? Может быть, было воскресенье? Значит, надо посчитать, сколько дней осталось до праздника. Новый Год обязательно приходит в четверг. Значит, надо посчитать дни до четверга. Он не помнил, как называются некоторые дни, но потом придумал, что можно считать их не по названиям, а по колонкам настенного календаря, который висел напротив кровати. И лучше загибать пальцы, чтобы не сбиться. Он попробовал, но быстро понял, что задача превышает его возможности, и ему в голову пришла простая мысль: спросить у Ани. Только бы она поверила, что это серьёзный вопрос! Он напрягся, чтобы все слова сложились правильно.
– Сколько, – спросил он, – пожалуйста, до четверга?
– До четверга? – он увидел что она растерялась. – Чего сколько?
Он почувствовал тихое бессилие. Ведь он все правильно спросил.
– Пожалуйста, – повторил он, – это важно: сколько до четверга?
– Четверг будет послезавтра, – неуверенно сказала она, – значит, остался один день до четверга.
Он вздохнул с облегчением и сказал: «Спасибо тебе!». Он увидел, как она обрадовалась. Он подумал, что теперь ему надо не забыть, чтобы не пропустить Новый Год. Это так важно, что нельзя надеяться на других. Другие могут забыть. Даже Аня. И он подумал, что ему надо ещё кого-то увидеть до Нового Года. «Саша, – сказал он, – мой брат?».
Он увидел, что лицо жены просияло. Она отошла от него к дверям, и он услышал её громкий голос: «Саша, иди сюда! Он зовёт тебя. Митя спросил про тебя!».
И он увидел брата. Брат стоял перед ним, и они смотрели друг на друга. Он хотел что-то сказать и он видел, что брат тоже хочет что-то сказать, но оба молчали.
– Саша сегодня уезжает, – заговорила жена. – Очень хорошо, что ты проснулся рано. Вам надо попрощаться.
Она сказала это спокойно и буднично, но он уловил в голосе какое-то колебание. Он вспомнил, что он умирает, и хотя не почувствовал при этом ничего, понял, что ему надо быть взрослым и мужественным. Так говорила ему мама, когда умер дедушка.
– Нам надо попрощаться, – сказал он. – Мы можем больше не увидеться.
И тут он почувствовал тяжесть в низу живота, стыд, ещё что-то. Он вспомнил, что должен быть мужественным, напрягся, и понял, что надо сказать.
– Мне надо по-маленькому. Помогите мне встать.
Жена и брат посмотрели друг на друга, брат наклонился, достал что-то из-под кровати, а жена раскрыла его. Он ощутил круглый холод в паху. Ему стало неприятно и стыдно. «Зачем? – сказал он, но без уверенности. – Я лучше встану». – «Пописай, Митенька, пописай, ты молодец», – сказала ему жена, а ещё он услышал громкий шёпот брата: «Ему действительно лучше он уже недели три не просился».
Ему было стыдно, но он забыл слово, которым просят повернуть глаза в другую сторону. Вместо того, чтобы попросить их, он решил сам закрыть глаза. «Как я беспомощен,» – подумал он, и тёплая жидкость полилась из него, заменяя слезы. Лёжа всё так же, с закрытыми глазами, он услышал, как брат на цыпочках выходит из комнаты. Он не помнил, что именно они с братом должны были сделать, но он понимал, что они забыли сделать то, что должны были. У него не было сил позвать брата, и он стал думать вслед брату: «Вспомни и вернись». И брат вернулся. Он услышал его приближающиеся шаги, снова на цыпочках.
– Я не сплю, – сказал он, – но мне не разрешили открывать глаза.
На самом деле он хотел сказать, что ему трудно открыть глаза, но так уж у него сложились слова. Он хотел поправиться, сказать правильно, но вместо этого открыл глаза. Лицо брата приближалось к нему. Он понял, что брат хочет поцеловать его.
– Саша, – сказал он, – не в лоб. Я не мёртвый.
Брат чуть выпрямился, потом решительно наклонился и поцеловал его в губы. И тут он понял, что есть очень важная вещь, которую он чуть не забыл сказать брату. Как хорошо, что он вовремя вспомнил!
– Ты только вернись до четверга. В четверг – Новый Год. Все будут: и мама, и Света, и Анечка. Приезжай с Лялей. Я поставлю ёлку. И на ней будут орехи и мандарины.
И, глубоко вдохнув, он сказал главное, то, что боялся забыть:
– До четверга остался один день.
(1996)
Совершенно потрясающий текст. Известно, что тяжело больные люди иногда получают Свыше посылки энергии и/или видЕния для облегчения страданий — и это может выглядеть как чудо.
