106 лет назад родился Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918 — 2005), выдающийся советский и российский филолог, историк культуры, фольклорист, доктор филологических наук. Ниже приведен фрагмент из его воспоминаний по книге: Мелетинский Е.M. Избранные статьи. Воспоминания / Отв. ред Е.С. Новик. — М.: РГГУ, 1998.
«Однажды ночью, когда все спали, открылась дверь и на пороге появился страшный старшина, водивший на допросы. Он вызвал по фамилии одного из мальчиков, которые вели разговоры о возможности возвращения домой, к родителям. «К прокурору…» Сонный мальчик доверчиво последовал за старшиной. Через минуту раздался выстрел. Затем по вызову старшины вышел еще не вполне осознавший, что происходит, второй юноша. Мы услышали еще один выстрел.
Когда дошла очередь до командира взвода, то он шел уже с ясным сознанием того, что его сейчас ожидает. Он не сопротивлялся, и его тоже прикончили одним выстрелом. Четвертым был Шацкий, разжалованный морской офицер из Батуми, помкомроты. Он не хотел идти, сопротивлялся, кричал «мама». Его силой вытащили из сарая и прикончили только шестым выстрелом. Через несколько минут дверь снова открылась, и старшина назвал мою фамилию.
Я вышел. «Что, шпионская морда, будешь рассказывать?!» — «Мне нечего рассказывать». — «Тогда все, иди вперед». При этом старшина вынул из кобуры пистолет и поднял его. Через несколько шагов я оказался перед ямой, которую счел своей будущей могилой. Я ждал выстрела в затылок с полной резиньяцией, у меня даже не было нервной дрожи. При этом у меня и мысли не было о том, что это может быть инсценировано с целью напугать. Правда, меня еще не вызывали в трибунал, как других. Но, впрочем, трибунал вполне мог оформить приговор задним числом. Обстановка была вполне патриархальная.
Выстрела все не было. Через несколько минут я услышал голос старшины: «Лезь в яму!» (может, он там меня прикончит?). Яма была довольно глубокая, и на дне было по колено воды. Как я потом узнал, это был карцер. Я залез в яму, а старшина поставил часового и удалился. Я провел там несколько часов. Было все еще темно, когда снова появился старшина и отвел меня к следователю. Последний раз следователь требует от меня признания в моих преступлениях. Я молчу. Допрос быстро кончается, и следователь распоряжается увести меня. «В яму?» — спрашивает старшина. «Нет, в барак. Он все равно не признается», — говорит ему следователь.
Через день или два меня отправили под конвоем в Особый отдел 56-й армии с сопроводительным документом, в котором было написано, что Мелетинский упорно отрицает свою вину в шпионаже и что так как Особый отдел дивизии не располагает сведениями о движении войск и т. п. и не может проверить все показания Мелетинского, то подозреваемый направляется в Особый отдел 56-й армии, чтобы там была вскрыта глубина преступлений его перед Родиной. Передаю почти дословно.
Штаб 56-й армии в этот момент находился в Тенгинке на берегу Черного моря между Геленджиком и Туапсе, но из владений Особого отдела моря, к сожалению, не было видно. Подследственные содержались в большом сарае для сушки табака и были отделены от осужденных, помещенных в специально вырытую полуземлянку.
Допросы велись в другой полуземлянке. Сидели здесь все те же категории, но приговоры отличались меньшей стандартностью. Здесь можно было получить только десять лет за измену Родине, но можно было схватить расстрел за восхваление немецкой техники. В бараке было грязно, все были во вшах. Лично у меня скоро вши поселились даже в бороде. От ссадин, грязи и расчесов ноги мои были покрыты сверху донизу нарывами.
