А самое странное место в городском пространстве четырех континентов, где мне довелось побывать, — некий литературный клуб в Лондоне, куда меня привел по какой-то страшно загадочной договоренности писатель Джеймс Миик. Весь наш путь до этого клуба казался некоей прелюдией к чему-то таинственному, наполненным ожиданием и едва уловимым трепетом. Пахло дождем, асфальт мерцал отражениями световых вывесок, и, казалось, мы шагали не просто по Лондону, а по грани реальности, в мире, где любая тень могла оказаться живой.
Клуб находился где-то неподалеку от Пикадилли, в старинном здании, вероятно, XVI века. Его стены словно дышали прошлым, хранили шепоты давно забытых разговоров, и каждый шаг по истертым каменным плитам был как вторжение в чужую историю. Мы вошли через узкую, почти незаметную дверь — парадную щель, как я мысленно ее окрестил. Внутри нас ждала винтовая лестница, к которой я едва ли мог прикоснуться без ощущения, что она скоро рухнет. Стертые временем деревянные ступени скрипели, как будто шептали о тех, кто шел до нас, идущих в поисках истины, утешения или просто тишины.
Поднявшись, мы оказались в помещении, где два небольших зала, каждый размером три на три метра, выглядели как сцена из какого-то забытого ритуала. Палисандровая барная стойка, черные клеенки на массивных деревянных столах — все здесь дышало стариной, словно никто не решался вмешиваться в порядок вещей, установленный много веков назад. Грубая черная клеенка давила своим траурным видом, поглощая свет из узких окон, едва пропускавших дневное сияние.
Но странное чувство гнета, которое нарастало с каждым мгновением, внезапно начало исчезать, стоило мне заметить, как Джеймс с трепетом раскланялся с барменом. В его движениях была какая-то успокаивающая уверенность, будто это место было ему родным, будто он знал, что здесь каждое слово, каждое действие — не случайность, а часть непрерывного ритуала, предающего значимость самым простым вещам. Он заказал что-то — обычное пиво — и подписал свою фамилию в старой тетради с таким же уважением, как если бы это была древняя книга судеб.
Мы встретили писательницу, укрытую в тяжелую шаль и покрытую шляпкой с вуалью. Она казалась чужой не только этому времени, но и всей эпохе. В ее облике была какая-то хрупкая связь с прошлым, как будто она, как и клуб, находилась вне времени, но ее глаза блестели живым огнем, как будто она знала ответы на вопросы, которые еще не задали. Мы раскланялись с ней, и этот простой ритуал — обмен словами, жестами, улыбками — вдруг придал всему происходящему особое значение. Это было не просто встречей, а актом включения нас в этот мир, где все существовало по своим, древним правилам.
Когда нам наконец принесли пиво — крепкое, с особенным хлебным вкусом, напомнившим теплый, чуть сладковатый чурек — я почувствовал, как напряжение, накапливающееся с начала вечера, постепенно растворяется. В этой простой церемонии — заказ, подача, глоток — скрывалось нечто большее. Здесь, среди столов с черной клеенкой, под тяжестью вековых ритуалов, я вдруг ощутил удивительное утешение. Все, что казалось пугающим — тусклый свет, траурная обстановка, полустершиеся лица людей — превращалось в утешительный ритуал, где каждый элемент наделялся смыслом и значимостью.
И вот тут мне открылся смысл всего происходящего. Ритуал — даже самый простой, как в этом странном клубе — давал ощущение порядка в хаосе. Он был якорем в мире, который мог быть слишком шумным, быстрым, непредсказуемым. Этот ритуал, который Джеймс так трепетно соблюдал, стал для меня тем самым мостом между непонятным и близким, между тревогой и покоем. Это место, эти люди, эти традиции — все это было способом укрыться от суеты, успокоить ум и почувствовать, что есть вещи, которые не подвластны времени. Как бы ни менялся мир, такие клубы, такие ритуалы будут продолжать существовать, придавая смысл даже самым простым моментам жизни.
