Дмитриев М.А. Мелочи из запаса моей памяти. Выдержки

Дмитриев Михаил Александрович — Мелочи из запаса моей памяти. М., 1869 – 297с. №254046 в Герценке.

Ломоносова видал мой дед в Петербурге, но знаком с ним не был. Ломоносов, как ученый, занятый делом, как человек серьезный и притом не богатый и не в дворянском роде, не принадлежал к большому кругу как Сумароков. Об его характере дед всегда отзывался с уважением. Рассказывал о его беспрерывных ссорах с Сумароковым, оправдывая, однако, Ломоносова. Судя по его словам, Ломоносов был неподатлив на знакомства, и не имел нисколько той живости, которую отличался Сумароков, и которую тем более надоедал он Ломоносову, что тот был не скор на ответы. Ломоносов был на них иногда довольно резок, но эта резкость сопровождалась грубостью. А Сумароков был дерзок, но осторожен. Выигрыш был на стороне последнего. Иногда, говорил мой дед, их нарочно сводили и приглашали на обеды, особенно тогдашние вельможи, с тем, чтобы стравить их. Таков был век!

Ледяной дом был описан академиком Крафтом и напечатан с приложением гравированного плана и фасада. Все производство постройки, вся внутренность дома и украшения наружные описаны подробно. У меня есть печатный экз. этого описания, ныне очень редкого.

Сумароков очень любил блистать умом и говорить остроты, которые ныне, вероятно, не казались бы остротами. Любил умничать, что тогда принималось за ум, а ныне было бы очень скучно. Например, однажды за столом моего деда подали кулебяку. Он, как будто не зная, спросил: «Как называется этот пирог?» – «Кулебяка» – «Кулебяка, повторил Сумароков: какое грубое название, а ведь вкусна. Вот так то иной человек по наружности очень груб, а распознай его: найдешь, что приятен». Замечание очень обыкновенное, которое мой дед, однако, не применял к Сумарокову.

Под конец своей жизни Сумароков жил в Москве, на Кудринской площади. Он уже был предан пьянству без всякой осторожности. Не редко видал мой дядя, как он отправлялся пешком в кабак через Кудринскую площадь в белом шалфроке. Он женат был на какой-то своей кухарке, и почти ни с кем не был уже знаком.

Никита Афанасьевич Бекетов, родной брат моей бабки, был любимцем Елизаветы. Она никогда не забывала его, обогатила и дала ему земли и деревни близ Царицына в Астраханской губернии. Там была у него великолепная деревня Отрада с виноградными садами, роскошной мельницей, в которой не было ни малейшего стука, ни малейшей пыли, и стояли красного дерева столы для игры в карты. Ему принадлежали богатые рыбные ловли, от которых произошла БЕКЕТОВСКАЯ икра, некогда знаменитая.

При Екатерине он был астраханским губернатором и много содействовал устройству тамошнего края. Между прочим, при нем была заведена и устроена знаменитая колония Гернгутеров, или Моравских братьев, под названием Сарепта.

Он был приятный стихотворец и написал много нежных песен.

Он был истинным благодетелем вверенного ему края, любим и уважаем родными и чужими. Умер в 1794 году.

В домашней жизни, в старину, жили мирно и без всякого беспокойства. Это продолжалось до самого межеванья. Но с той поры (хотя все благоразумные люди признавали пользу межевания) деревенское спокойствие прекратилось.

Споры бывали и прежде, но ненадолго, без последствий, и кончались полюбовно между собою. Мирились на первой попойке.

Споры о земле произвели ссоры между соседями. Наплыв землемеров и других чиновников, людей голых и голодных, усилил вообще взятки, всегдашнюю болезнь России. Новые тяжбы подали и судам новый случай к лихоимству. Суды и чиновники сделались нужны и страшны. Корыстное чувство, не имевшее прежде случаю к придирке, пробудилось. Все были в беспрестанном беспокойстве, начались раздоры, и вражда переходила к детям и внучатам.

Мы любим общество образованное, которого и нынче там (в деревне) не находишь. Мы любим картины природы. Тогда о них не имели понятия. Мудрено ли, что Сумароков и его последователи описывали в своих эклогах выдуманные нравы и выдуманную природу, и то и другое не наши?

