Так сон соединяется со словом, так посланник соединяется с миром. И в этой тайной связи кроется намек на то, что ничто не приходит в наш опыт случайно: каждое явление имеет свой корень в неведомой глубине, из которой оно вырастает и обретает реальность. Все мы, словно птицы в небе или сны в ночи, носим в себе послание и ищем того, кто услышит его и донесет до остальных. И в этом вечном процессе сокрыта великая тайна — тайна превращения незримого в зримое, тайна слова, которое властвует над сном и предопределяет его смысл.
Один странный сон наяву застал меня 11 августа 1999 года в Крыму, в Новом Свете. Шашлыки из азовской осетрины, винные бочки на колесах с шардоне, тоннельные лабиринты винзавода в скале, грот, где так и не выступил Шаляпин, чудная усадьба князя Льва Голицына, Царский пляж, в бухте которого останавливалась яхта Николая Второго, можжевеловые заповедные рощи, лестница тавров за Караул-Оба, огромные спирали аммонитов, вросшие в скалу, и удивительная луговина, внутри которой я оказался в совершенное безветрие: лишь доносится шуршание моря, реет пронзительная синева, ни облачка, сушь, настоянный на солнечных протуберанцах запах трав — и вдруг откуда ни возьмись порыв горячего ветра, склонившего пепельный ковыль, — и проникающее в грудь ощущение волшебства. Стало немного не по себе — от одиночества, от полуденных духов безлюдья. И вот приблизилось время затмения. Я заблаговременно над свечкой закоптил набор стеклышек, закоптил даже подводную маску. И первое, что увидел, — поступь сотканного до небес темнокрылого гиганта. Это был конус тьмы, похожий на великана, раскинувшего полы плаща из стратосферы над морским окоемом. Морская гладь потухла, побежала ветровая рябь, но сначала завыли собаки, забеспокоились куры, заорали петухи и всякая живность пришла в состояние тревоги перед приближающейся неурочно ночью. Пожалуй, это было самое грандиозное из всех зрелищ, что мне довелось наблюдать.
Кажется, что «Москва—Петушки» — не просто поэма о душевном и физическом пьянстве и заблудшем герое, но и скрытый трактат о мистическом путешествии вглубь себя. Это произведение развивается словно заклинание, в котором все, от тихого перестука вагонных колес до неспешной разговорной речи, подчинено ритму внутренней трансформации. Как в суфизме, где вращение дервишей становится пламенем, выплавляющим душу из грубой материи, здесь сам процесс попутного опьянения кажется чем-то вроде духовного опыта, точкой опоры которого является сердце. Иначе как объяснить, что, едва герой делает очередной глоток, мир вдруг распахивается, пропуская сквозь себя то цепкий взгляд ангела, то озорную улыбку беса, то вдруг — необычайную ясность изящных истин?
В традиции Андрея Белого, который в своих берлинских пьяных танцах будто смешивает реальность и видения, Ерофеев тоже выстраивает особый синкопированный узор повествования. Неслучайно в его тексте, как и в экстатических восточных песнопениях, столь заметен мотив полета и падения, бесконечной спирали, уносящей героя то в небесные чертоги, то в самые подземелья. Каждая остановка по дороге, каждый привокзальный киоск, где герой пополняет свои запасы «духовного топлива», — это условная ступень, на которой путешественник может либо прозреть, либо окончательно утонуть во тьме. Здесь кроется и мотив хлыстовщины: те, кто умели достигать экстаза при помощи телесного самозабвения, знали, что сильное возбуждение — будь то боль или опьянение — способно пробить «оболочку» привычного сознания и высвободить глубинные импульсы души. Но если хлыстовские практики часто были темны и полны разрушительной самоотдачи, то у Ерофеева пьяная дорога оказывается преображающим ритуалом, где смешиваются молитва и богохульство, и нет уже возможности разделить священное и профанное.
В этом особом «запое слов» — еще одна сторона суфийского подъема к ангелам, отмеченная давней традицией обращать к небу не только мысленные мольбы, но и несдержанное порой, однако сияющее в своей искренности сердце. Человеку дано от природы лишь несколько путей достичь грани между реальностью и невидимым: у суфиев это вращение и песнопение, у художников — творческий порыв, у Ерофеева — своя неповторимая «духовная алхимия», в которой спиртное становится реагентом, открывающим врата неведомого. Но путь этот заведомо опасен: неосторожный искатель рискует потерять себя среди наваждений и невнятных голосов собственных сомнений. И все же, как в сиянии ночной электрички видится надежда на новый рассвет, так и в этом странствии из Москвы в Петушки сквозит понимание, что истинное откровение — это не бегство от реальности, а самопожертвование, способное пробудить ангельское в человеке.
Александр Иличевский. Две миниатюры
Сон — низшая ступень пророчества. В нем словно мерцает отблеск высшего света, но он еще укрыт завесой слов, которые, в свою очередь, меняют и преображают саму суть увиденного. Мы все не раз замечали: едва начинаешь рассказывать о том, что приснилось, как слова ускользают, и пересказ никогда не совпадает полностью с оригиналом. Что-то в самой природе речи диктует сну свои правила, так что попытка запечатлеть во фразах пережитое видение всегда обретает новые краски.
Читать дальше в блоге.