И я понял, что в этом утешение. В мире, который ежедневно разрывает нас на части, который требует решений, движения и перемен, такие ритуалы возвращают нас к сути. Они говорят нам: не все изменчиво, не все исчезает. Есть что-то, что можно сохранить, что будет с тобой всегда, несмотря на все бури.
Человеческая душа строит свои пространства из музыки, воспоминаний и чувственных образов. Здесь нет точных контуров, лишь интуитивные связи, где пейзаж вплетается в полотно внутреннего мира, но это не просто фон. Это пространственная композиция из звуков, запахов, прикосновений, эмоций и даже обрывков чужих жизней. Дорога, например, существует не благодаря изгибам и поворотам асфальта, а через взаимодействия с теми, кто случайно встретился на пути. Это пространство не статики, а движения, временных связей, где человек больше растворяется, чем идет вперед.История — это не просто линейная последовательность событий, а пространственная ткань, созданная из пересечений мысли и времени. Она движется не по прямой линии, а подобна реке, размывающей берега человеческого сознания, где время как вода обтекает камни воспоминаний, накапливая следы ушедших жизней. Поэзия же — это вовсе не язык в привычном смысле. Это то пространство, где каждый звук, каждое слово становятся микрокосмом смыслов, развернутым в музыку просодии. Слова здесь не фиксируют смысл, а только указывают на путь, ведущий за пределы конкретного.
Но самое необратимое и сокровенное пространство — это пространство детства. Это затонувший город, чей образ медленно растворяется в стеклянной воде времени. Он существует на дне нашей памяти, словно древний город под волнами забвения. Мы можем только плыть над его утонувшими улицами, пустырями и домами, разглядывая их сквозь мутную толщу, не в силах снова дотронуться до этого мира. Все исчезло. Пустота детских дворов, окон и переулков пульсирует в наших снах, словно вопрос: «Куда все делось?» Этот вопрос стоит в нашем сознании, как пересохший крик, на который не будет ответа. Ощущение непоправимой утраты.
Душа, оглядываясь на эти пространства, вдруг осознает, как огромна пропасть между живым, теплым телесным прикосновением и холодной пустотой, оставшейся после него. Мы всегда находимся на грани этой пустоты, удивляясь безразличию того, что остается после нас.
Пространство тела, казавшееся вечным и наполненным, постепенно обрушивается, оставляя лишь следы на песке, которые смывает волна времени.
Пространство, в котором существует душа, непроницаемо для телесных границ. Оно не подвластно ни картам, ни измерениям. В этом пространстве душа лишь наблюдает, но не может изменить ничего. Как смотритель музейных реликвий, она видит, как уходят моменты, как теряются связи, и как время безжалостно обнажает те пустоты, что раньше были наполнены жизнью. Но именно в этом наблюдении рождается понимание — пространство души, будучи безмерным и неосязаемым, заключает в себе саму суть бытия. Это тишина, из которой всё началось и в которую всё однажды вернется.
Есть книги, над которыми мироздание размышляло слишком долго. Они словно проросли в ткань времени, медленно разворачиваясь, как бутон, который не может решиться на полное раскрытие. Каждая страница такой книги — словно отложенный миг в бесконечной череде дней, и каждая строка — как беззвучный шепот звезды, которой понадобилось миллиарды лет, чтобы вспыхнуть и погаснуть, прежде чем мы заметим её свет.
Есть поезда, число вагонов которых увеличивается по мере их движения. Эти поезда никогда не прибывают в пункт назначения, потому что цель у них — не конечная станция, а сам процесс бесконечного расширения. Каждый новый вагон — это отпечаток мысли, оставленный в пространстве, размазанной, как тушь по бумаге. Такие поезда не стремятся к завершению, они переносят не пассажиров, а тени прошлых жизней, идей, воспоминаний. Эти тени складываются в гигантские узоры, которые невозможно разглядеть целиком, пока ты не посмотришь на них сквозь память.
Так изнашивается воображение, пространство и время. Мы строим свои миры, опираясь на старые карты, пытаясь поймать убегающую грань реальности, но граница эта неуловима, как песок, который сыплется сквозь пальцы. Время и пространство утомляются от бесконечного пересоздания самих себя, и в этом износе, как в старой книге с пожелтевшими страницами, прячется их мудрость.