Нравы были совсем не поэтические и не изящные. А природы вовсе не было!

Не было потому, что природа существует только для того, кто умеет ее видеть, а умеет душа просвещенная. Природа была для тогдашнего помещика то же, что она теперь для мужика и купца.

Мужик видит в великолепном лесе – бревна и дрова. В бархатных лугах, эмальированных цветами – сенокос.

Купец видит в лесу, шумящем столетними вершинами, барошные доски, или самовар и круглый пирог с жирной начинкой, необходимые принадлежности его загородного наслаждения.

После этого есть ли для них природа?

Потому-то и Сумароков населял свои эклоги сомнительными существами пастушков и пастушек, что нечего было взять из сельского существования. Потому-то и для наших старинных помещиков – природы совсем не было.

Бедные дворяне ничему не учились. Привыкали только к хозяйству. Барыни и девицы были почти все безграмотны. Мать первой супруги нашего поэта, князя Ивана Михайловича Долгорукого (он сам говорит это в своих «Записках») не умела ни читать, ни писать. В 12 верстах от нас, в деревне Ивашевке, много было дворян и дворянок, и во всей деревне был только один грамотник, дворовой человек одной из барынь Фадька, который писал письма за всех.

Учиться основательно и узнавать положительные предметы, нужные для просвещения, начали мы собственно только с Указа 1809 года от 6 августа, и обязаны этим Императору Александру.

В самую старину только и было одно место, выпускавшее молодых дворян образованными людьми. Это кадетский корпус.

Посмотрите наши старинные песни. В них найдете вы иногда кого-нибудь в чистом поле. Иногда рябинушку кудрявую. Иногда цветики лазоревые. Но всегда одни части природы, несовокупленные вместе, да и те только по отношении к лицу. А найдете ли вы где-нибудь полную картину, взятую с природы? Нигде!

Пиры стоили недорого: все было домашнее. Было бы впору сварено и изжарено, а приправ и искусства не спрашивали! Домашняя ветчина, говядина, куры, утки, индейки, жирные гуси, капуста, морковь, масло. Все это не покупалось. Рыба была, в приволжских губерниях, почти ни почем. А о приправах и пряностях, даже о салатах – и не слыхивали. Но были сыты и без них. Ставили на стол и вина, но какие вина! А более подавали наливки! Жили по тогдашнему хорошо. По-нынешнему, даже в отдаленных деревнях, нельзя и подумать, так угостить соседей, как тогда угощали.

До начала царствования Александра I, до этого Указа, как и чему учили? Во-первых, по-французски. Потом мифологии, наконец, истории и географии на французском языке. Под историей подразумевалась только древняя история, а о средней и новейшей помину не было.

Русской грамматике и Закону Божьему совсем не учили, потому что для этих двух предметов не было учителей.

Домашние учителя грамматики не знали.

Сельские священники, происходя постепенно из дьячков, знали только практику церковной службы, по навыку, а катехизиса и сами не знали.

Так учили и меня, пока я не поступил в Университетский благородный пансион. Можно себе представить как трудно было привыкать к основательному учению, к множеству предметов, о которых я и не слыхивал.

Благодетельный Указ Александра все переделал, но и ему покорились немногие. Например, о латинском языке было такое понятие (впрочем, то же и нынче в провинциях), что он нужен только для лекарей и семинаристов. Как все удивились, что по этому указу требуется для дворянских детей знание языка латинского! Само слово «студент», звучало не по-дворянски! Будем благодарны правительству и его принудительным мерам: без них мы никогда бы не образовались.

Из Указа от 6 августа 1809 года «О правилах производства в чины по гражданской службе и об испытаниях в науках для производства в коллежские асессоры и статские советники».

«Исключая университеты Дерптский и Виленский, все прочие учебные заведения, в течение сего времени открытые, по малому числу учащихся, не соразмерны способам их учреждения. К большому прискорбию Нашему, Мы видим, что ДВОРЯНСТВО, обязанное примером своим предшествовать всем другим состояниям, в сем полезном учреждении менее других принимает участие. Между тем, все части Государственного служения требуют сведущих исполнителей, и чем далее отлагаемо будет твердое и качественное образование юношества, тем недостаток впоследствии будет ощутимее».

