Александр Иличевский. МАРИШКА

В одну из моих шальных командировок я ехал на «дизеле» из цыганских Бельц до атаманского Котовска.
Все окна в затаренном под завязку вагоне были выбиты разрухой. Поезд увязал в духоте июльских сумерек. Вагон гудел малоросским выговором, смехом, чуждый счастливый мир ехал вместе со мной, москвичом.

Вот уже месяц я скитался по югу страны, кочевал с комбината на комбинат, пытаясь спасти уникальное оборудование. Несколько сатураторов с числовым программным управлением наш институт пытался внедрить в производство сахара перед самым развалом государства. Как молодой специалист, единственный в опустошённом отделе, я был обречён на выполнение приказа. Признаться, мне было по душе предаться этой авантюре — мотаться по Одесской области и Бессарабии, шарахаясь среди военизированного карнавала, царившего вокруг. На правом берегу Днестра ревели митинги, скандировавшие: «Чемодан! Вокзал! Россия!». На левом мотопехотные командиры охотно позировали на броне ошалевшим стрингерам.

Дважды, размахивая над головой майкой, я проходил между блокпостами по заминированному мосту в замотанную колючей проволокой темень. Трижды под гирляндами трассирующей перестрелки переплывал на плоскодонке Днестр. Ночевал где придётся — в заводских общагах, на берегу реки, в садах. Карманы мои были набиты министерскими ксивами, имелось даже письмо из президиума Академии наук. Патрули норовили использовать их по назначению, но на всякий случай меня отпускали, прежде обыскав на предмет фотоаппаратуры и валюты. Скоро я выучился и уразумел: две бутылки водки «Зверь» — вот мой мандат, мой пропуск в веселящий ад.

Вдали от Бендер третий день я наслаждался миром. «Дизель» часто останавливался, тормоза выдыхали компрессорной дрожью. Машинист прохаживался вдоль четырёх вагонов и докуривал на подножке, посматривая на семафор. Наконец зелёный луч трогал зрачок, и крупные звёзды вновь плелись над полем.

В Котовск я направлялся из любопытства. Старый мастер сахарного завода в Умани, которого я подкупом сумел подбить на демонтаж нашей установки, рассказал мне о мумии Котовского, обтирая порезанную руку смоченной в соляре ветошью. Застреленный в 1925 году легендарный комкор по требованию своих подельников из 17-й кавдивизии был забальзамирован и помещён в личный мавзолей, улёгшись таким образом в один ряд с Лениным, Мао, Хо Ши Мином, Ким Ир Сеном и хирургом Пироговым. В 1941-м бетонную пирамидку взорвали румынские войска, а мумия Котовского оказалась в яме, куда сбрасывали тела расстрелянных евреев. Местные жители вынули половину атамана и где-то припрятали. Буря нового времени вновь вынесла мумию Котовского на всеобщее обозрение — в недавно отстроенный склеп. К его бронированному окошку нынче открыт свободный доступ.

Образ лихого героя Гражданской войны был знаком мне с детства. Мне показалось забавным взглянуть в белые глаза атамана — глаза анархии и разгула, по новой захлестнувших эти края.

Смотаться в Котовск казалось лёгким приключением, и я его предпринял, как только выдались несколько свободных дней перед уже маячившим возвращением в Москву.

Народ в вагоне ехал дружно, выпивали, кусали помидоры, лущили зубки чеснока, скромничали, хвалили пироги. Сидевшая напротив девушка — смуглый овал лица, вся долгая, здоровая — внимала скороговорке, которой сыпала кругом её соседка — конопатая толстушка: мокрый рот, короткие ляжки ёрзают по сиденью, озорно посматривая, она беспрестанно перебрасывала косицу с плеча на плечо. Подруга её была исполнена величавости, в которой мерцало смущение, вдруг сменявшееся грубостью. На коленях обе девушки держали корзины, затянутые марлей, на которой скарлатиною проступали пятнышки ягодного сока.

У сел остановка рождает столпотворение. Люди спрыгивают и загружаются, осторожно передают ящики, тюки. Златозубые цыганки прохаживаются мимо вагонов, покрикивают:

— О́д-ка, о́д-ка, ци́-гареты, ци́-гареты.

Машинист следит за погрузкой, время от времени гаркает: «Ну що, усi залiзли?» И старухи поспешают, уважительно подгоняют друг дружку, подбирают подолы — и, не хуже молодух, взлетают на подножку, схватившись обеими руками за поручни.

Прежде чем тронуться с места, машинист даёт гудок. Вагоны стучат и дёргаются, бабы заполошно орут, сообща виснут на стоп-кране. Машинист равнодушно выходит покурить.

Сумерки насыщаются синевой, пассажиры затихают, вслушиваясь в певучий лязг, вкрадчивый постук колёс. Стремнина волос каштаново колышется, застилает глаза. Красный платок пылает медленным раем. Груди раскосо ходят под сарафаном, когда она оттягивает для продува лямки. Ткань почти не опадает… Складки оправляются, кружится голова, я высовываюсь по пояс в плывущую степь. Ночь пахнет тёплой полынью, терпкой пылью. Сажусь, не знаю, куда деть руки, ловлю проворный взгляд.

С большого её пальца, как с бойка, летят чёрно-масляные, с блёстками соли «сэмочки». На нижней губе — крапчатая шелуха. Тыльной стороной ладони она ловко снимает холмик и отряхивает за ползущее окно.
В вагоне давно уже стемнело, притихшая живая теснота покачивается, сопит.

«Дизель» встаёт у большого села на окраине Котовска. Здесь вагон опустошается. За плетнём нестройно рассыпается лай собак.

Сады лиловым валом накатывают на беленькие хаты. Южная горячая тоска обнимает за плечи, теснит грудь.
Тётка пробегает по вагонам, заглядывает под лавки:

— Серьожка, Серьожка! Куды ж ты провалился, окаянный?

Покатившись наружу, толстушка снизу зовёт, тянется, сует что-то в окно.

— Маришка, прими-ка яблочка! И ты, хлопчик, на-ка, закуси нашенскими!..

Два «белых налива» светятся в моей ладони. Дышат яблочным духом. Село отплывает, телеграфные провода текут, взмывают, опадают от столба к столбу.

Маришка вдыхает своё яблоко и долго смотрит поверх. Откусывает — мякоть искрится — и вдруг, захохотав, кидает яблоко в меня.

Хлёсткий удар в грудь ставит сочную точку.

Она убирает с колен корзину, оправляет подол. Поезд едва подрагивает на стыках непролазной ночи. Темень дышит стрёкотом саранчи, вскриками цикад. Серые глаза властно меркнут от расширенных зрачков. Воронка омута увлекает меня. Со дна слышно, как колёса ровным гулом набирают ход.

Мне почему-то видится крохотный машинист, почти карлик, с огневой рыжей бородкой. Он колдует, вертясь на одной ножке у раскрытой топки — у моего солнечного сплетенья. С пришептом, c заговором, пляшущим по твёрдым губам, он швыряет в пламя полные горсти раскалённых углей.

Я ничегошеньки не понимаю и только успеваю заметить, что поезд, незаметно набрав бешеный ход, вырывается из-за деревьев в дол и, как всходящая луна, пронзив мёртвым светом степь, кусты в овраге, полоснув по глазам блеском реки, встаёт комом в гортани, и темень вагона, став смертельно прозрачной, открывает её всю передо мной — одним взмахом распущенные по плечам, по лицу волосы, бретельки сарафана, опавшие под слепящей грудью, — она тянет со смехом руки…

— Ну, чего смотришь, дурачок? Чего?..

В Котовске её встречает муж, брат, кто ещё? Молодой красивый калека, закопчённый инвалид на тачанке, с оловянным крестом на груди нараспашку — перебирает, шаркает колодками, подшипники гремят. Он принимает у неё корзинку и, зажав культями, с обезьяньей проворностью катит прочь. Маришка нагоняет, треплет его по лохмам. Инвалид мотает башкой, скалится — и, ободрённый, наяривает вниз по переулку.

Вдруг она оборачивается:

— Где ж ты заночуешь, парень?

— На вокзале перекантуюсь.

— Ну, не поминай лихом… — Она повернулась — тачанка захрустела, крутанулась, и подол, захлестнув, опал по бёдрам. Фонарь охватил чернотой её силуэт, спину вновь затрудившегося с колодками инвалида.

Я остался один. Странное чувство родственности этой семейке захватило меня. Что забыл я здесь? Что свершала моя душа в этом незнакомом городе, посреди чужого языка и обычаев?

В пустом зале ожидания я примостился у открытого окна, на широком подоконнике. Чистенькая бродяжка посапывала на скамье, прикрывшись шалью. Лицом она уткнулась в спинку, из уха торчал комок грубой ваты с семечком хлопка. Коренастый милиционер хмуро курил на крыльце, пальцы боролись с тугим воротником, одна нога на бетонном вазоне с настурциями и ноготками; он что-то подборматывал себе под нос, дым расходился медленной плетью.

Захваченный экономией, город был погружен во тьму. Единственный фонарь вдали освещал начало проулка, где исчезла Маришка.

Потёмки обступали вокзальную площадь, на её краю гарцевал бронзовый конник.

Я вышел спросить мента о склепе, как пройти. Тот угрюмо махнул рукой куда-то в темноту.

Я закурил, представляя, как подамся теперь в дебри неосвещённых улиц. Вдруг послышался знакомый грохот, он нарастал рывками, и вот под фонарь вылетела тачанка инвалида, подкатила к вокзальному крыльцу. Лыбясь, парень протянул мне что-то:

— На-ка вот, Маришка молочка прислала. Тока банку мне отдашь, не затырь.