Я однажды почувствовал это изнеможение на кончиках пальцев — цветочная пыльца мать-и-мачехи, оставшаяся от детских игр на проталинах, постепенно уступила место звездной пыли, вбирающей в себя всю тяжесть космоса.
Когда-то спустя десятилетия я пришел на кладбище и нашел могилу своего деда. В детстве мы с отцом каждое лето приходили к ней, принося розы. Мы подновляли черной краской надпись. Мы вырывали верблюжью колючку, солодку, снимали улиток с мрамора. Солодка — «сладкий корень», отец однажды объяснил мне это, когда я собрался, по детской привычке, очистить его корень и разжевать. «Только не на кладбище», — сказал он.
И вот спустя двадцать лет я снова здесь. Я снова стою на том же месте, выдираю кусты солодки, но теперь к ним прилипает не только прах, но и остатки истлевших пластиковых пакетов, рассыпающихся в пальцах, как новая пыль нового века. Эти пакеты, трепещущие на ветру, — прах новейшего времени, урбанистический прах, следы цивилизации, которая разрушает и созидает одновременно. В моем детстве этого еще не было — тогда мир был чище, или, по крайней мере, казался таким. Мы не знали тогда, что однажды даже прах станет искусственным, что память сама по себе начнет рассыпаться на части, словно синтетическая ткань.
Да, самое неустранимое во вселенной — это то, что нельзя уловить, но то, что обладает сознанием. Как, например, книги, о которых вселенная думала веками, книги, которые впитывают в себя время, словно дождь в пустыне, книги, которые не заканчиваются. Или поезда, полные золота мыслей о пространстве, которые никогда не останавливаются, как колесо, которое уже давно сорвалось со своей оси. И хотя мы стремимся к постоянству, к тем вещам, которые можно потрогать руками, самые важные истины всегда уходят от нас, как ветер, который мы слышим, но не можем поймать.
Уходя от деда, я снял с руки и закопал на его могиле свои часы. Это был не просто действие памяти или прощания. Время — единственное, что остаётся с нами до самого конца, но в тот момент я понял, что оно тоже должно быть частью его пути. Что может быть прекраснее — такого подарка археологу, который однажды откопает эти часы, представляя, что они застыли в моменте, в эпохе, законсервировавшей свою боль, свою радость, свою любовь.
Когда-то императоры уносили в свои могилы жен, солдат, коней, вино и масло. Но я подумал тогда, что время — самый нужный припас, который понадобится деду, когда он воскреснет. Время, как звездная пыль, которая оседает на всем, что когда-то было живым, оно не просто сопровождает нас, оно хранит нас. Мои часы будут ждать его, когда он поднимется из земли, словно из долгого сна, и первое, что он увидит, будет не солнечный свет или лица близких, а стрелки, медленно движущиеся по циферблату. И он поймет, что даже в вечности есть место для памяти.
Александр Иличевский. Три миниатюры
А самое странное место в городском пространстве четырех континентов, где мне довелось побывать, — некий литературный клуб в Лондоне, куда меня привел по какой-то страшно загадочной договоренности писатель Джеймс Миик. Весь наш путь до этого клуба казался некоей прелюдией к чему-то таинственному, наполненным ожиданием и едва уловимым трепетом. Пахло дождем, асфальт мерцал отражениями световых вывесок, и, казалось, мы шагали не просто по Лондону, а по грани реальности, в мире, где любая тень могла оказаться живой.
Клуб находился где-то неподалеку от Пикадилли, в старинном здании, вероятно, XVI века. Его стены словно дышали прошлым, хранили шепоты давно забытых разговоров, и каждый шаг по истертым каменным плитам был как вторжение в чужую историю. Мы вошли через узкую, почти незаметную дверь — парадную щель, как я мысленно ее окрестил. Внутри нас ждала винтовая лестница, к которой я едва ли мог прикоснуться без ощущения, что она скоро рухнет. Стертые временем деревянные ступени скрипели, как будто шептали о тех, кто шел до нас, идущих в поисках истины, утешения или просто тишины.