Полное собрание Законов Российской Империи с 1649 года. Том XXX. СПБ, 1830, с.1054-1057.

Математик может быть порочным неверующим, и все оставаться математиком. А в поэте – вместе с низким пороком падает и дарование.

Лучшее издание сочинений Богдановича – это издание Бекетова, напечатанное в его же типографии. Никто у нас не издавал книги с таким тщанием. Он присовокупил к нему все варианты автора, сличив разные издания, что у нас никогда не делается. В 1811 году он напечатал маленькое прекрасное издание «Душеньки» на веленевой бумаге, которое до выпуска в продажу почти все погибло во время нашествия французов. Осталось только 11 экз., из которых у меня три.

Худшее издание сочинений Богдановича – это, несомненно, Смирдинское 1848 года. Смирдин перепортил текст во всех наших авторах. У Ломоносова, Карамзина, Капниста, Лермонтова, словом у всех. Где недостает стихов, где они переломаны, где переставлены с места на место. Даже у Карамзина один стих из 37 куплета попал вперед, в 12-й. Такие издания – стыд наших типографий.

Кострова мой дядя знал лично. Но анекдот, написанный Д.Н. Бантыш-Каменским в его «Словаре», будто бы Дмитриев привез пьяного Кострова в Санкт-Петербург, совершенная небылица. А ее повторяли в журналах!

Костров – кому это неизвестно! – был действительно человек пьяный. Вот портрет его: небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглаженные, тогда как все носили букли и пудрились. Коленки согнуты, на ногах стоял нетвердо и был вообще, что называется, рохля. Добродушен и прост чрезвычайно, необидчив, не злопамятен, податлив на все и безответен. В нем, говаривал мой дядя, было что-то ребяческое. У меня есть его гравированный портрет.

Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он и переводил Илиаду. Домашние Шувалова обращались с ним, пости не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли.

Однажды мой дядя пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?». Лакей отвечал: «Дома, пожалуйте сюда!». И привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос, чем он занимается, Костров отвечал очень просто: «Да вот, девчата велели что-то сшить!» – и продолжал свою работу.

Костров хаживал к Ивану Петровичу Бектову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чашка с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович. У них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н.М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресениям.

Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно. А Костров принимал эту ссору не на шутку. Потом доводили их до дуэли. Карамзину давали в руку обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.

Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетов и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всяк уделил ему своего платья, кто французский кафтан, кто шелковые чулки и прочее. Наконец, при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел. Но шли они за ним на некотором расстоянии, поотдаль. Для того, чтоб идти с ним рядом, было несколько совестно. Костров и трезвый был не тверд на ногах и шатался. Он во всем процессе одевания повиновался как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был смешон. Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери, и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений.

Костров под действием своего упоения не был весел, а более жалок. Иногда в этом положении, лежа на спине, обращался он мыслию и словами к какой-то любезной, которой, вероятно, никогда и не было. Называл ее по имени и восклицал: «Где ты? – На Олимпе? – Выше! – В Эмпирее? – Выше! – Не постигаю!» – и умолкал.

В 1829 году была напечатана книжка под названием: «Некоторые любопытные приключения и сны из древних и новых времен». Я думаю, она пошла у наших журналистов наряду с сонниками, но она замечательна во многом для тех, которые верят, что есть связь этого мира с другим, которого мы не видим. Там на странице 173 напечатана статья под заглавием «Необыкновенное приключение, бывшее в Москве в конце предшествующего столетия, с г-ном К…, русским ученым – и им самим описанное». Сообщаю тем, которые не знают, что этот русский ученый К… — наш переводчик Илиады, Ермил Иванович Костров. Не полюбопытствует ли кто прочитать это необыкновенное приключение? – Кто хочет, может принять его за бред, а кто хочет, может принять за истину. Но и бред такого рода остается замечательным. Я знаю только, что оно описано действительно самим Костровым. Хотя он и был поэт, но не отличался слишком живым воображением. А обмана нельзя ожидать от такого простодушного человека!

