Александр Иличевский. Три миниатюры (3 ноября) )

Loading

Москва укрыта слоями эпох и символов. Её облик постоянно меняется, при этом оставаясь совершенно неизменным. На Воробьёвых горах и в Нескучном саду, у стен дома Пашкова и в окружении фабрик Трёхгорки чувствуется тайна, отголосок древней силы, словно город хранит в себе секреты, давно запечатанные в его кольцах. Каждое шоссе и бульвар — как штемпель, запечатлевший эпоху, оставивший на теле города знаки, понятные только ему самому. Здесь сплетаются роскошь и нищета, власть и трепет, уют и потерянность, создавая образ многослойный и противоречивый.

Москва — стихия, не поддающаяся единому описанию. Она укрыта роскошью, и в то же время ощущается её потрепанность и заброшенность, как в каком-нибудь старом переулке, где вдруг обрываются тротуары и стены домов уходят в забвение. Она бывает дружелюбной и утомительной одновременно. В ней есть не только удобство, но и абсолютная непригодность для человеческой жизни. Её лето — буддийское, умиротворяющее и словно бы напоминающее о временности всего, а ноябрь — тяжёлый, как будто сгусток серой туманной тоски, который тянет к себе всё, что живёт.

Этот город обретает свой истинный облик, когда остается наедине с собой. Москва становится собой ранним воскресным утром или тёплой летней ночью, когда в пустых переулках, пересечённых лентами выстиранного белья, она обнажается — едва уловимо, но в этих моментах уличная тишина наполняет её откровенной женственностью. Летом здесь пахнет холодной вишней, осенью — сыростью и увяданием. Летом Москва — как женщина, окутанная светлой невесомостью, а осенью — прощается с чем-то, обретая мягкую тональность прощения, словно прощает и отпускает всё, что нужно отпустить.

В такие моменты появляется чувство, что город наделён женской сущностью, со всеми её потаёнными страстями и нежной жестокостью. Это не открытая, не простая женственность, как у Флоренции, — она напоминает природу речной излучины, которая изгибается, словно прячась, но также и вырывается наружу, показывая свою силу, как Арбат, как обнажённые под снегом линии её старых бульваров. В Москве ощущается неразрывность времени и пространства, неразрывность истории и повседневности. Она и скрывается, и раскрывается, и из-под слоя обыденности её магия проступает неожиданно и в полной мере.

Осенью Москва наполняется особым светом, который словно рассеян на частицах отмирания. В воздухе висят парусные нити паутины, обнимающие город, и серебристый блеск, похожий на предвестие прощания, заполняет собой каждый уголок, придавая и бульварам, и деревьям у дорог, и холмам особую печальную красоту. Здесь, на осеннем переломе, любовь становится готовой к прощению. Стаи скворцов кружат, собираясь на перелёт, но перед этим остаются на подольше, позволяя октябрьской влаге и сырости подступить к глазам. В осени есть особая интонация, в которой заключено прощение и предчувствие потерь, которое примиряет нас с уходящим.

И вот приходит декабрь, и вместе с ним приходит состояние замирания. Снег начинает сыпаться с небес, и сумеречная Москва будто бы сама становится источником света — этот свет преломляется через снежные хлопья, превращая их в сияние, которое обнимает улицы, дворы, проулки и затихшие пруды. В эти моменты город словно замирает, обретая черты, которые проявляются только под покровом снежных сумерек.

*******************************

Зощенко один из считанных писателей, чьи фразы хранятся памятью с бережностью, с какой хранят золотые червонцы. Есть еще Платонов и Бабель, и последнему это «чеканное» сравнение подходит даже больше.

Фразы Зощенко — это, скорее, речевая графика, абсолютно точная, характерная, изящная и дерзкая, как рисунки Пикассо.
Взять хотя бы: «Во время знаменитого крымского землетрясения жил в Ялте некто такой Снопков».