Солдаты-конвоиры вели себя очень грубо. Однажды ночью мне срочно нужно было выйти по естественной надобности, но конвоиру лень было вызывать напарника и вести меня куда надо. С такими просьбами к нему часто обращались и ему надоело. Конвоир мне отказывал, я настаивал. Тогда он вывел меня и, отведя на несколько шагов, сказал: «Вот сейчас прикончу тебя тут и скажу, что застрелил при попытке к бегству…» — «Не посмеешь!» — выйдя из себя, закричал я. Солдат что-то злобно буркнул, но инцидент на этом закончился. <…>
Военный трибунал осудил меня 16 октября, то есть ровно через год после того, как я покинул Москву. Приговор гласил: 10 лет исправительно-трудовых лагерей с последующим поражением в правах сроком на пять лет и конфискацией имущества — за антисоветскую агитацию с целью разложения Красной армии. В приговоре было указано, что я восхвалял фашистский строй и Гитлера.
Красноармеец, уводивший меня в полуземлянку, где помещались осужденные, уверял меня по дороге, что меня погубили немецкие книги, найденные в моей полевой сумке. Это был трофейный русско-немецкий разговорник и книга лютеранских псалмов, оставшаяся от одного из пленных. 22 октября 1942 года, в день, когда мне исполнилось двадцать четыре года, я вышел с другими, осужденными на десять лет, на этап. Моя служба в армии окончилась навсегда. <…>
Добредя до Сочи, мы провели ночь и часть дня в тюрьме ГПУ. Это было ужасное место по строгости режима и скудости питания. Мы увидели там заключенных, исхудавших и потерявших всякую надежду вернуться к нормальной жизни. Мы тоже сильно заскучали, но, выйдя на следующий день на воздух, опять внутренне приободрились.
От Сухуми до Тбилиси доехали на поезде, без особых приключений. Когда же в тбилисской пересыльной тюрьме мы узнали, что здесь дают по 550 граммов хлеба в день плюс какой-то приварок (в Особом отделе НКВД армии давали по 400, а в Сочи — по 300), то все просто повеселели. Не думали, что на этих 550 граммах у большинства скоро начнется острая дистрофия и цинга, что многие станут пухнуть и умрут от дизентерии, а некоторые от тифа.
В тбилисской пересыльной тюрьме были не только бывшие военнослужащие (их здесь называли вояки), но и местные уголовники (с двумя из них я в первый момент вступил в невольный конфликт и был поддержан другими вояками), и местные политические, некоторые задержались здесь, поближе к родным, с 1937-38 годов, охраняемые блатом. В это время заключенных в лагеря через Каспий почти не вывозили, а кампания арестов на Кавказском фронте не спадала.
Скученность в тюрьме была ужасная. В большие камеры набивали человек 150-200. Каждому отмеряли и отмечали мелом прямоугольник в считанные сантиметры длины и ширины, и на этих сантиметрах мы должны были существовать. Днем сидели на полу, кое-как поджав ноги, а ночью, также на полу, спали все, повернувшись в одну сторону и согнув ноги — колени одних впритык под колени других. Перевертывались целым огромным рядом с толкотней и руганью. В лучшем положении были местные грузины-старожилы. Им разрешалось лежать на своих матрацах.
Паек, который поначалу обнадежил нас своим обилием, оказался на деле совершенно недостаточным, особенно учитывая скученность и отсутствие воздуха. Приварок был просто водой, в которой плавали скудные и несъедобные листья, не знаю какого, растения. Хлеб был очень хорошим, из тюремной пекарни, и всю пайку голодные люди обычно заглатывали утром целиком, что тоже было очень вредно. Но оставлять не хватало силы воли, тем более что на оставленные куски смотрели десятки голодных глаз.
Я ел медленно, чтобы хоть не давиться хлебом и немного посмаковать вкус, но мой сосед, польский еврей Монек, быстро проглотив свою пайку, умолял меня одолжить маленький кусочек от моей. Я ему, конечно, давал этот кусочек безвозмездно. Крайне редко бывала селедка, но если бывала, то очень хорошего засола. Мы съедали свои куски вместе с костями, которые просто таяли во рту, и я не понимал, как и почему раньше я не мог есть рыбные кости, почему они кололи десны и нёбо.
Вояки, у которых в Грузии, естественно, не было ни родных, ни знакомых, были строго ограничены казенным рационом и направляли все свое внимание на то, чтобы получить пайку в виде горбушки, если бывала на то его очередь, и не меньший, чем у других, черпак пустой баланды. На этом рационе силы молодых и недавно совершенно здоровых людей быстро убывали, а вместе с ними слабела и воля, уверенность в себе, я бы сказал — даже социальное самосознание. <…>
Вояки очень волновались и, как свойственно русским людям, легко переходили от отчаяния к надежде и от надежды к отчаянию. Можно было услышать от одного и того же человека: «Ну, ребята, все, все. На волю, скоро все пойдем на волю. Оставим начальнику наши десять лет лагерей…», а через короткое время — «Ясно, что ничего не будет. Сидеть нам и сидеть от звонка до звонка, десять лет бабу не увидеть». Я часто попадал впросак и вызывал неудовольствие, пытаясь внести рационалистическую струю, рассуждая о возможностях и вероятностях (я все еще оставался наивным Кандидом). А нужно было просто поддакнуть, поддержать общее настроение, разделить массовые эмоции.
Главной темой разговоров была все же еда.
Один старик рассказывал соседу целыми ночами, как приготовляется то или иное блюдо. На них шикали, крыли их матом, требуя, чтобы они дали поспать. Но старик тихо упорствовал: «Не мешайте. Дайте рассказать человеку», — и продолжал свою «сирену». Люди вспоминали о том, что и как они ели в прошлом, но каждый на своем социальном уровне. Так, инженер-армянин, бывший раньше начальником типографии газеты «Заря Востока», учившийся в Петербурге и бывавший за границей, вспоминал об изысканных французских блюдах, о пирожных из петербургского «Норда», а бедный молодой солдат, родом из деревни под Сталинградом, вздыхал: «Бывало, мамка отрежет кусок конины, да как навернешь ее с черным хлебом!..». <…>
С раннего детства мое сознание тянулось к представлению об осмысленной связи целого, о необходимости гармонии как чего-то фундаментально-укорененного, а не как скользнувшего на мгновенье луча солнца по цветку. Всякие конфликты, разлады, бессмыслица даже в частных случаях меня исключительно огорчали. Не зная еще этих слов, я всегда был за Космос против Хаоса, но не был настолько в себе уверен, чтобы не трепетать перед Хаосом.
Все, что мне пришлось повидать во время войны, должно было убедить меня в слабости и иллюзорности Космоса и в силе Хаоса, легкости его возникновения, широкого масштаба его распространения, безудержности его проникновения в любую сферу. На более позднем этапе проблема Хаоса/Космоса и их соотношения в модели мира стало центральным пунктом моих философских размышлений и научных работ. Но тогда, после конца моей войны, обилие впечатлений от Хаоса не поколебали еще моей веры в принципиальный примат Космоса и закономерности победы второго над первым. Это поддерживало и мой личный оптимизм».
Николай Подосокорский. «Я ВСЕГДА БЫЛ ЗА КОСМОС ПРОТИВ ХАОСА»
106 лет назад родился Елеазар Моисеевич Мелетинский (1918 — 2005), выдающийся советский и российский филолог, историк культуры, фольклорист, доктор филологических наук. Ниже приведен фрагмент из его воспоминаний по книге: Мелетинский Е.M. Избранные статьи. Воспоминания / Отв. ред Е.С. Новик. — М.: РГГУ, 1998.
«Однажды ночью, когда все спали, открылась дверь и на пороге появился страшный старшина, водивший на допросы. Он вызвал по фамилии одного из мальчиков, которые вели разговоры о возможности возвращения домой, к родителям. «К прокурору…» Сонный мальчик доверчиво последовал за старшиной. Через минуту раздался выстрел. Затем по вызову старшины вышел еще не вполне осознавший, что происходит, второй юноша. Мы услышали еще один выстрел.
Читать дальше в блоге.