Поднявшись, мы оказались в помещении, где два небольших зала, каждый размером три на три метра, выглядели как сцена из какого-то забытого ритуала. Палисандровая барная стойка, черные клеенки на массивных деревянных столах — все здесь дышало стариной, словно никто не решался вмешиваться в порядок вещей, установленный много веков назад. Грубая черная клеенка давила своим траурным видом, поглощая свет из узких окон, едва пропускавших дневное сияние.
Но странное чувство гнета, которое нарастало с каждым мгновением, внезапно начало исчезать, стоило мне заметить, как Джеймс с трепетом раскланялся с барменом. В его движениях была какая-то успокаивающая уверенность, будто это место было ему родным, будто он знал, что здесь каждое слово, каждое действие — не случайность, а часть непрерывного ритуала, предающего значимость самым простым вещам. Он заказал что-то — обычное пиво — и подписал свою фамилию в старой тетради с таким же уважением, как если бы это была древняя книга судеб.
Мы встретили писательницу, укрытую в тяжелую шаль и покрытую шляпкой с вуалью. Она казалась чужой не только этому времени, но и всей эпохе. В ее облике была какая-то хрупкая связь с прошлым, как будто она, как и клуб, находилась вне времени, но ее глаза блестели живым огнем, как будто она знала ответы на вопросы, которые еще не задали. Мы раскланялись с ней, и этот простой ритуал — обмен словами, жестами, улыбками — вдруг придал всему происходящему особое значение. Это было не просто встречей, а актом включения нас в этот мир, где все существовало по своим, древним правилам.
Когда нам наконец принесли пиво — крепкое, с особенным хлебным вкусом, напомнившим теплый, чуть сладковатый чурек — я почувствовал, как напряжение, накапливающееся с начала вечера, постепенно растворяется. В этой простой церемонии — заказ, подача, глоток — скрывалось нечто большее. Здесь, среди столов с черной клеенкой, под тяжестью вековых ритуалов, я вдруг ощутил удивительное утешение. Все, что казалось пугающим — тусклый свет, траурная обстановка, полустершиеся лица людей — превращалось в утешительный ритуал, где каждый элемент наделялся смыслом и значимостью.
И вот тут мне открылся смысл всего происходящего. Ритуал — даже самый простой, как в этом странном клубе — давал ощущение порядка в хаосе. Он был якорем в мире, который мог быть слишком шумным, быстрым, непредсказуемым. Этот ритуал, который Джеймс так трепетно соблюдал, стал для меня тем самым мостом между непонятным и близким, между тревогой и покоем. Это место, эти люди, эти традиции — все это было способом укрыться от суеты, успокоить ум и почувствовать, что есть вещи, которые не подвластны времени. Как бы ни менялся мир, такие клубы, такие ритуалы будут продолжать существовать, придавая смысл даже самым простым моментам жизни.
И я понял, что в этом утешение. В мире, который ежедневно разрывает нас на части, который требует решений, движения и перемен, такие ритуалы возвращают нас к сути. Они говорят нам: не все изменчиво, не все исчезает. Есть что-то, что можно сохранить, что будет с тобой всегда, несмотря на все бури.
Читать дальше в блоге.
«И вот тут мне открылся смысл всего происходящего. Ритуал — даже самый простой, как в этом странном клубе — давал ощущение порядка в хаосе. Он был якорем в мире, который мог быть слишком шумным, быстрым, непредсказуемым. Этот ритуал, который Джеймс так трепетно соблюдал, стал для меня тем самым мостом между непонятным и близким, между тревогой и покоем. Это место, эти люди, эти традиции — все это было способом укрыться от суеты, успокоить ум и почувствовать, что есть вещи, которые не подвластны времени. Как бы ни менялся мир, такие клубы, такие ритуалы будут продолжать существовать, придавая смысл даже самым простым моментам жизни.»
То, что открылось автору довольно случайно, было известно мудрецам Торы (и другим религиям) уже тысячелетия