Лорина Дымова. «Звездный веер, серебряный дым…»

 

 

 

 

 

«ЗВЕЗДНЫЙ ВЕЕР, СЕРЕБРЯНЫЙ ДЫМ…»

 

Все утро в голове у меня вертится одна и та же строчка, не могу избавиться. «Звездный веер, серебряный дым…» Как там дальше?.. Та-ра-ра-ра куда-то летим? Не помню. Странные стихи. Какой-то звездный веер. Может быть, вечер? Или ветер? Было бы понятнее. Откуда это?

Звонит телефон. Спокойно, не торопясь, снимаю трубку. Я не сомневаюсь, что это ты.

— Это я, — говоришь ты.

— Здравствуй, моя радость, — откликаюсь я.

Ты меня настолько еще не знаешь, что принимаешь мою приветливость за чистую монету.

— Что делаешь?

У тебя отличное настроение.

— Через минуту выхожу из дома, — говорю я журчащим, как горный родник, голосом.

— Далеко?

— Смотря откуда считать, — простодушно отвечаю я. — От тебя — далеко невероятно. Как от земли до звезд.

Ты спотыкаешься на полуслове: где-то совсем рядом пророкотали — или тебе показалось? — первые раскаты надвигающейся грозы.

… Если бы ты позвонил сразу же, как только я вернулась домой после той невероятной нашей прогулки — после темного парка, парящего над пропастью рядом со звездами, после моего почти обморока, когда случайно (или не случайно) ты положил руку мне на плечо, — если бы ты позвонил тогда, я на твой бесхитростный вопрос: «Что делаешь?» — ответила бы: «Люблю. Тебя». Хотя ни о чем таком между нами еще не было сказано ни слова. Если бы ты позвонил на следующий день, я на тот же самый вопрос ответила бы: «Жду твоего звонка», — и до позднего вечера это был бы честный ответ. Но ты позвонил только сегодня, спустя четыре дня, и я с трудом удержалась, чтобы не ответить, причем тоже абсолютно честно: «Что делаю? Избавляюсь от тебя.» Отколупываю свою душу от твоей, к которой она так необъяснимо быстро прилепилась, хотя не было на то у нее никаких оснований, и доказательство тому — именно эти четыре дня, когда она, глупая моя душа, в полных потемках парила между небом и землей, не зная, на каком она свете, и ожидая какого-нибудь опознавательного знака: лучше всего — телефонного звонка. Но сейчас, спустя четыре дня, моя душа уже знает, на каком она свете: на том же самом — бесцветном и бессмысленном, не оставляющем никаких надежд. А операция по отколупыванию души оказалась хотя и болезненной, но все-таки терпимой, потому что не успела душа, слава Богу, за столь недолгое время прилепиться намертво, когда оторваться можно только с мясом и кровью.

И сейчас, когда ты звонишь, операция эта уже заканчивается, причем с благоприятным врачебным прогнозом.

— Ты на меня за что-то сердишься? — спрашиваешь ты, и я улавливаю в твоем голосе легкую тревогу.

   Больше всего в этой фразе меня бесят слова «за что-то», и я реагирую, на них, как бык на красную тряпку. Есть, конечно, великий соблазн заорать в трубку: «Да!.. Да!!! Сержусь! Нет, не сержусь, а бешусь! Нет, не бешусь, а готова тебя убить!..» — и, всхлипывая и путаясь в словах, рассказать тебе про это «что-то», про эти четыре дня… Как мне удалось их прожить лишь потому, что я жила крошечными отрезками: сначала ждала десяти часов, убеждая себя, что ты позвонишь не раньше десяти — ведь у тебя нет телефона, а в десять – ты говорил! — тебе нужно быть в банке, значит, ты выйдешь из дома. Потом я уговаривала себя, что в банке очередь, и только поэтому – вот уже одиннадцать, а звонка всё нет. Так я доживала до двенадцати, а потом и до двух, когда у тебя начинался английский, и можно было успокоиться на целых два часа — до четырех, пребывая в полной уверенности, что уж после четырех ты позвонишь обязательно.

— Я — сержусь? — изумляюсь я. — За что, моя радость, я могу на тебя сердиться?

— Кто тебя знает! — говоришь ты с облегчением. — Просто мне показалось…

Я слушаю твой голос и тихо радуюсь, что ты никогда не узнаешь, как вчера на рынке ни с того ни с сего меня пронзила острая игла предчувствия, что сейчас, сию минуту я тебя встречу, — точно так же, как однажды ночью мы с тобой, не сговариваясь, в одно и то же время пошли друг другу навстречу из разных концов города и не встретились лишь потому, что ты прошел мимо меня по соседней улице.

…Я бесконечно долго бродила по рынку, покупала яблоки, капусту, салат и даже не смотрела по сторонам: так была я уверена, что ты сам увидишь меня и окликнешь. Но, покупая морковку, я уже поняла, что тебя на рынке нет и что нет на свете никакой магии, которая была еще минуту назад и в ту душную ночь, когда мы шли навстречу друг другу, и нет тайны, которая скрывалась во мраке парка, плывущего среди звезд. «Звездный веер, серебряный дым. На качелях мы в небо летим…» Да-да, на качелях мы в небо летим! Вспомнила!

— Когда ты вернешься? — неосторожно спрашиваешь ты.

— Никогда, — говорю я. — Через сто лет.

Ты неуверенно смеешься. Я тоже смеюсь.

— Я думал, мы опять погуляем…

— Погуляем. Отчего же не погулять?

