«ЖИДОЧЕК ПРЯЧЕТСЯ» Статья-отклик Дмитрия Быкова на выход двухтомника «Осип Мандельштам глазами современников»

Loading

Двухтомник «Осип Мандельштам глазами современников», составленный Леонидом Видгофом и Олегом Лекмановым («Вита Нова», 2025), — одна из самых увлекательных и жутких книг, какие мне доводилось читать в последнее время, и это при том, что документальной жути во время войны и так избыточно много.

Главный источник жути – разительное несоответствие между масштабом личности Мандельштама – и, разумеется, масштабом его самооценки, вполне трезвой и адекватной, — и восприятием этой личности даже самыми талантливыми и эмпатичными современниками. Практически нет мемуарного свидетельства, из которого не высовывался бы «московский юродивый Оська» (в формировании именно такого образа Мандельштама чаще всего упрекали именно Надежду Яковлевну). Можно возразить, что есть же у нас вполне уважительные, без тени снисходительности свидетельства людей, Мандельштаму равновеликих и с самого начала адекватно его оценивших: есть трехтомник жены, есть эталонный с точки зрения «добрых нравов литературы» очерк Анны Ахматовой, есть точное и почти благоговейное – редкость у этого автора – свидетельство Шкловского, а нам сегодня как раз интересней всего оценки рядовых или средне-одаренных современников, и ценность именно такого взгляда – отдельный аспект современной филологии. Получилась в самом деле «очень своевременная книга» — потому что в силу очередного зигзага русской истории у нас сегодня опять в ходу уважительная отсылка к мнению большинства, особо ценится «взгляд простого человека», слово «интеллигент» опять не то диагноз, не то ругательство, и после нескольких десятилетий канонизации пришло время взглянуть на Мандельштама примерно так, как на него смотрели солагерники. Кто-то где-то слышал, что он замечательный поэт (и даже гениальный, что по нынешним временам опять же ругательство). Но в реальности перед нами чрезвычайно неловкий, невоспитанный эгоцентрик с манерами нарочито комическими, на грани чаплинианы, с невнятной мекающей речью, с подчеркнутым невниманием к собственному внешнему облику и чужому мнению; вычти из этого облика стихи – а большинство как раз вычитает, ибо не читает, — и становится решительно непонятно, на чем основана явно завышенная самооценка этого еврея и его культ в чрезвычайно узком кругу, де факто сводящемся в точку.

Разумеется, проблема несоответствия таланта и репутации ставилась в России неоднократно, — взять хоть Галича с его «Балладой о стариках и старухах, с которыми я вместе жил и лечился в санатории областного совета профсоюза в 110 км от Москвы», — но там поэта-изгоя принимают за миллионера и академика, и самый облик его был, по воспоминаниям всех без исключения современников, аристократичен. Одних, как Ахматову, играла свита, хотя Ахматова и сама по себе была царственна и придавала значительность всему, к чему прикасалась; другие отличались сознательной, отрефлексированной, тщательно выстроенной экстравагантностью – но в случае Мандельштама это как-то вовсе уж на грани шутовства, черной клоунады, с постоянной игрой на понижение. Жена ему охотно подыгрывала — см. хрестоматийные воспоминания Семена Липкина: «Как-то Осип Эмильевич, говоря о чем-то возвышенном, вдруг тонко закричал:
— Надюша, Надюша, клоп!
Он засучил над локтем рукава пиджака и рубашки. Надежда Яковлевна молча приблизилась к нему на своих кривоватых ногах, уверенным щелчком смахнула клопа с руки мужа и так же молча уселась в своем углу».
И это Липкин, поэт, восторженный ученик, — что же говорить о других, взиравших на эту бездетную и безбытную пару с высоты своей пусть жалкой, но обустроенности! Мандельштамы, по-пастернаковски говоря, гибли настолько откровенно, что всем своим поведением отвергали «талон на место у колонн» — далкое благополучие из милости. Не зря Мандельштам с таким бешенством отреагировал на замечание Пастернака: «Квартира есть, можно писать стихи». Понятие о своем месте в социуме у Мандельштама никак не связывалось с квартирой.

Это все пишут люди неслучайные, литературно одаренные или по крайней мере догадывающиеся об истинном значении личности и поэзии Мандельштама. Но даже они ничего не могут с собой поделать – их отзывы варьируются от снисходительности до брезгливости.