Херасков был в большом уважении, и по благородному своему характеру, и по сочинениям. Действительно, у Хераскова было воображение, но не было творчества. Он, кажется, многое придумывал хладнокровно и помогал своему воображению процессом мысли. У него нет внезапного пыла. Он заменял его терпением и искусством. Однажды мой дядя пришел к Хераскову и застал его за чтением Лагарпова «Лицея». Он читал его разбор французских трагиков. «Не так бы я написал свои трагедии, сказал Херасков, положив книгу, ежели бы прочитал это прежде!».

Супруга Хераскова, Елизавета Васильевна, была и сама стихотворица. Она печаталась в журналах. Она была очень добра, умна и любезна. Ее любезность много придавала приятности их дому, уравновешивая важность и некоторую угрюмость ее мужа. Их очень любили и уважали.

У Хераскова собирались по вечерам тогдашние московские поэты, и редко что выпускали в печать, не прочитавши предварительно ему.

Хераскова уважали как поэта и Державин, и Дмитриев.

Деревня Хераскова, где он жил каждое лето и где написал большую часть своих сочинений, называется Очаково, по Можайской дороге.

У нас нет терпения, мало любви к литературе. Просвещение не разлилось равно, а скопилось в одном углу, в который большая часть грамотных людей и не заглядывает.

Первая супруга Державина была Екатерина Яковлевна Бастидонова. Отец ее был португалец Бастидон, камердинер Петра III, а мать – кормилица Императора Павла.

Вторая его супруга была Дарья Алексеевна Дьякова, родная сестра супруги Василия Васильевича Капниста, который, следовательно, был Державину свояк.

Державин, любя нежно вторую жену свою, не мог забыть первой.

Державин любил природу, как живописец, и никакая красота ее не ускользала от его взгляда.

Обыкновенное общество Державина составляли: И.Ф. Богданович, Алексей Николаевич Оленин, Николай Александрович и Федор Петрович Львовы, П.Л. Вельяминов и Василий Васильевич Капнист.

А.Н. Оленин известен своей изобретательностью и талантом в рисовании. Известен как знаток и любитель художеств.

Н.А. Львов, кроме ученых сочинений, известен в нашей литературе началом богатырской повести «Добрыня», написанной в духе старинной русской поэзии.

П.Л. Вельяминов известен был многими переводами и, между прочим, народной песнею «Ох вы, славные русские щи!».

Литературная Москва исстари соперничала с Петербургом.

В старину все писали оды и песни. Одни предполагают восторг, другие чувство. Нынче не пишут ни од, ни песен. Неужели из этого должно заключить, что в наше время нет ни восторга, ни чувства? И все эти песни пелись и в обществе светском и в народе. Таким образом, чувства поэта переходили в народ. Нынче нет этого. Песен было много.

Наша литература последней половины XVIII века была не так слаба, как некоторые о ней думают. Она ограничивалась не одними цветочками, но приносила и плоды, которыми в свое время пользовались и наслаждались.

В столице не было еще библиотек для чтения книг за некоторую плату. Не было еще огромных журналов, в которых нынче печатаются целые романы. И потому переводы больших и многотомных книг имели много читателей. По деревням, кто любил чтение, и кто только мог, обзаводился небольшой, но полной библиотекой. Были некоторые книги, которые как будто почитались необходимыми для этих библиотек и находились в каждой. Они перечитывались по несколько раз всею семьей. Выбор был недурен и довольно основателен. Например, в каждой деревенской библиотеке непременно уже находились: Дон-Кихот, Робинзон Крузо, Древняя Вифлиолика Новикова, Деяния Петра Великого с дополнениями, История о странствиях вообще Лагарпа, «Всемирный путешествователь» Аббата де ла-Порта и Маркиз Г.» в переводе Ивана Перфильевича Елагина, роман умный и нравственный, но ныне осмеянный.

Ломоносов, Сумароков и Херасков были у тех, которые любили стихи.

После уже начали прибавляться к эти книгам сочинения Вольтера (три тома, 1802 год).

