![]()
Сегодня день рождения человека, которому не нужно было придумывать себе титулов и регалий. Который сумел отказаться от них ради верности главному — тому же, что и сделало его великим ученым и равновеликим человеком. “Он думал не ступеньками, а пролетами” — сказал мне как-то еще в отрочестве его университетский друг.
Андрей Дмитриевич Сахаров.
Сегодня ему 104.
Фотография мальчика в матроске стояла у мамы на книжной полке, сколько я себя помню. Как-то раз перед самой школой я решила поинтересоваться, кто этот мальчик в матроске — дедушка или какой-то родственник?
Это Андрей Дмитриевич Сахаров, — сказала мама. Посадила меня рядом и рассказала все: про водородную бомбу, про свободу и права человека, про то, в какой стране нам довелось родиться, про Горький. На дворе стоял 1980й год, гремела Олимпиада, а сквозь нее с треском прорывались главные ночные радионовости.
Так и жили. И Андрей Дмитриевич, и Елена Георгиевна жили где-то совсем рядом, и казались почти родственниками. И город Горький имел свой горький смысл: nomen omen. А фотография задумчивого мальчика в матроске стояла на книжной полке и глядела на нас. Но смогли ли мы научиться его взгляду? И взглядам?
Россия — страна символов. Они заслоняют реальность, ими заслоняются от реальности.
«Россия должна гордиться Сахаровым»,— пишет чуть ли не каждый второй хороший либеральный.ру.
Только гордость, как медаль на фасаде, заслоняет собой содержание.
Разве сейчас не естественней обратная постановка вопроса?
Гордился ли бы Сахаров сегодняшней Россией? Ответ очевиден. А гордился бы он теми, кто так гордится им? Тоже сомневаюсь.
Может быть, пора уже хотя бы сейчас, наконец, перестать гордиться направо и налево и просто выучить урок Сахарова? Перечитать его выступления, статьи и книги, а не опять носить портрет на хоругвях?
Урок осуждения войны в Афганистане. Урок личного сопротивления. Урок отказа от профессиональных достижений во имя правды. Урок пересмотра собственных позиций?
Про КГБ/ФСБ/нынешний российский режим и его мифологию и так всё понятно. Он законсервирован в архаичном прошлом и не претерпел содержательных изменений с Сахаровских их времен. Но и либеральная интеллигенция оказалась точно так же невосприимчива к идеям мира, прогресса и прав человека, ко всем урокам Сахарова, как и его оппоненты и враг — и просто всасывает его как часть собственной мифологии— мифологии с обратным знаком, чем официоз, но от этого не менее бесплодной.
Если во время ежедневных ракетных обстрелов Украины писать о том, как гордиться Сахаровым — значит, гордиться нечем, значит, Сахаров не был услышан и прочитан даже теми, кто сумел апроприировать и его, распилив пополам с официозом. Точнее, и пилить было не нужно. Всё та же иконостатическая культура. На одной стороне иконостаса прежде всего Сахаров-правозащитник, на его обороте Сахаров-отец водородной бомбы (это же гласит и мемориальная доска в Москве).
И то, и другое мертво.
Нас всех учили в школе писать сочинения о «маленьком человеке». И в той же школе мы на собственном опыте узнавали, как легко маленьких людей заставить стать толпой — клеймящей, захллпывающей, затаптывающей. Теперь проходим те же уроки в онлайн школе. Опыту нонконформизма, как и многому другому, лучше учиться с детства, и я очень благодарна маме и Андрею Дмитриевичу за эти уроки.
«Я никогда не считал себя лидером какого-либо движения, и не претендовал на это. Все мои действия и высказывания носили частный, индивидуальный характер, отражали мои убеждения (или сомнения), мои нравственные импульсы.»
Андрей Дмитриевич Сахаров.
На днях 18 мая была еще одна годовщина —годовщина депортации крымских татар. Но 1944 год лишь один из эпизодов постоянного преследования этого героического народа Крыма. Я помню имя Мустафы Джемилева с раннего детства.
Вот что писал Андрей Дмитриевич в 70-е годы (спасибо Tatiana Yankelevich за напоминание).
Просто, почти буднично, непреклонно, на единственно возможной точной ноте подлинности и единства слова и поступка. И если вспоминать Сахарова, то именно так — в единстве слова и поступка:
«На 6 апреля 1976 года были назначены сразу два суда – над Андреем Твердохлебовым в Москве и над Мустафой Джемилевым в Омске. Несомненно, это не было случайное совпадение: КГБ хотел лишить кого бы то ни было, в том числе и меня, возможности присутствовать на обоих судах. Я решил, что важней поехать в Омск. В Москве в это время еще было много людей, которые придут к зданию суда над одним из известных диссидентов, в Москве есть иностранные корреспонденты. В Омске ничего этого нет. Можно было опасаться, что почти никакая информация о процессе в Омске не станет вообще доступной общественности или станет известна очень нескоро. Я сделал о своем решении заявление, и мы с Люсей вылетели в Омск (3 часа полета, билеты не без труда купили с помощью моей “геройской” книжки).