«Вот он, гордо запрокинув голову, козликом, перебегает ко мне от дерева к дереву. На пепелище своей собственной шубы он опять ставит принципиальный вопрос:

— Америка выдает помощь писателям, но требует подписи «благодарю» — не обидно ли так получать помощь русскому поэту?» (Пришвин; в дневнике у него Мандельштам назван «сверхчеловеком», но тоже явно иронически).

«Он сильно опустился обрюзг, ходит небритый, подвыпивши, усталый!! Читал он свои не самые лучшие стихи (…) читает очень плохо» (Тарас Мачтет)

«Он расхаживал по своей маленькой нищей комнатке на Тверском бульваре, 25, во флигеле дома, где некогда жил Герцен 10, горделиво закинув вверх свою небольшую верблюжью головку, и в то же время жмурился, как избалованный кот, которого чешут за ухом… продолжал диктовать высокопарно-шепелявым голосом с акмеистическими завываниями». (А это Катаев, который помогал Мандельштамам, когда все от них отвернулись, и уж точно понимал, кто перед ним).

« Мандельштам, ероша обеими руками свой хохолок на взлобье и комично поматывая головой, настойчиво что-то отрицал и, выждав минуту, когда Саянов перестал спорить, нервическим говором проговорил:

— А если бы и так, то что же в этом? А если и не так, то я почту себя обязанным заявить, что и в этом случае ничего такого нету, как вам будет угодно»… (Леонид Борисов, автор «Волшебника из Гель-Гью», отличный очеркист и мемуарист).

«Он мне был физически неприятен, я не могла, например, когда он целовал мне руку» (Ахматова – устно – П. Лукницкому; разумеется, в «Листках из дневника» нет ничего подобного).

«Разговор продолжался еще очень недолго, А. А. спросили, действительно ли Мандельштам также хороший поэт — ибо они этого не считают» (это Парнок и Федорченко не считают – обе женщины весьма одаренные, хотя и большие мифотворицы; наверное, обвинение от Федорченко в жульничестве, которое она повторяла применительно к Мандельштаму, из ее уст особенно оскорбительно, если кто помнит историю книги «Народ на войне»; но это, так сказать, не жульничество, это другое).

«Трудно будет его биографу разобраться во всём этом, если он не будет знать этого его свойства — с чистейшим благородством восстать на то, чем он сам занимался или что было его идеей» (это Ахматова – о том, что он критикует других за то, чем больше всего грешен сам; и это очень точно).

«Деньги были даны Мандельштаму. Только их и видели. С тех пор об этих деньгах не заикались» (таких свидетельств – множество: о деньгах, о книгах – при том, что сам он терпеть не мог, когда книги брали без разрешения).

«Совершенно очевидно, что О. М. хочет заработать и только о своем заработке думает, когда прикасается к этому делу. Было очень тяжело разговаривать с ним — и очень неприятно. Фальшь, фальшь, и совсем не тонкая» («Это дело» — издание Гумилева в «Земле и фабрике», не осуществившееся, конечно)».

И вот такого – два тома, а это я выписал из пятидесяти страниц; в лучшем случае люди Мандельштаму прощают – за стихи, совершенно при этом не сомневаясь в своем праве судить его, в худшем намекают, что и поэтическая слава его дутая, созданная им самим и друзьями-современниками, а стихи нарочито непонятны, мистификация, шифровка без смысла. Для кого-то он – ходячий анахронизм, для кого-то – литературный жулик, нечистоплотный в мелочах, а если кто и признает гениальность (как Катаев), — старательно делает акцент на невыносимости. Поневоле подытожишь словами Ахматовой о Гумилеве, сказанными тому же Лукницкому: «он был очень своеобразным, очень отличался от них, а они были на такой степени развития, что совершенно не понимали этого…» (И, помнится, читая сборник воспоминаний о Гумилеве 1989 года, составленный Вадимом Крейдом, я тоже поражался снисходительности некоторых современников – но их останавливал ореол героизма, Гумилев его получил еще при жизни и жизнью за него заплатил; смерть Мандельштама воспринималась как мученическая – но не как героическая, возникла даже сплетня, что его зэки забили до смерти; сочувствовать можно, уважать нельзя. Была, правда, и другая легенда – о чтении зэкам Петрарки у костра; но и она, если вдуматься, скорее унизительна – нашел кому читать Петрарку!).