В начале XIX столетия вошли у нас в моду: романы Августа Лафонтена, госпожи Жанлис и Коцебу. Но никто не пользовался такой славой, как госпожа Радклиф! Ужасное и чувственное – вот были, наконец, два рода чтения по вкусу публики. Чтение такого рода заменило, наконец, прежние книги.

Все эти книги, то есть романы и немецкие, и английские, переводились большей частью с французского: почти один иностранный язык этот был у нас известен. Даже знание немецкого языка было большой редкостью почти до 1820-х годов. Когда я был в университете (1813-1817) почти никто не знал по-немецки.

Помню я и деревенские чтения романов. Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, остальные слушали, особенно дамы и девицы. Дело в том, что при этом чтении, в эти минуты, вся семья жила сердцем или воображением, и переносилась в другой мир, который в эти минуты казался действительным, а главное – чувствовалось живее, чем в своей однообразной жизни.

Я упоминал о Вольтере. Непостижимо, как повсеместно было его имя. С каким наслаждением читали у нас, еще в конце XVIII века, все, что переводилось из Вольтера. Надобно заметить, что эти переводы были по большей части плохи и грубы. Цвет Вольтерова остроумия исчезал совершенно. Оставалась только ткань происшествия, или смелая мысль, иногда по счастья непонятная и лишенная его тонкого стиля, иногда топорная и грубая!

Дух Вольтера много наделал вреда и у нас! Я помню время, всегда насмешки над религией не только извинялись, как шутка, но были даже признаком остроумия! Послание Фонвизина «К слугам» знали наизусть. Его «Бригадир» наполнен текстами из таких источников, которые ныне почитаются неприкосновенными.

Август Коцебу был у нас переведен почти весь. Было время, только его пьесы игрались в наших театрах. Их поставлял в театр и книгопродавцам, по большей части, Алексей Федорович Малиновский, который был тогда еще секретарем в Архиве Иностранной коллегии. Он сам не знал ни слова по-немецки. Их переводили чиновники Архива, а он исправлял. Или отдавал за деньги Медоксу, содержателю тогдашнего театра.

Алексей Федорович Малиновский написал оперу «Старинные святки», которая так нравилась публике, что ее играли лет тридцать. Такова сила народности в литературе.

До Новикова мало было книг для общего чтения. Они были редки. Между грамотниками простого народа, между купцами, между помещиками и их людьми были известны церковные книги и духовные церковной печати. Мало помалу это вывелось с умножением книг светских. А теперь что читает наш народ! Мне случалось в Москве, проходя мимо читающего лавочника, посмотреть у него книгу. По большей части Поль-де-Кок, или другие французские романы, из которых они учатся семейному разврату и обману. Из поэзии – одна любимая книга, которой нынче не могут начитаться – «Конек-Горбунок».

Просвещение, которое все-таки состоит не во многом знании, а в отчетливой и ясной мысли, переходило постепенно от высшего к низшему.

Что теперь возбуждает зависть и ненависть, именно разделение на знатных и незнатных, то служило в старое время единению. Я помню, у моего деда, в дни именин и приходских праздников, собирались и судьи, и купцы, и богатые и бедные. Всем было место. Все были приняты радушно. Всем было равное угощение. Все сидели за одним столом. Все беседовали вместе.

История нашей поэзии делится на три периода. От Ломоносова до Дмитриева – период старого стиля и в слове и в форме поэзии. От Дмитриева до Пушкина – период нового стиля и художественности. После Пушкина – период произведений без всякого стиля и формы.

Лучшие поэмы нашего времени принадлежат тоже к школе и стилю Пушкина, но их немного.

Вместо Новиковской благородной предприимчивости наступила предприимчивость торговая и поддельная универсальность.

Не было человека обходительнее и добрее Карамзина в обращении. Голос его был громок и благозвучен. Он говорил с необыкновенной ясностью. Спорил горячо, но логически. Никогда не сердился на противоречия. Вот так изобразил его Жуковский в письмах моему дяде.

«История Государства Российского» Карамзина была напечатана в 1818 году без цензуры, по Высочайшему повелению.