Что здесь такого, что заставляет ни за что не забыть и при воспоминании начать улыбаться?
Я-то знаю, я про это «некто такой» могу долго объяснять.
Или: «Они оба — два приезжие были». Или: «Зимой, безусловно, голодовали, но летом работы чересчур хватало». Конечно, чересчур хватало: «Другой раз даже выпить было некогда».

Та же история: все это неразменный запас. И ясность с ним лишь в том, что это уже не литература. Это уже самый что ни на есть Язык.

********************************

Туман – не просто природное явление, а нечто большее. Он словно скрывает и одновременно открывает те слои реальности, которые невозможно ощутить на чистом, ясном свету. Это как наблюдать мир сквозь фильтр загадок, где каждое утро в Иудейских горах над долиной Эйн-Керема появляется белая дымка, похожая на утробу земли, раскрывающуюся перед моим взглядом. Долина становится будто бы разверстым телом почвы, обнажённым и согревающим взор, словно я заглядываю в самое её нутро, которое пробуждает во мне удивление и заставляет искать неочевидные смыслы.

Иногда, пролетая через облака, я вижу прорехи в их нагромождениях, как мгновения прозрения – как будто мир приоткрывается на краткий миг, чтобы потом снова погрузиться в туманное неведение. Эти краткие видения земного ландшафта похожи на мгновения понимания, когда смысл проносится мимо, ускользая и исчезая. Полная ясность, как я понял, – не цель; напротив, она обманчива, как яркое солнце, лишающее вещи очертаний, скрывающее истинные контуры. Настоящая глубина приходит только в сумерках, в тенях и тумане, когда передо мной раскрывается внутренний мир, который не замечен на ярком свету.

Я помню историю солдата, замерзавшего в зимнем лесу, который нашёл убитую взрывом снаряда лошадь и, вспоров её брюхо, залез в него, чтобы согреться. Эта сцена странным образом напоминает мне о долине Эйн-Керема, утреннем тумане, что обволакивает её, подобно этому животному телу, дающему укрытие. Сумерки, тень, туман – это то, что наделяет мои мысли проницательностью. И я понимаю, что абсолютная уверенность – это враг познания, враг человечности. Только сомнение, как мне кажется, ограничивает нас от совершения зла, даёт пространство для размышлений, которые могут остановить даже самые чудовищные замыслы.
Туман в Иудейских горах, словно кружевная юбка, каскадом спускается по склонам. Я стою у обрыва, вглядываясь в белую бездну под ногами, удивляясь тому, как огни пригородов похожи на алмазную пыль на кольце. В такие моменты мысли становятся свободными, переходя на новый уровень, и я думаю о звёздах, которые вижу не как точки в пустоте, а как горящие горы – огненные массивы, чьё присутствие где-то вдали наполняет меня ощущением вечности. И вспоминаю, что творение мира происходило в полной тишине, когда вся вселенная была размером с мельчайшую точку, а голос логоса ещё не прозвучал. Как же важно это молчание, это невысказанное, которое всё ещё словно бы присутствует во всём.

Каждый раз, погружаясь в туман или ночную мглу, я понимаю, что это не просто отсутствие ясности – это процесс поиска, это как влюблённость. Почему одно лицо, одна фигура полностью захватывает моё сознание, оставляя лишь смутные очертания? Я не могу вспомнить детали, но я знаю, что она здесь, в моём сознании, как та самая точка, где смысл и желание переплетаются. Туман влюблённости, это ощущение зыбкости, которое невозможно выразить словами, но которое всегда захватывает меня. Словно я еду по шоссе, погружаюсь в плотный туман, где спидометр показывает сто километров в час, но кажется, что всё вокруг остановилось.

И в этом ощущении слияния с миром я думаю о случайностях, о людях, которые появляются в моей жизни как мгновенные проблески света, о запахе простыней, проведших со мной ночь, напоённых ароматом вишнёвых косточек. Всё это – лабиринт, в котором я, как и многие, бесконечно блуждаю, ощущая, что за каждым поворотом скрывается что-то невыразимо важное. Туман здесь не просто скрывает – он позволяет чувствовать, что где-то впереди есть нечто большее, нечто, что я ещё не понимаю, но что влечёт меня к себе.

Один комментарий к “Александр Иличевский. Три миниатюры (3 ноября) )

  1. Александр Иличевский. Три миниатюры (3 ноября)

    Москва укрыта слоями эпох и символов. Её облик постоянно меняется, при этом оставаясь совершенно неизменным. На Воробьёвых горах и в Нескучном саду, у стен дома Пашкова и в окружении фабрик Трёхгорки чувствуется тайна, отголосок древней силы, словно город хранит в себе секреты, давно запечатанные в его кольцах. Каждое шоссе и бульвар — как штемпель, запечатлевший эпоху, оставивший на теле города знаки, понятные только ему самому. Здесь сплетаются роскошь и нищета, власть и трепет, уют и потерянность, создавая образ многослойный и противоречивый.

    Москва — стихия, не поддающаяся единому описанию. Она укрыта роскошью, и в то же время ощущается её потрепанность и заброшенность, как в каком-нибудь старом переулке, где вдруг обрываются тротуары и стены домов уходят в забвение. Она бывает дружелюбной и утомительной одновременно. В ней есть не только удобство, но и абсолютная непригодность для человеческой жизни. Её лето — буддийское, умиротворяющее и словно бы напоминающее о временности всего, а ноябрь — тяжёлый, как будто сгусток серой туманной тоски, который тянет к себе всё, что живёт.

    Этот город обретает свой истинный облик, когда остается наедине с собой. Москва становится собой ранним воскресным утром или тёплой летней ночью, когда в пустых переулках, пересечённых лентами выстиранного белья, она обнажается — едва уловимо, но в этих моментах уличная тишина наполняет её откровенной женственностью. Летом здесь пахнет холодной вишней, осенью — сыростью и увяданием. Летом Москва — как женщина, окутанная светлой невесомостью, а осенью — прощается с чем-то, обретая мягкую тональность прощения, словно прощает и отпускает всё, что нужно отпустить.

    В такие моменты появляется чувство, что город наделён женской сущностью, со всеми её потаёнными страстями и нежной жестокостью. Это не открытая, не простая женственность, как у Флоренции, — она напоминает природу речной излучины, которая изгибается, словно прячась, но также и вырывается наружу, показывая свою силу, как Арбат, как обнажённые под снегом линии её старых бульваров. В Москве ощущается неразрывность времени и пространства, неразрывность истории и повседневности. Она и скрывается, и раскрывается, и из-под слоя обыденности её магия проступает неожиданно и в полной мере.

    Осенью Москва наполняется особым светом, который словно рассеян на частицах отмирания. В воздухе висят парусные нити паутины, обнимающие город, и серебристый блеск, похожий на предвестие прощания, заполняет собой каждый уголок, придавая и бульварам, и деревьям у дорог, и холмам особую печальную красоту. Здесь, на осеннем переломе, любовь становится готовой к прощению. Стаи скворцов кружат, собираясь на перелёт, но перед этим остаются на подольше, позволяя октябрьской влаге и сырости подступить к глазам. В осени есть особая интонация, в которой заключено прощение и предчувствие потерь, которое примиряет нас с уходящим.

    И вот приходит декабрь, и вместе с ним приходит состояние замирания. Снег начинает сыпаться с небес, и сумеречная Москва будто бы сама становится источником света — этот свет преломляется через снежные хлопья, превращая их в сияние, которое обнимает улицы, дворы, проулки и затихшие пруды. В эти моменты город словно замирает, обретая черты, которые проявляются только под покровом снежных сумерек.

    Другие миниатюры читать в блоге.

Добавить комментарий