Наверное, нет необходимости говорить о том, какая фундаментальная и подвижническая проделана работа (и чувствуется, что авторами двигал благороднейший из научных стимулов – горячее личное любопытство; если это личное любопытство не чувствуется, всегда получается лицемерие). Авторы собирали не сплетни, нет, — хотя некоторое количество сплетен попало в этот свод неизбежно, как и в образцовый труд Вересаева «Пушкин в жизни». Я более чем уверен, что и Вересаев, составляя свой «свод», меньше всего интересовался мнениями Булгарина или даже Вяземского (хотя больше всего врезается в память именно финал: «Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить, особенно пьяного!»). Вересаева интересовала пропасть даже не между гением Пушкина и тем, что вне творчества «средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он»: его занимала, думаю, неизбежная близорукость современников. Современники ревнивы – и искренне считают себя никак не менее значительными фигурами, чем гений (вспомним безупречно точные слова все той же Ахматовой о Сергее Рудакове: он вообразил, что потомки будут восхищаться Мандельштамом, а надо им, Рудаковым!). Тут еще надо упомянуть весьма значительную разницу между гением и талантом: проблема не только в том, что гений велик в чем-то одном и беспомощен во всем прочем, а талант более или менее универсален и даже укоренен в быту. Дело еще и в том, что гений маниакально сосредоточен на своей реализации, до потребителя и современника ему дела нет – он искренне и трезво полагает, что его задача состоит прежде всего в самоосуществлении; бремя, которое он тащит, не дает ему ни на что отвлечься – как беременная на последнем месяце думает только о том, чтобы благополучно разрешиться, и ей нет дела до того, кому она отдавила ногу в автобусе. Талант может себе позволить отвлекаться на оценки соседей – поручение, данное ему, не столь императивно. Я вовсе не оправдываю таким образом эгоцентризма людей, зацикленных на своем творчестве; но ведь это не их вина. Это не единственный и не универсальный критерий гения, иначе слишком многие графоманы сочли бы себя высшей расой, — но ничего не поделаешь: талантливый человек еще думает о впечатлении, которое он производит. А гений даже не оригинальничает, по-эйнштеновски приматывая веревкой подметку к ноге: ему просто не до покупки новых сандалий, другие есть проблемы, единая теория поля, например.

Разумеется, всякий поэт будет читать эту книгу с тайной досадой: вот так ты кого-нибудь облагодетельствуешь – а помнить о тебе будут именно то, как ты три копейки вовремя не вернул или ногу отдавил. Что делать, poet takes himself posthumously, как заметил – на собственном же опыте – Бродский; всякий поэт, читающий мемуары о другом поэте, прикидывает его ситуацию на себя, сколь бы он ни был далек от Мандельштама по уровню или темпераменту. И, вероятно, поэту небесполезно помнить о том, что окружен он обывателями, а не восторженными читателями из будущего. Даже Блок сказал о Мандельштаме при всем уважении чрезвычайно обидные слова (правда, как всегда, наедине с собой, в дневнике): «Постепенно привыкаешь, «жидочек» прячется, виден артист». Ничего не поделаешь, остальные – которые не Блок – видят только «жидочка». И здесь возникает еще одно, самое неприятное послевкусие от этой книги: даже яростные юдофилы юдофильствуют с сознанием своего благодеяния. Еврейство – клеймо несмываемое, о чем сам Мандельштам заметил в «Шуме времени»: «Как крошка мускуса наполнит весь дом, так малейшее влияние юдаизма переполняет целую жизнь». Ты можешь быть величайшим русским поэтом – а все-таки Сергей Клычков скажет о тебе: «Стихи у вас, Осип Эмильевич, русские, а мозги – еврейские». В сознании обывателя Пушкин – тот, кто погиб, как заяц, из-за бабы (в смысле дал себя подстрелить), Маяковский – тот, кто застрелился от страха перед сифилисом, а Мандельштам – еврей, который сначала пытался от этого еврейства сбежать, а потом только в нем и нашел опору. И, наверное, во всех случаях обыватель прав, потому что все так и есть – за вычетом литературы. А время сегодня такое, — примерно как и в двадцатые, и в тридцатые столетней давности, — что литература понятна немногим и большой роли в жизни общества не играет. Сегодня все обнулилось еще радикальнее, еще грубее – сегодня никто уже не скажет «изолировать, но сохранить». Да Сталин – титан мысли по сравнению с нынешней итерацией опричнины. И потому все, чем Мандельштам мог бы оправдаться, все, чем он мог бы защититься от безжалостного взгляда коммунального или трамвайного соседа, — потеряло какой-либо смысл. Артист прячется, и виден жидочек – не вполне нравственно чистоплотный, беспрерывно вляпывающийся в литературные скандалы, а на вопрос, что новенького написали, — орущий, хуже Батюшкова о вечности: «Если бы я что-нибудь новенькое написал, об этом бы уже знала вся Россия!».