Мустафа Джемилев, суд над которым предстоял в Омске, — один из активистов движения крымских татар за возвращение в Крым. Он родился во время войны. В двухлетнем возрасте вместе со всеми крымскими татарами (женщинами, стариками и детьми — большинство мужчин на фронте) вывезен из Крыма. Конечно, он не помнит ужасов эвакуации и первых лет жизни в Узбекистане. Но рассказы об этом и о далекой и прекрасной земле Крыма — та духовная атмосфера, в которой растут он и его сверстники.
Мустафа с головой окунается в борьбу за права своего народа. И в ответ — безжалостные репрессии. В 1976 году кончался очередной срок заключения, который он отбывал в лагере недалеко от Омска. За полгода до окончания срока против него было возбуждено очередное дело о “заведомой клевете на советский государственный и общественный строй”: якобы он говорил, что “крымские татары насильно вывезены из Крыма, и им не разрешают вернуться”. Само по себе это так и есть, и Мустафа много раз писал об этом в подписанных им документах и мог, конечно, говорить, но следствию был нужен свидетель. Приехавшие в Омск следователи КГБ концентрируют свои усилия на заключенном того же лагеря Иване Дворянском, отбывающем 10-летний срок заключения за непреднамеренное (в аффекте) убийство человека, оскорбившего, по его мнению, его сестру. Сначала Дворянский противится усилиям следователей и передает “на волю” записку о том давлении, которому он подвергается, — угрозам и обещаниям. За несколько месяцев до суда Дворянского изолируют от остальных заключенных, помещают в карцер. Мы не знаем, что там с ним делают. Через месяц он дает необходимые показания, которые и ложатся в основу нового дела Мустафы Джемилева. С момента возбуждения дела Мустафа держал голодовку, и это нас очень волновало. На суд приехал адвокат Швейский из Москвы, родные Мустафы (мать, брат, сестры) и крымские татары из Ташкента. Швейский раньше защищал В. Буковского и А. Амальрика, и мы знали, что он умел находить необходимую линию между требованиями адвокатской этики и профессии (а он прекрасный адвокат) и реальными условиями работы советского адвоката на процессе инакомыслящего. Конечно, не все в этой линии нас устраивало, но все же это было кое-что. В первый наш приезд суд был отменен под каким-то нелепым предлогом (кажется, авария водопровода в следственной тюрьме). Очевидно, власти хотели, чтобы мы уехали и не приезжали (это их желание только подтверждало правильность сделанного мною выбора). Отсрочка в особенности волновала нас потому, что мы не знали, в каком состоянии находится голодающий Мустафа. Хотя было утомительно и накладно совершать неблизкий путь вторично (не только нам с Люсей, а и всем приехавшим на суд), мы твердо решили не отступать, и 18 апреля (если я не ошибаюсь в датах) опять вылетели в Омск.
При устройстве в гостиницу произошел забавный эпизод. Женщина-администратор, увидев в паспорте мою
фамилию, нервным движением отбросила его и воскликнула:
– Такому мерзавцу, как вы, я куска хлеба не подам, не только что номер предоставить.
В холле сзади нас молча стояли крымские татары — у них-то уже были койки. Они привыкли игнорировать подобные оскорбления в свой адрес и теперь смотрели, что будет со мной. Вдруг администраторша засуетилась:
– Ах, ах, я так переволновалась, у меня заболело сердце. Нет ли тут у кого-нибудь валидола?
Татары продолжали молча стоять. Я сказал:
– Валидола нет, но, Люсенька, у нас должен быть нитроглицерин.
– Нет, глицерина я боюсь.
Мы пошли вместе с татарами в их номер – у нас было о чем поговорить. Через полчаса явилась та же администраторша:
– Товарищ Сахаров, вот ваши ключи от номера. Когда вы освободитесь, спуститесь, пожалуйста, вниз, заполните карточку.
Несомненно, номер мне дали по указанию ГБ, не хотели скандала, а предыдущий эпизод был — личная инициатива “истинно советского человека”.
В конце дня из Москвы приехал Саша Лавут. На другой день начался суд. В зал, кроме подобранной публики и гебистов, пустили первоначально всех родных Мустафы: мать, брата Асана, сестер. Обстановка в зале суда, а вследствие этого и вовне, сразу же начала стремительно накаляться. Мустафа, который продолжал голодовку, еле стоял на ногах. Судья перебивал его на каждом слове, практически не давал ничего сказать. Но особенно судья пришел в неистовство, когда Дворянский отказался от своих ранее данных, с таким трудом выбитых у него показаний. Рушилось все обвинение! Придравшись к какой-то реплике Асана, судья удалил его из зала. Затем была удалена Васфие (сестра Мустафы), пытавшаяся дать понять ему, что в Омске — Сахаров (она употребила для этого татарское слово, обозначающее сахар). И, наконец, во второй день суда удалили мать Мустафы. Когда выведенную мать не пустили после перерыва в зал, она заплакала, закрыв лицо руками. Я закричал:
– Пустите мать, ведь суд – над ее сыном!
Стоявшие у дверей гебисты ответили насмешками и стали отталкивать нас от дверей зала. В этот момент Люся сильно ударила по лицу штатского здорового верзилу, распоряжавшегося парадом, а я – его помощника: оба, несомненно, были гебистами. На нас сразу накинулись милиционеры и дружинники, татары закричали, бросились на выручку — возникла общая свалка. Меня и нескольких татар вытащили на улицу, бросили в стоящие наготове “воронки”. Я оказался рядом с девушкой-татаркой и одним из тащивших меня милиционеров. Он оказался по национальности казанским татарином, и девушка стала его тут же громко укорять. Милиционер смущенно вытирал потное после схватки лицо. Люсю в этот момент затолкали в какую-то комнатушку. Тащили ее очень грубо, толкали, все руки у нее оказались в кровоподтеках и синяках. Меня привезли в отделение милиции, пытались допрашивать; я отказывался, требуя, чтобы мне дали возможность увидеть жену. Через час-полтора меня отпустили, а Люсю в это время привезли в то же отделение, где перед этим находился я. Тут уж Люся стала требовать, чтобы ей предъявили меня, и за мной послали машину (я уже успел дойти до здания суда). Наконец, мы увидели друг друга. Люся стала требовать, чтобы ей прислали врача, освидетельствовать нанесенные ей побои. Привели каких-то двух работников из поликлиники, но те заявили (очевидно, наученные), что могут оказать медицинскую помощь, но не выдавать какие-то справки. Нас с Люсей отпустили, заявив, что против нас может быть возбуждено дело, уже тогда, когда Мустафе Джемилеву был вынесен приговор — 2,5 года заключения. При этом суд постановил, что именно первоначальные — против Джемилева — показания Дворянского истинные, а отказ от этих показаний в суде — результат психологического давления, которое оказывал на него подсудимый. Мы не знаем, какие последствия для Дворянского имел его геройский поступок.
В тот же день появилось сообщение ТАСС на заграницу (переданное по телетайпам), в котором красочно описывалась драка, учиненная в зале Омского суда (где мы никогда не были и куда не пускали даже мать подсудимого) академиком Сахаровым и его супругой. Сообщение это, а также отсутствие известий от нас вызвали очень большое волнение во всем мире. Известия отсутствовали потому, что на время суда междугородная телефонная связь Омска, в частности с Москвой, была выключена. У нас есть выражение: “Фирма не считается с затратами”, но в данном случае это, пожалуй, даже слабо сказано. В общем, как мне кажется, наша задача – привлечь внимание мировой общественности к процессу Джемилева – была выполнена.
Из рассказов родных Джемилева о суде. Судья заявил:
– Вот Джемилев утверждает, что крымских татар не прописывают в Крыму. Ну и что? Меня вот не пропишут в Москве – и я не жалуюсь на это.
Такова логика противоправного государства, где представитель закона одно беззаконие оправдывает другим. Я говорил с судьей во время первого приезда в Омск, пытаясь (безрезультатно) выяснить, почему откладывается суд. Судья выглядел как вполне “обыкновенный” человек, с достоинствами и недостатками, в прошлом участник войны, боевой офицер, отец семейства, я уверен, считающий, что делает в жизни нужное и трудное дело. Но какова его роль в деле Джемилева, а возможно, и в некоторых “обычных” уголовных делах? Я как-то не подберу слов…
На другой день после приговора родные Джемилева решили добиваться свидания с ним. Я написал письмо Мустафе, в котором уговаривал его прекратить голодовку, длившуюся уже 9 месяцев (с насильственным кормлением). Быть может, именно это письмо, о существовании которого было известно начальству, объясняет, почему родным дали свидание. Голодовку Мустафа решил прекратить. Я был этому очень рад.
Воспоминания, Глава 22

Катя Марголис (22 мая)
Сегодня день рождения человека, которому не нужно было придумывать себе титулов и регалий. Который сумел отказаться от них ради верности главному — тому же, что и сделало его великим ученым и равновеликим человеком. “Он думал не ступеньками, а пролетами” — сказал мне как-то еще в отрочестве его университетский друг.
Андрей Дмитриевич Сахаров.
Сегодня ему 104.
Фотография мальчика в матроске стояла у мамы на книжной полке, сколько я себя помню. Как-то раз перед самой школой я решила поинтересоваться, кто этот мальчик в матроске — дедушка или какой-то родственник?
Это Андрей Дмитриевич Сахаров, — сказала мама. Посадила меня рядом и рассказала все: про водородную бомбу, про свободу и права человека, про то, в какой стране нам довелось родиться, про Горький. На дворе стоял 1980й год, гремела Олимпиада, а сквозь нее с треском прорывались главные ночные радионовости.
Читать дальше в блоге.