«Надземное», 1938 г.
https://agniyoga.org/ay_ru/Supermundane.php
«248. Урусвати знает, как разнообразны бывают Наши посылки.
[…]
нужно наблюдать явления около тяжко больных. Они нередко видят лица незнакомые, которые стремятся облегчить им страдания. Иногда эти лица имеют облик родных ушедших. Разнообразны такие прикасания высших сфер. Нужно оценить всю бережность и заботу, которые проявляются так изысканно.
[…]
Мыслитель, услышав о видении родственников, заметил: «Может быть, Высокие Духи облеклись в такую оболочку».»
«Мир Огненный», Часть III, 1935 г.
https://agniyoga.org/ay_ru/Fiery-World-III.php
«95. У преддверия перехода в Тонкий Мир происходит разобщение ментала с телом. Развитие огненных восприятий помогает полету в Высшие сферы. Разобщение ментала может ярко сознаваться духом, который чувствует отрыв от Земли и устремляется в Высшие Сферы; так происходит соединение двух Миров, которое освобождает дух от физического тела. Вопрос смерти очень озабочивает человечество. Именно, переход так страшит людей. Можно указать, как чудесно устремляется дух в Тонкий Мир, который понял преходящее существование на Земле. Нужно приготовить сознательно дух к отрыву от Земли. Таким образом, утвержденное преддверие раскрывается новоприходящему во всем Огненном величии. Так на пути к Миру Огненному нужно привыкать к отрыву от Земли.
96. Когда дух огненный погружается в сферы надземные, ему не чужды Тонкие Сферы, ибо дух знал явления пространственные. Так новоприходящий может акклиматизироваться в слоях Тонкого Мира. Ощущение радости сопровождает преддверие Тонкого Мира.
97. О последних часах пребывания на Земле следует очень заботиться. Часто последнее устремление может предопределить следующую жизнь, также и слои, в которых дух будет пребывать. Конечно, недопустимо звать в земные сферы, когда дух уже оторвался. Ткани, которые уже освободились от земного притяжения, напрягаются в страшном усилии, чтобы опять ассимилироваться с земною атмосферою. Нужно приучиться мыслить при уходе так же, как и при рождении, и нужно уметь согласовать приемы. Так же как вредны задержки при рождении, так же вредны задержки при смерти. Тонкое образование нового тела должно быть принято во внимание. Раны, причиненные уходящему, приходится лечить в Тонком Мире. Самое жестокое обращение являют с уходящими. Можно сказать, не смерть мучает, но живые люди. Все, приблизившиеся к Огненному Учению, должны знать об этом. На пути к Миру Огненному запомним о законе, утверждающем последние минуты перехода.»
Изумительная новелла Леопольда Эпштейна «ЗВОНОК»
Жена и брат повернули его на бок, и он увидел окно, подоконник, склянки с лекарствами, блестящие ручки ящиков комода и многое другое. Он смотрел на все предметы с удивленьем и радостью. Ощущение новизны и яркости покидало его только когда ему напоминали, что он должен что-то вспомнить. Опухоль, которую врачи видели большим пятном на экране, а его близкие представляли себе тупым безжалостным убийцей, самому ему давно уже не мешала. Он забыл о ней. Он почти не чувствовал боли, он вообще почти не чувствовал плохого. Он мало что помнил и мало уже понимал, хотя и помнил, и понимал больше, чем думали его близкие. Он понимал и помнил, что скоро умрёт, но не помнил, что это значит, и не понимал, что этого надо бояться. Он вёл с кем-то нескончаемые диалоги, но не помнил, с кем и о чем, и не понимал, что это происходило в его полутёмном сознании, а для внешнего мира он только произносил иногда не вполне разборчиво отдельные слова и маловразумительные фразы. Он хотел сделать какое-нибудь хорошее дело, принести всем добро. Он знал, что он любит жену и брата, повернувших его только что на бок, но он уже не помнил точно, что это – его жена и его брат. Он то вспоминал их имена, то снова забывал. У него не осталось сил. Но его желание сделать что-то приятное для них было прекрасным, он понимал это и улыбался. Или ему казалось, что он улыбается. Если он не был счастлив, то лишь потому, что не мог вспомнить чего-то очень важного и понимал, что виноват в этом. И ему не хватало слов, чтобы рассказать, как много в жизни добра и радости. Он хотел, чтобы ему подсказали нужные слова, но просить об этом он не хотел, да и не очень мог, а они не догадывались, и он сердился. Но он быстро забывал, что сердится.
Читать дальше в блоге.