Поневоле задумаешься о том, что никакого способа выживания, кроме юродства, у современного русского литератора не осталось – ни на родине, где он виноват по определению (поэзия никогда не станет искренне воспевать людоедство), ни на чужбине, где его язык почти никому не понятен. Как и Олег Лекманов, я служил в армии в конце восьмидесятых, когда студентов гребли поголовно, — и в нашем студенческом призыве было немало самодеятельных литераторов, относившихся к службе без восторга. Стихи одного из них мне помнятся до сих пор – где-то он теперь, понятия не имею: «Покуда мы здесь и из списков не выбыли, пока не упали в последнюю бездну, юродство – мой способ спасенья от гибели, которой я, впрочем, и так не избeгну. Покуда юродивых жалует родина, других одиночек топча оголтело, — уж лучше я буду считаться юродивым, чем дам изуродовать душу и тело. Покуда мне время в своей быстротечности дает забываться в труде одиноком, я лучше юродивым буду в отечестве, чем в чьем-то отечестве буду пророком».

И, разумеется, нельзя не добавить, что книга великолепно оформлена, что в ней изумительно и дотошно подобраны иллюстрации, а комментарии Олега Лекманова, Софьи Киселевой, Ольги Бартошевич-Жагель, Леонида Видгофа и Дмитрия Зуева добросовестны и подробны в лучших традициях русской филологии второй половины ХХ – начала XXI века. На месте, разумеется, и предупреждение об иноагентстве Олега Лекманова, которое в смысле наглядности стоит всех комментариев и половины мемуаров.

Один комментарий к “«ЖИДОЧЕК ПРЯЧЕТСЯ» Статья-отклик Дмитрия Быкова на выход двухтомника «Осип Мандельштам глазами современников»

  1. «ЖИДОЧЕК ПРЯЧЕТСЯ» Статья-отклик Дмитрия Быкова на выход двухтомника «Осип Мандельштам глазами современников»

    Двухтомник «Осип Мандельштам глазами современников», составленный Леонидом Видгофом и Олегом Лекмановым («Вита Нова», 2025), — одна из самых увлекательных и жутких книг, какие мне доводилось читать в последнее время, и это при том, что документальной жути во время войны и так избыточно много.

    Главный источник жути – разительное несоответствие между масштабом личности Мандельштама – и, разумеется, масштабом его самооценки, вполне трезвой и адекватной, — и восприятием этой личности даже самыми талантливыми и эмпатичными современниками. Практически нет мемуарного свидетельства, из которого не высовывался бы «московский юродивый Оська» (в формировании именно такого образа Мандельштама чаще всего упрекали именно Надежду Яковлевну). Можно возразить, что есть же у нас вполне уважительные, без тени снисходительности свидетельства людей, Мандельштаму равновеликих и с самого начала адекватно его оценивших: есть трехтомник жены, есть эталонный с точки зрения «добрых нравов литературы» очерк Анны Ахматовой, есть точное и почти благоговейное – редкость у этого автора – свидетельство Шкловского, а нам сегодня как раз интересней всего оценки рядовых или средне-одаренных современников, и ценность именно такого взгляда – отдельный аспект современной филологии. Получилась в самом деле «очень своевременная книга» — потому что в силу очередного зигзага русской истории у нас сегодня опять в ходу уважительная отсылка к мнению большинства, особо ценится «взгляд простого человека», слово «интеллигент» опять не то диагноз, не то ругательство, и после нескольких десятилетий канонизации пришло время взглянуть на Мандельштама примерно так, как на него смотрели солагерники. Кто-то где-то слышал, что он замечательный поэт (и даже гениальный, что по нынешним временам опять же ругательство). Но в реальности перед нами чрезвычайно неловкий, невоспитанный эгоцентрик с манерами нарочито комическими, на грани чаплинианы, с невнятной мекающей речью, с подчеркнутым невниманием к собственному внешнему облику и чужому мнению; вычти из этого облика стихи – а большинство как раз вычитает, ибо не читает, — и становится решительно непонятно, на чем основана явно завышенная самооценка этого еврея и его культ в чрезвычайно узком кругу, де факто сводящемся в точку.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий