Профессор Свободного университета и постоянный автор русской службы RFI Гасан Гусейнов рассказывает в своей еженедельной колонке о книге Клауса Манна, посвященной первым годам жизни антифашистской эмиграции из Германии (1933–1939). Почему к этим людям, иногда — известнейшим писателям и у себя на родине, и в мире, — не прислушались ни дома, ни в изгнании? Сегодня — первая из трех частей цикла.
Украинские беженцы в польском городе Пшемысль 27 февраля 2022 г. Фото для иллюстрации. AP — Petr David Josek
Сейчас, когда довольно много людей бежало от войны из страны-агрессора, Российской Федерации, а еще больше говорящих по-русски людей стали беженцами от русского оружия из Украины, нарастают споры о диалоге между этими когортами и теми, кто остался в России и в Украине. Разговор между крошечным меньшинством и подавляющим большинством идет и на русском, и на других языках. Иногда он идет между членами одной семьи, обычно — между коллегами. Он полон желчи, остроты, обиды, оскорблений, приписывания друг другу таких мыслей и чувств, которые невозможно было бы заподозрить даже у злейшего врага.
Впрочем, не только люди, напавшие на Украину, стали врагами для бежавших. Такими постепенно становятся и те, кто с этим нападением смирился, даже и недобровольно, кто вынужден был привыкнуть к повседневности страны-агрессора.
Никто не знает, как справляться с этим новым опытом, хотя он далеко не нов.
Да, в речах, в характере обсуждения главных тем нашего времени нет буквально ничего нового. Возможно, и я надеюсь на это, мой сегодняшний рассказ поможет некоторым взглянуть на текущий русский опыт со стороны. Не буду проводить никаких параллелей, делать, по слову сатирика, тонких намеков на довольно толстые обстоятельства.
Я просто перескажу, а иногда процитирую буквально слова писателя Клауса Манна (1906–1949), сына и племянника куда более знаменитых Генриха и Томаса. Эти воспоминания о первом десятилетии эмиграции (1933–1942) сперва вышли на английском для американского и британского читателя. Лишь несколько лет спустя автор переписал книгу, дополнив ее выдержками из дневников, и на немецком.
Вот несколько фрагментов этой книги, переизданной в ГДР в 1981 году, но так почему-то и не переведенной даже на перестроечный русский.
«Я покинул Германию 13 марта 1933 года.
Из первых недель изгнания в моей памяти остались два эпизода, оба, казалось бы, случайные и незначительные, но поучительные и характерные.
Первый случай произошел в парижском ресторане, где я обедал с немецкими друзьями — эмигрантами, конечно. Один из нашей компании принес первый номер нового журнала, одного из тех благонамеренных, но несколько дешево сенсационных изданий, с помощью которых изгнанные из Германии интеллектуалы надеялись „разоблачить“ гитлеровский режим из-за границы. На обложке журнала, которым мы как раз любовались, была изображена большая окровавленная свастика, в центре которой — ухмыляющееся лицо дьявола. Но эти детали ускользнули от внимания американки, которая сидела за соседним столиком; она также не заметила, что несколько моих спутников были явно „неарийского“ типа. Она видела только свастику и слышала, что мы разговариваем по-немецки. Тогда она встала, это была пожилая дама в очках и шляпке с перьями, подошла к нам и пронзила нас страшным взглядом. „Вам должно быть стыдно“, — сказала дама. А затем, по-немецки, с трогательно плохим акцентом: „Вы должны стыдиться! Это ваше позорище! Ваш позор!“ Она с гневом указала на свастику, развернулась и ушла, но не без того, чтобы сначала плюнуть нам в лицо. Это было в первый и, кстати, до сих пор последний раз в моей жизни, когда настоящая леди харкнула с таким самообладанием и с техникой, достойной разъяренного мусорщика.
Мы сидели, разинув рты. Никто из нас не имел ни присутствия духа, ни смелости, чтобы просветить разгневанную даму, отвергнув ее абсурдное обвинение. Должны ли мы в будущем подчеркивать свой статус эмигрантов, нося специальные знаки? Может быть, стоит заказать повязки на руку с надписью: „Я против Гитлера!“ или „Я не имею ничего общего с Третьим рейхом!“ Но мы быстро отказались от этой идеи. Повязки на руках сделали бы нас изгоями в этом мире.
Ведь почтенная матрона с другого берега Атлантического океана была исключением, как нам скоро стало ясно. Большинство людей смотрели на нас косо, не потому что мы были немцами, а потому что мы покинули Германию. По мнению большинства, так поступать не принято. Достойный человек остается верным своей родине, независимо от того, кто там правит. Тот, кто выступает против законной власти, становится подозрительным, скандалистом, если не бунтовщиком. А разве Гитлер не представлял законную власть? По мнению большинства, да, представлял.
А вот вторая поучительная встряска, которую я помню. Не „инцидент“, не драматическая сцена, а просто вежливый разговор на террасе кафе.
Моим собеседником был швейцарский друг, который приехал ко мне в Париж. Приятный, образованный человек; я был рад его компании. Но гармония между нами исчезла, как только речь зашла о политике. Мой гость считал, что я слишком много внимания уделяю нацистам. „Ну, правительство, как и любое другое“, — заметил он, пожимая плечами. А потом рассмеялся. Я сказал что-то смешное? „Это не правительство, как все другие, мой дорогой, это дьявольская грязь, величайший скандал эпохи!“ Это были мои слова: швейцарцу они показались забавными. Его веселье еще больше усилилось, когда я добавил: „Ноги моей не будет в стране, пока там правят нацисты“.
„Ты же не серьезно!“ — воскликнул веселый молодой человек из свободной Швейцарии, все еще не испытавший настоящей тревоги. „Нельзя же бросать свою родину, карьеру, друзей, домашний уют и все остальное только потому, что тебе не нравится нос некоего Гитлера! Признаться, я считаю это просто глупостью!“
Я не могу забыть его смех, а также полувеселое, полунеодобрительное и даже возмущенное выражение его лица, с которым он повторил: „Какая глупость! Как можно сделать что-то настолько глупое!“
Он не понимал, о чем идет речь. Он не имел ни малейшего представления.
Многие из друзей, оставшихся в Германии, также казались странно ничего не подозревающими. Письма, которые в то время еще осмеливались писать нам с родины, звучали то сварливо, то удивленно, то укоризненно. Некоторые не ограничивались личными посланиями, а публично осуждали нас, например, Готфрид Бенн: его гневное послание мне, было напечатано в „Deutsche Allgemeine Zeitung“, а затем еще и прочитано по радио. Вдохновенный поэт, нигилист-интеллектуал и противник прогресса нашел красивые слова, чтобы восхвалять „Новое государство“, а для меня и всех других „предателей“ он приготовил разящие риторические удары. Курьезный документ!
Вильгельм Эмануэль Зюскинд выразился более вежливо, не так резко и категорично. Кроме того, он был достаточно тактичен, чтобы не публиковать свое письмо; он обратился лично ко мне, изящным четким почерком. Разве я потерял всю свою любознательность, открытость, юмор? — спросил мой друг детства. С каких это пор я стал политическим доктринером, суровым апостолом республиканских добродетелей, Катоном? „Вернись!“ Это был друг детства, который звал меня. Он соблазнял: „Сейчас у нас интересно, интереснее, чем когда-либо! Ведутся дискуссии, эксперименты, есть движение, что-то происходит, почему ты отгораживаешься? Вернись! Тебе ничего не будет. Если бы здесь было так плохо, как ты думаешь, неужели я бы остался? Разве я советовал бы тебе приехать? Ты должен больше доверять мне. Если я прошу тебя вернуться, это должно заставить тебя задуматься. Не упрямься! Приезжай!“
Он не понимал, о чем идет речь. Ни малейшего представления!
Я ответил ему несколькими короткими строчками: „Спасибо за совет, но, к сожалению, я не могу им воспользоваться. Я не вернусь, пока Гитлер у власти. Ты можешь считать это упрямством…“
Должен ли я был объяснить ему, почему мысль о возвращении была для меня запретной? Это было бы слишком сложно — или слишком просто. Страх, вероятно, играл лишь второстепенную роль в комплексе чувств, определявших мою позицию. Я не мог отнести себя к „расово преследуемым“, не говоря уже о том, что организованный антисемитизм в то время еще не достиг полной силы. Даже так называемые „Нюрнбергские законы“, принятые более чем через три года, если я не ошибаюсь, присвоили бы мне статус „смешанного происхождения, подлежащего ассимиляции“ или „арийца второго сорта“. Мое „расовое наследие“ было далеко не безупречным, но и не настолько испорченным, чтобы сделать меня совершенно непригодным для жизни в Третьем рейхе.
А мое политическое прошлое? Это можно было бы исправить. Можно было раскаяться, принести извинения, встать на колени, подобные вещи случались. Нацисты не были непримиримы. Они проявляли великодушие — когда это было выгодно для них. К. М., не совсем неизвестный отпрыск известного Т. М., как ренегат! Это бы очень понравилось нашему Геббельсу. Еще больше ему понравилось бы „обращение“ всей семьи. С какой широкой улыбкой встретил бы нас этот рекламный агент дьявола!
Так мы были „добровольными“ эмигрантами?
Не совсем. Мы не могли вернуться. Отвращение убило бы нас, отвращение к собственной ничтожности и к отвратительной суете вокруг нас. Воздух в Третьем рейхе был невыносим для легких некоторых. На родине нам угрожала смерть от удушья. Хорошая, действительно веская причина держаться подальше!
Гитлер распространял зловоние, он был зловонием. Где бы он ни появлялся, там витал дух скверны; где он правил, там государство превращалось в клоаку. Гитлер — судьба? Гитлер — проблема? Он был чумой, от которой бежали. Конечно, он был также опасностью, с которой нужно было бороться.