— Когда? Через сто лет? Слишком долгий срок.

Мне хочется объяснить тебе, что иногда и четыре дня не короче, чем сто лет, потому что через четыре дня всё становится так же невозможно, как через сто лет. Но я твердо решила не выяснять отношений, тем более таких, которые кончились, не начавшись.

— Минута прошла. Мне нужно идти.

Я стараюсь, чтобы голос не сорвался и не выдал меня: что мне никуда не нужно идти, что уже четыре дня мне ничего не нужно, кроме этого разговора. Но ты, видимо, чувствуешь что-то неладное и спрашиваешь с легкой тревогой:

— Что-нибудь случилось?

Я качаю головой, забыв, что ты за несколько километров от меня, что ты меня не видишь. И ты повторяешь уже слегка раздраженным голосом:

— Что случилось? Когда?

«Давно! — мысленно кричу я в ответ. — Очень давно! Когда Господь сотворил мужчину и женщину. Когда все имеющиеся у него в наличии пряности: тонкость, интуицию, фантазию, — он, не рассчитав, сыпанул в женщину, а для мужчины уже ничего не осталось. Так, какие-то жалкие крохи, благодаря которым нам все-таки удается делать вид, будто мы говорим на одном языке, и называть абсолютно разные вещи одинаковым именем. А иногда, редко, может быть, раз в жизни, выйти среди ночи из дома и пойти навстречу друг другу».

— Я в чем-то виноват? — настаиваешь ты, поскольку я молчу.

«Нет, ты ни в чем не виноват, — думаю я с такой яростью, что пугаюсь, не говорю ли, не кричу ли это вслух; нет, я по-прежнему молчу. — Ты не виноват, как не виноваты собаки, что не умеют мяукать, а только лают. Ты не виноват, что у нас и у вас, как недавно выяснили ученые, на одни и те же раздражители реагируют разные полушария мозга. Ты не виноват. Существуют объективные причины твоего идиотского исчезновения. Но мне-то что! Что мне за дело до объективных причин, если за эти четыре дня я одна — без тебя – прошла все ступеньки лестницы, по которой мы должны были идти вместе, и путь этот был рассчитан на долгие годы. Ты где-то замешкался, ты просто отвлекся, отвел глаза, а я за это время прожила целую жизнь, в которой было всё: и первые, тревожные волны накатывающей любви, и надежда, и черный водоворот страсти, пожирающий разум, а потом обида и разочарование, и, наконец, отчуждение и равнодушие…»

— Почему ты молчишь? — расстроенным голосом говоришь ты. — Давай увидимся, я должен тебе многое сказать.

— Ну что ты мне можешь сказать такого, чего я еще не знаю? Чего я ни разу не слышала?

Ты обижаешься и умолкаешь, но мне все равно. Я уже давно отыграла свою роль, мне пора уходить, а ты произносишь только первые реплики пьесы. Я уже иду из театра по пустынным улицам, по спящему городу — я возвращаюсь в реальную жизнь, а ты еще на сцене и только начинаешь монолог, обращенный ко мне. И никогда тебе меня не догнать!

— Ты опоздал, — говорю я.

— Но ты же вернешься, — не понимаешь ты. — Можно увидеться завтра. Пойдем опять в парк — тебе же там понравилось?

— В какой парк? — теперь не понимаю уже я. — Ах, в тот, над пропастью?

И вдруг я вспоминаю четыре строчки, которые мучили меня все утро.

Звездный веер, серебряный дым.

На качелях мы в небо летим.

А о том, чтоб вернуться на землю,

мы и думать с тобой не хотим…

— Ты не помнишь случайно, что это за стихи? — спрашиваю я.

— Да это же песенка! Танго, которое было модно лет двадцать назад. А с чего это ты вдруг?

Да, действительно, как же это я забыла! Тогда эта песня звучала в каждом окне. Мы оба напевали ее, понятия не имея друг о друге.

И обоих нас она волновала своей туманностью, неопределенностью и тем, что не «звездный вечер», а «звездный веер»…

Может быть, тогда было еще не поздно?

— Ты не огорчайся. Я тебе как-нибудь позвоню, — говорю я, забыв, что у тебя нет телефона.

И не дожидаясь ответа, вешаю трубку.

Я ведь тоже не виновата, что у меня прореагировало на тебя не то полушарие мозга.

6 комментариев для “Лорина Дымова. «Звездный веер, серебряный дым…»

  1. Тут ведь речь не о том, прощать или не прощать, а о несовпадении по фазе. Один уже давно прошел эту улицу и повернул в переулок, а другой на эту улицу только-только вышел. Не с кем разговаривать Нету общей точки, где можно было бы прощать или не прощать. И претензий-то ни к кому нет, просто не-воз-мож-но.

    1. Почему же невозможно? Очень даже возможно. Надо только терпеливо вернуться из переулка опять на улицу, взять собеседника под руку и пойти вместе, болтая, как весна, свободно и раскованно.

      1. Господин Хоботов!
        Цитируйте, пожалуйста, поточнее: «Мчать, болтая, будто бы весна, свободно и раскованно». Ваш Е.

        1. Спасибо, господин Левертов, за уточнение. Но я ведь не цитировал (где там кавычки?), а, скореее, импровизировал на тему. Но за Вашу преданность классике отдельное спасибо!

  2. Браво, Лорина! Опять шедевр! Поздравляю. Маленькое замечание от другого полушария: может, мужчин нужно иногда прощать? И любить — как собак, не умеющих мяукать, зато преданных и простодушных.

Обсуждение закрыто.