Александр Иличевский. Этюд о Никите Глухове

Шереметьевская местность была уникальной из-за близости международного аэропорта: над ней проходил посадочный коридор и аэробусы, которые показывались сначала на горизонте слезящимися прожекторами и дымной змейкой из сопел, не раз приводили меня в восторг. Но самым привлекательным на Шереметьевских дачах было то, что там жил Никита Глухов. Аспирант, занимавшийся квантовой гравитацией, он был среднего роста, с родинкой на щеке, с чуткой мимикой и взглядом словно бы обращенных внутрь размышления серых глаз. Слыл он легендой среди студентов нескольких курсов, поскольку обладал ярким научным талантом и при том писал стихи и философскую прозу, водку пил мало и своеобразно рассуждал о Бродском.

Меня он поразил в одном из разговоров навылет. В ту ночь мы задались вопросом, каким же образом Христос мог совместить в себе Бога и человека. Я признался, что для меня эта мысль не кажется близкой к реальности, что об этом можно говорить, но нельзя так думать. Глухов не стал спорить. Я, наконец, замолчал и услышал его тихий голос: «А я представляю, как это… Мне кажется… я бы смог».

Настолько эта его фраза, его убежденность запала мне в душу, что спустя какое-то время я обнаружил, что меня стало к нему тянуть. Не проходило и недели, двух, как я вновь обнаруживал себя на Шереметьевских дачах — в компании студентов и аспирантов, так или иначе вращавшихся в орбитах притяжения этого отшельника. Иногда, возвращаясь с лекций или из лабораторий какого-нибудь академического института, где у нас частично проходило обучение и, купив замерзшего пива на Савеловском вокзале, оттаивая личную бутылку за пазухой, проезжал «Новодачную», где обычно сходил, если направлялся в общагу, затем всматривался в окна домов близ станции «Долгопрудная», станции «Хлебниково» и выходил в потемки на «Шереметьевской». Снег похрупывал под ногами, лаяли собаки, провожая вдоль забора прохожих, искрились снежные шапки на соснах и елях, мигали чистые звезды…

Глухов иногда наведывался в общагу. Чаще всего его приводил к нам голод. Неизменно вокруг очередного явления образовывался кружок, и случались попойки. Мы слушали «Клуб сержанта Пеппера» — альбом, который Никита объявил симфонической музыкой, играли в мафию, в ассоциации и в представления, и кто-нибудь непременно появлялся с кипой перепечатанных стихов Бродского, горячо разбирая которые Глухов не скрывал эмоций, и мы внимали его инвективам, относившимся, в основном, к тому, что человек, написавший в элегии о бывшей возлюбленной имперскую строчку: «И, судя по письмам, чудовищно поглупела», — не может считаться абсолютным поэтом.

В целом Глухов был, очевидно, восходящий и обреченный на неприкаянность гений, шедший своим неизведанным путем. Он писал кружевные, полные воздуха стихи со множеством местоимений и издал их потом безымянно — без имени автора на как бы слепой обложке. Любимец девиц, ценящих ум и нежность, он, разумеется, некоторых раздражал. Занимал деньги и не отдавал, мог забрести в чужую комнату и умять с голодухи сковородку жареной картошки, доходившей под крышкой на электроплитке, покуда хозяева мыли посуду и метались по комнатам, одалживая у соседей хлеб. Симпатичный и тонкий, Глухов был знаменит еще тем, что мог спать с какой-нибудь девушкой в одной постели, но к ней не притронуться. Рожденный в Ленинграде, в этом особом городе, чьи бесконечные набережные и близость открытого моря превращали человека в существо мечтательное, он был для нас почти инопланетянин. Глухов безотказно решал нам сложные задачи по квантовой механике и самостоятельно занимался неизведанной супергравитацией.