Был бы я, были бы мы более эффективны в борьбе с ним, если бы остались дома или вернулись на родину? Этот вопрос мы задавали себе в самом начале, а потом снова и снова. Позже его задавали нам и другие, те, кто был свидетелем этого великого зловония на месте. Среди них были настоящие борцы; именно с ними мы, эмигранты, стремились поддерживать контакты, и иногда мы могли им помочь. Другие впоследствии утверждали, что боролись; они причисляли себя к „внутренней эмиграции“, к дискретному движению сопротивления. Остается вопрос, была ли наша помощь им полезна и желанна в те годы, когда вокруг царил смрад. (Я говорю „мы“, имея в виду не только членов моей семьи, но и многих неевреев, которые в то время, как и мы, задавались вопросом, где их место. Не говоря уже о том, что по своему темпераменту мы не совсем подходили к „тихим“, наша скверная репутация скомпрометировала бы тайное „сопротивление“.) Слишком заметным, чтобы раствориться в толпе, слишком заклейменным политически, чтобы притворяться равнодушными, в нацистской Германии нам оставался бы выбор только между бессмысленным мученичеством и оппортунистическим предательством. Концентрационный лагерь или принудительная „унификация“ — третьего варианта „внутри“ для нас не было. „Снаружи“ было много дел, в том числе на службе и в интересах той „лучшей Германии“, в которую мы не хотели терять веру.
Вопрос о том, было ли наше место в Третьем рейхе… Я задавал его себе и ответил на него. Ответ: нет.
Мы часто ошибаемся, и есть многое, о чем можно пожалеть. Но в этом случае мы поступили правильно, скорее по инстинкту, чем по „убеждению“: почему не быть за это благодарным?
В эмиграции не было ничего хорошего. Но Третий рейх был еще хуже.
В эмиграции не было ничего хорошего.
В этом мире национальных государств и национализма человек без нации, апатрид, находится в плохом положении. У него неприятности; власти принимающей страны относятся к нему с недоверием; его преследуют. Возможности заработать тоже нелегко найти. Кто должен был позаботиться об изгнаннике? Какая инстанция защищала его права? У него „нет ничего за спиной“, нет организации, нет власти, нет группы. Тот, кто не принадлежит к какому-либо сообществу, остается один.
Образовала ли наша эмиграция нечто вроде сообщества? Вряд ли. Ведь среди эмигрантов было относительно мало тех, кто покинул Германию по убеждениям или „инстинкту“: то есть лишь немногие, кого мы могли считать своими товарищами по судьбе и борьбе. Большинство из них были совершенно аполитичными (или же совершенно неактивными в политическом плане) жертвами расового безумия Гитлера: еврейские бизнесмены, адвокаты, врачи, ученые, журналисты, которые, без сомнения, с удовольствием остались бы в Германии, если бы позволяли обстоятельства. Это утверждение не имеет ничего уничижительного, не содержит никакого упрека. Конечно, среди немецких евреев было не меньше воинствующих антифашистов, чем среди так называемых „арийцев“. А боевитости в „неарийском“ лагере было больше. Но все же большинство немецких евреев, а значит, и большинство „наших“ эмигрантов, все-таки составляли добропорядочные граждане, которые в первую очередь считали себя „хорошими немцами“, во вторую — евреями, и в последнюю очередь, если вообще, считали себя антифашистами. Они не имели ничего против Муссолини. Эмиль Людвиг и Теодор Вольфф высказывались от имени многих своих соплеменников, когда в своих публикациях осыпали „Дуче“ ласкательными эпитетами. Муссолини не был антисемитом. А Гитлер был.
Этот момент важен и значим, поскольку речь идет о характере эмиграции, которая не была сообществом. Она не могла им быть: ей не хватало общих целей, программы, представительства».
Так писал о первых шагах немецкой антифашистской эмиграции в 1939 году Клаус Манн.
Как получилось, что эту эмиграцию не услышали ни в Европе, ни в США, ни в самой Германии до начала Второй мировой войны?
На этот вопрос я постараюсь ответить в следующий раз.
Гасан Гусейнов. Язык самоописания эмигранта — первые подступы
Профессор Свободного университета и постоянный автор русской службы RFI Гасан Гусейнов рассказывает в своей еженедельной колонке о книге Клауса Манна, посвященной первым годам жизни антифашистской эмиграции из Германии (1933–1939). Почему к этим людям, иногда — известнейшим писателям и у себя на родине, и в мире, — не прислушались ни дома, ни в изгнании? Сегодня — первая из трех частей цикла.
Сейчас, когда довольно много людей бежало от войны из страны-агрессора, Российской Федерации, а еще больше говорящих по-русски людей стали беженцами от русского оружия из Украины, нарастают споры о диалоге между этими когортами и теми, кто остался в России и в Украине. Разговор между крошечным меньшинством и подавляющим большинством идет и на русском, и на других языках. Иногда он идет между членами одной семьи, обычно — между коллегами. Он полон желчи, остроты, обиды, оскорблений, приписывания друг другу таких мыслей и чувств, которые невозможно было бы заподозрить даже у злейшего врага.
Впрочем, не только люди, напавшие на Украину, стали врагами для бежавших. Такими постепенно становятся и те, кто с этим нападением смирился, даже и недобровольно, кто вынужден был привыкнуть к повседневности страны-агрессора.
Читать дальше в блоге.