По приезде Государя в Москву, граф Ростопчин вызвал к себе Сергея Николаевича Глинку, что испугало чрезвычайно жену его. Но Ростопчин вручил ему от имени Государя Высочайший рескрипт и орден Святого Владимира 4-й степени и сказал ему: «Именем Государя развязываю Вам язык и руки. Говорите и пишите, что найдете нужным. Вот Вам триста тысяч рублей. Употребляйте их по Вашему усмотрению, безотчетно. И действуйте на народ к доброй цели, потому что он имеет к Вам доверенность!». Глинка действовал сильно и много способствовал восстановлению народной толпы против Наполеона и французов. По изгнанию французов из Москвы и по возвращению в нее графа Ростопчина, он принес и возвратил ему 300 тысяч рублей в целости. Сам он провел всю жизнь в бедности.

Глинка писал много и в стихах и в прозе: трагедии, повести, книги для воспитания. Перевел много книг.

В свое время патриотические сочинения Глинки имели обширный круг читателей, особенно между сельскими дворянами, между грамотными купцами и между всеми читающими людьми простого народа.

Имя Глинки и его сочинения имели огромную популярность.

«Русская история» Глинки, написанная без всякого критического взгляда и языком простым, имела четыре издания.

Есть одно сочинение С.Н. Глинки, совершенно забытое, но при нашей бедности в трудах мысли и науки, должно быть упомянуто. Это «История ума человеческого от первых успехов просвещения до Эпикура» (1804 год). Она содержит в себе изложение систем древней философии.

Начитанность Глинки была удивительна! Он не только помнил все то, что прочитал, но помнил наизусть целые места из Монтескье, Бекарии, Наказа Екатерины, Руссо, Вольтера, Дидерона, Франклина. Одним словом из того, что читал. Он очень хорошо знал французский и немецкий языки. Французов, их воспитания, их образа мыслей терпеть он не мог, но по-французски говорил охотно. Глинка был откровенен. Не любил французов и пользовался тем, что есть у них хорошего.

Он перевел на французский язык и напечатал первые тома «Писем русского офицера» младшего своего брата Ф.Н. Глинки.

С.Н. Глинка был цензором. Это был снисходительный и беспристрастный цензор из всех бывших и будущих. Он не смотрел ни на что и ни на кого. Был верен Уставу и не думал прежде всего о собственном самосохранении, а потом уже о чужой рукописи.

Однако цензура не прошла ему даром, хотя без всякой вины с его стороны как цензора. Однажды прислано было Высочайшее повеление посадить Глинку на Ивановскую гауптвахту (в Кремле, у колокольни Ивана Великого). Это случилось зимой 1830 года. Но это было торжеством Глинки! Как узнали, что Глинка в Москве на гауптвахте, бросились навещать его. В три-четыре дня перебывало у него человек триста с визитом. Дядя мой, бывший некогда министром юстиции, одним из первых навестил его. Не всякий бывший министр на это бы решился. Так показала свое негодование Москва. До Петербурга дошли слухи об этих визитах и его выпустили.

Падению Сперанского способствовала, между прочим, одна секретная бумага по делам Швеции, полученная им тайно от Бока, служившего в Иностранной коллегии. Бумага, которая доказывала, что Сперанский втерся в дипломатические тайны, которые не должны были быть ему известны.

Жуковский много терпел и мало знал дней светлых. Он терпел и от недостаточного состояния, терпел и горе любящего сердца. Едва ли не под конец своей жизни Жуковский успокоился первый раз, узнавши семейное счастье, которое очень поздно озарил его любящую душу.

Немногие из наших поэтов действовали столь долго и постоянно на поприще литературы, как Жуковский. Его поэтические труды захватывают полстолетия. Жуковский, как все великие поэты, не покорялся ни примерам предшественников, ни требованиям современников. Он проложил путь собственный и вел читателей за собой.

Пушкин был последним из наших поэтов, примыкавший к родословному древу наших литераторов и к непрерывной летописи преданий нашей литературы. Прежде долго созревали, долго наслушивались, пока не начинали сами говорить и писать. Нынче начинают с того, что других учат.

Александр Рашковский, краевед, 7 мая 2012 года.