Выросший без отца, он ссорился часто с матерью, остававшейся в квартире на Каменноостровском проспекте вместе с лежачей свекровью и нездоровым младшим сыном, который среди прочего мучился еще и суицидальными наклонностями. Кто бывал у Глухова в гостях, знал, что он жил в квартире на высоком этаже, с установленными на окнах решетками. Я сам слышал однажды, когда его позвали к телефону на вахте: звонила соцработник во время очередного приступа у брата, и Никита строго отчитывал его, требовал закрыть окно, потому что, во-первых, холодно и, во-вторых, потому, что «потому».

Знали мы еще, что мать Глухова показывала стихи сына другу Бродского — Анатолию Найману, который был когда-то дружен с ней в молодости. Найман отозвался так: поэтическое содержание присутствует, а вот языкового вещества не хватает. Говорят, Глухов не принял этот отзыв.

Надо признаться, в те времена я ничегошеньки не понимал о Глухове — настолько у меня не было подходящего инструментария, чтобы разобраться, что в нем было к чему. В юности человек содержит больше гормонов, чем смысла. Не так было с Глуховым, и вот почему мне казалось, что он человек из будущего — и не потому, что был старше. Помню его тихий ласковый голос, вдумчивый, но помню также и блеск в глазах и особенный жест, когда он дотрагивался до кончика носа карандашом, решая задачу или задумавшись над своей супергравитацией.

Потом, после студенчества, нас разбросало по миру, но все знали, что Глухов не двинулся с места, может быть, потому и в науке не преуспел, а стал обучать одаренных детей в спецшколе. Этот выбор мне снова пришлось уважать, поскольку ближнего — человека вообще — Глухов предпочел удаче, в том числе и потому, что не захотел отдавать брата в лечебницу, в то время как многие, кто предпочел заниматься наукой, не задумываясь забросили свои прошлые жизни и сменили континент. Таково было время: фундаментальные науки в двадцатом веке сосредотачивались на оружейных задачах, и поскольку холодная война была проиграна, Россия перестала быть местом, где наука оставалась одной из икон общества. Имелась еще одна причина, по которой научная мысль оказалась в загоне в отчизне. Состояла она в том, что власть решила навсегда избавиться от носителей протестных идей, формируя послушное большинство на основе естественной деградации. Отняв умственные усилия у населения вместе с их ценностью, власть обрекла человека на вымирание будущего.

Как выяснилось спустя тридцать лет — когда уже несколько раз организмы наших сверстников сменили свой молекулярный состав, Глухов не оставлял литературных занятий. Не знаю, удалось ли ему заниматься в одиночку большой наукой, но, судя по присланному архиву, он раз в три-четыре года подводил итоги, составляя сборники стихов, которые писал с некоторых пор прозой, и отрывочных наблюдений. То, что он подразумевал под незаконченным романом представляло собой объем некоего сюжета, с которым я соотнесусь далее и который постараюсь в общих чертах завершить.

Один комментарий к “Александр Иличевский. Этюд о Никите Глухове

  1. Александр Иличевский. Этюд о Никите Глухове

    Шереметьевская местность была уникальной из-за близости международного аэропорта: над ней проходил посадочный коридор и аэробусы, которые показывались сначала на горизонте слезящимися прожекторами и дымной змейкой из сопел, не раз приводили меня в восторг. Но самым привлекательным на Шереметьевских дачах было то, что там жил Никита Глухов. Аспирант, занимавшийся квантовой гравитацией, он был среднего роста, с родинкой на щеке, с чуткой мимикой и взглядом словно бы обращенных внутрь размышления серых глаз. Слыл он легендой среди студентов нескольких курсов, поскольку обладал ярким научным талантом и при том писал стихи и философскую прозу, водку пил мало и своеобразно рассуждал о Бродском.

    Меня он поразил в одном из разговоров навылет. В ту ночь мы задались вопросом, каким же образом Христос мог совместить в себе Бога и человека. Я признался, что для меня эта мысль не кажется близкой к реальности, что об этом можно говорить, но нельзя так думать. Глухов не стал спорить. Я, наконец, замолчал и услышал его тихий голос: «А я представляю, как это… Мне кажется… я бы смог».

    Читать дальше в блоге.

Добавить комментарий