Мент покатал желваки, закурил по новой.

Молоко было жирное, три глотка сладких сливок скопились сверху под крышкой. Я отдал банку инвалиду, тот обмотал тряпкой, сунул в вещмешок.

Разговорились. Маришка — сеструха его. Кормилица, торгует в Бельцах на базаре, челночит, и сюда возит. Утром ему поезд встречать, вместо неё. Товар прибудет. Раза́ за три перетаскает. Пусть, пусть поспит, любезная. Молится на неё, живёт как у Христа за пазухой, гоняет голубей, сестре на рынке помогает, сам торгует почтарями.

Вспомнив о голубях, калека заржал, показал торчащие врозь крупные жёлтые зубы, стрельнул у мента закурить.

— Пойду покатаюсь, — снова гоготнул, заломил в зубах папиросу, выкрутил набок жилистую шею — и вразлёт, широкими качками — загремел по асфальту.

Постукивая на трещинах, он кружился вокруг памятника. Очевидно, ночное катание доставляло ему удовольствие отвлечённого свойства. Так люди с ногами иногда любовно относятся к долгим прогулкам.
Калека забубённо кружил вокруг Котовского, мент уже ушёл, в сочном от низких звёзд небе, тая в белой мути тонкого месяца, карабкался спутник.

Наконец тачанка сорвалась с орбиты, инвалид подкатил к парапету и бочком, бочком, ловко стукая подшипники на ступеньки, гулко выкатился в зал ожидания. Вынув культи из ремней, взлетел на диван и тут же откинулся, захрапел с открытом ртом. Бродяжка обеспокоилась, зевнула.

Я пересёк пустую площадь. Круглорожий атаман артистично держался в седле, готовый гаркнуть, как некогда любил, объявляя экспроприацию: «Я Котовский!» Образ народного мстителя, бессарабского Робин Гуда, чёрта лысого, атамана ада — высился в своей литой бесчувственности. Яйца жеребца тускнели в чёрных крыльях паха. Бессмысленная мертвенность, весёлая нелепость времени снова пучила живот комкора.

Меня замутило, бездна будущего разверзлась передо мной. И понял я, чем напоила меня Маришка, каким белым лунным молоком отравила.

Я стоял перед бронзовым конём, готовый шарахнуться, когда тот стукнет, громыхнёт, шагнёт с постамента, зацокает тяжко к склепу хозяина. Лунный луч касался моего виска, наползал на окошечко и вот проник, лизнул бельмо — и ополовиненный атаман, очнувшись, длинно перебирая руками, подсучивая культями, выбрался наружу, вцепился в стремя и взлетел в седло.

В следующее мгновение я мчался по темным улицам, окутанным садами, бился в запертые калитки, слыша рысью приближающийся топот. Но вот за низким забором я увидел дом, голубятню — и взмыл.

В душной комнате, тесной от комода, шкафа с рассохшимися створками, столика и баулов под вешалкой, воздух горяч и недвижен. Она лежит разметавшись, тёплая сырость ещё не высохшего полотенца, расправленного на спинке стула, касается её закинутой за голову руки, лунный свет, омывающий меня всего, обливает её тонкое запястье, грудь и полусферу лона. Смуглая кожа отсвечивает бархатной патиной, тёплая бронза течёт под моей ладонью.

Вдруг топот сотен конских ног возрос и тут же стал стихать одиночными всадниками, один было потоптался перед калиткой, но вот захлопала, засвистала нагайка, лошадь всхрапнула и, ёкнув селезёнкой, пустилась галопом.

Утром, когда Маришка откроет глаза, солнечный голубь слетит на подоконник, забурлит горлом, распушится, замрёт, помаргивая полупрозрачным веком.

Один комментарий к “Александр Иличевский. МАРИШКА

  1. Александр Иличевский. МАРИШКА

    В одну из моих шальных командировок я ехал на «дизеле» из цыганских Бельц до атаманского Котовска.

    Все окна в затаренном под завязку вагоне были выбиты разрухой. Поезд увязал в духоте июльских сумерек. Вагон гудел малоросским выговором, смехом, чуждый счастливый мир ехал вместе со мной, москвичом.

    Вот уже месяц я скитался по югу страны, кочевал с комбината на комбинат, пытаясь спасти уникальное оборудование. Несколько сатураторов с числовым программным управлением наш институт пытался внедрить в производство сахара перед самым развалом государства. Как молодой специалист, единственный в опустошённом отделе, я был обречён на выполнение приказа. Признаться, мне было по душе предаться этой авантюре — мотаться по Одесской области и Бессарабии, шарахаясь среди военизированного карнавала, царившего вокруг. На правом берегу Днестра ревели митинги, скандировавшие: «Чемодан! Вокзал! Россия!». На левом мотопехотные командиры охотно позировали на броне ошалевшим стрингерам.

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий